Весь этот длинный день Олег Олегович время от времени ощущал во рту вкус утреннего холодного молока, что было странно, непонятно. Он дважды побывал в механических мастерских, с двух до четырех часов дня просидел на лебедках, за день принял двадцать человек в кабинете, а молочная сладость все пузырилась на губах.
Без пятнадцати восемь Олег Олегович пешочком двинулся к поселковому клубу. Он двигался к нему той улицей, по которой Прончатов никогда не ходил на работу, и поэтому оказалось, что улица Свердлова переменилась. Благодаря этому Прончатов сообразил, что в кино он не был месяца три, а когда смотрел последний кинофильм, то шел в клуб и обратно вечером, то есть в темноте. Все это, следственно, значило, что Прончатов, живя в рабочем поселке Тагар, улицу имени Свердлова при дневном освещении видел год назад во время какого-то собрания. Факт был сам по себе любопытный, и Олег Олегович пришел в хорошее настроение.
Прончатов доброжелательно осмотрел новый дом под шатровой крышей, благосклонно отнесся к детским яслям, которые по его, прончатовскому, приказу перекрыли шифером, пощурился удивленно на новый деревянный тротуар и даже поразился тому, что ворота дома директора лесозавода Мороза оказались покрашенными в мощный зеленый цвет, хотя раньше, кажется, были коричневыми. «Мороз-то эстет!» – иронически подумал Олег Олегович, и в этот самый момент – здравствуйте, пожалуйте! – из зеленых ворот появился сам Александр Николаевич Мороз в домашних туфлях на босу ногу, но в шляпе.
– Олег, подбеги-ка ко мне! – негромко позвал он. – Вон ты как подчапурился – ровно на Первомай!
Морозу было под шестьдесят, тридцать лет из них он директорствовал па Тагарском лесозаводе, и Прончатов к нему подошел охотно. Они пожали друг другу руки, Мороз оглядел Прончатова с головы до ног и вдруг звучно плюнул через свое толстое левое плечо:
– Ни пуха тебе ни пера!
– К черту, Александр Николаевич!
Прончатов пошел дальше скрипучим деревянным тротуаром, продолжая наблюдать за улицей Свердлова и мельком думая о том, что вот и директор Мороз беспокоится за исход профсоюзного собрания. Не дойдя до клуба метров сто, он удивленно остановился, расставив ноги, потрясенный, зацокал по-извозчичьи языком. «Тагар, любушка моя! – подумал Олег Олегович. – И что же с тобой будет дальше, кровиночка!» Это Прончатов дивился тому, что на левой стороне улицы вырос газетный киоск модернистского стиля. Ух ты, ух! Дерева на киоске не было – все стекло да стекло, изнутри смотрели разноцветные обложки журналов, газеты одна над одной висели на прищепочках, а половину блистательного киоска занимала Нюська Нехамова – самая толстая и добрая девка в поселке.
Подумав, Прончатов приблизился к киоску, облокотившись на стеклянный прилавок, озабоченно спросил:
– Нюрк, а Нюрк, ты чего это стоишь, а не сидишь?
– Вам бы только подсмеяться, Олег Олегович! – басом ответила девка и кокетливо закатила глаза. – Где же я сяду, ежели места нет!
– Хороши твои дела, Нюрка! Тебя со всех сторон видать.
Разговаривая с толстухой, Олег Олегович, конечно, хитрил: от прилавка ему хорошо виделось клубное крылечко, к которому уже стекались группки сплавконторских рабочих, а сам Прончатов с клубного крыльца виден не был.
– Ты, Нюрк, теперь живо замуж выскочишь!
Сплавконторские дружно шли на собрание: привалили толпой сразу две смены из механических мастерских, торчали над перилами крыльца здоровенные парни из первой Пиковской бригады, полосатились тельняшки ребят с катеров, а сбоку от крыльца стояла интеллигентная группка служащих, в которой самым высоким человеком был плановик Поляков. Справа от крыльца – аристократы! – стояли неразговорчивые, даже меж собой неконтактные старшины катеров, до такой степени презирающие человечество, что не носили даже форму – на них были небрежные штатские костюмы.
– Ты знаешь, Нюрка, – спросил Прончатов, – чем эта стекляшка хороша?
– Ну чем, ну чем, Олег Олегович? – заранее хохоча, ответила Нюрка. – Вы сроду такой шутник, такой шутник…
Хихикая и кокетничая, Нюрка Нехамова торопливо зыркала глазами по сторонам: неужели никто из девчат не видит, как с ней разговаривает сам Олег Олегович Прончатов, как он улыбается белоснежными зубами, обратив к ней свое распрекрасное лицо?
– Чем же хороша стекляшка, Олег Олегович, чем же? – нарочно привлекая внимание, хохотала Нюрка. – Уж вы скажете…
– А тем, что тебя, Нюрка, видать, а достать нельзя! – ответил Прончатов. – Ты вроде королева.
Пока Нюрка, взвизгивая, как от щекотки, смеялась и заслоняла вспыхнувшее лицо журналом, Прончатов слушал разнобойный разговор на крылечке, до которого от киоска было метров сорок. На Пиковском причале закончили четыреста шестую баржу, токарь Петька Скородумов на собрание пойти не мог из-за «большого градуса», у тех Мурзиных, что жили по Садовой, объелась вехом корова, Лизка Нехорошева вернулась к мужу, у катера номер 18 разносились клапаны, у Колотовкиных намечается свадьба, но народ думает, что ей, свадьбе, не бывать… Потом из глубины крыльца вдруг послышалось:
– …А Олег Олегович и говорит…
Рассказывающий понизил голос, вместо слов стали слышны только их обрывки, а затем раздался жеребячий хохот, и Олег Олегович так и не узнал, что он там такое говорил. «Голяков, так его перетак!» – подумал он, узнав голос рассказчика и представляя его рябое шельмоватое лицо.
– Ты, Нюрка, теперь самая грамотная девка в поселке. Ты, поди, от скуки все газеты прочитываешь?
Прончатов уже спиной слышал знакомый скрип кирзовых сапог, мелкое топотанье парусиновых туфель и шарканье старых, очень стоптанных ботинок. Тяжелые скрипящие сапоги, конечно, принадлежали парторгу Вишнякову, но если Прончатов шел на профсоюзное собрание один, то парторг двигался на народное действо в тесном единении с начальником рейда Куренным и техноруком того же рейда Груниным, сзади прикрывался братьями Голубицыными, а совсем позади шла та самая группа людей, которые присоединились к парторгу толь? ко потому, что он уже шел с четырьмя спутниками. Известно, что толпа притягивает толпу. Однако со стороны шествие вишняковской когорты производило впечатление, и Прончатов рассеянно сказал Нюрке Нехамовой:
– Ну, прощевай, королева, не скучай!
После этого он вернулся на тротуар, расставив ноги, встал на пути Вишнякова.
– Внушительная картина, – бормотал он. – Народное шествие!
В окружении Вишнякова произошли перемены, хотя он сам, конечно, пуще прежнего задрал голову, заскрипел сапогами, а начальник Куренной выпятил вышитую грудь. Первыми сбились с шага братья Голубицыны, потом завилял глазами технорук Грунин, а затем вышитый Куренной не выдержал прончатовского взгляда – он сбился с шага, отчаянно покраснел и, видимо, неожиданно для себя торопливо проговорил:
– Добрый вечер, Олег Олегович!
После вероломной измены Куренного когорта смешалась, те, что были позади, переместились вперед, и, таким образом, возле Прончатова оказались не соратники парторга, а примкнувшие к ним вольные ходоки, которые весело и радостно принялись здороваться с главным инженером и даже окружать его плотным кольцом. Это Олегу Олеговичу не понравилось, и он сумрачно проговорил:
– Проходите, товарищи, проходите!
Прончатов удивленно вскинул брови, когда, отстав от послушно уходящей толпы, Вишняков возвратился к нему. Сапоги парторга теперь скрипели несколько мягче, голова находилась в нормальном положении.
– Олег Олегович, на секундочку, – позвал Вишняков.
На Тагар накатывался теплый и медленный вечер; по-сонному мычали коровы, мягко стелилась пыль, и так ясно звучали голоса, точно разговаривающие сидели в кружке. Висело над клубом, старательно свернувшись, совершенно круглое облако с дыркой посередине.
– Як тебе, Прончатов, в большое уважение вошел! – сказал парторг и посмотрел на главного инженера честными, прямыми, откровенными глазами. – Ты правильно решил проверить себя на народе. Правильное, партийное решение принял ты, Прончатов! – мерно продолжал Вишняков. – За это я тебя уважаю. Есть в тебе смелость, Прончатов!
Под распахнутым пиджаком, на застиранной гимнастерке у парторга скромно поблескивали обтянутые целлофаном колодки к орденам и медалям. Два ордена Красного Знамени, орден Красной Звезды, ордена Отечественной войны двух степеней, медали, медали, медали. Блестяще воевал батальонный командир Вишняков, слыл мастером разведки и ближнего боя; не было в полку человека преданнее воинскому долгу, воинской службе, полковому знамени и полковым традициям.
– Спасибо за доброе слово, Григорий Семенович! – задумчиво сказал Прончатов.
Парторг глядел на Прончатова все теми же ясными, искренними, честными глазами, в которых не было ни подвоха, ни тайной мысли, ни гаденькой неискренности. Ну весь, с головы до ног, был парторг живым воплощением долга, ответственности, человеческой принципиальности и непреклонной целеустремленности. Он молчал, покусывал нижнюю губу; на его серых, усталых щеках лежал отсвет низкого солнца – парторг работал в сутки по восемнадцать часов.
– Ты не думай, Прончатов, что я с тобой примирился, – вдруг сказал он. – Так что ты надежды на мою ласку не держи…
Вишняков по-военному четко повернулся, каблуки щелкнули, прямые плечи застыли как бы в металлическом окладе. И пошел парторг отсчитывать пехотные шаги: раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три…
Возле клуба шумела, бурлила толпа. Подошла вторая бригада с Пиковского рейда, приехали на грузовике ребята с Ноль-пикета; по-гусиному вытянув шею, уже расхаживал возле клуба руководитель местного оркестра, собираясь играть марши и туши. Однако ни одного человека из рода Нехамовых еще не было у клуба: старый Никита всегда приводил выводок с опозданием. Собственно, всяческие собрания только тогда и начинались, когда в узкой горловине Красного переулка появлялась седая, обрамленная сиянием голова Никиты Нехамова, а за ним – почтительное и принаряженное семейство. В клубе Нехамовы занимали два первых ряда.
Никита садился в центре, клал подбородок на палку, которой в случае недовольства чем-нибудь дробно стучал по полу.
Усмехнувшись, Прончатов повернулся, чтобы пойти к клубу, но успел сделать только один шаг, как ему пришлось резко остановиться: из короткого, узкого переулка вышел человек с квадратными широкими плечами, с висящим над глазами широким лбом и маленькими капризными губами. Человек был одет по-летнему свободно, на ногах желтели модные босоножки, а в руке держал махровое полотенце: человек шел купаться. Заметив Прончатова, мужчина остановился так резко, словно налетел на невидимое препятствие; загорелое его лицо мгновенно покраснело, лоб пересекла трагическая вертикальная складка.
Перед Прончатовым стоял заведующий кафедрой теоретической механики одного из крупных институтов Георгий Семенович Кашлев, приехавший в родные места на летние каникулы.
Пока Олег Олегович Прончатов и доцент Георгий Семенович Кашлев с непонятным выражением лиц глядят друг на друга, автор делает еще одно отступление в прошлое главного инженера Тагарской сплавной конторы. Вспоминая весну тысяча девятьсот сорок третьего года, автор утверждает, что школьников рождения тысяча девятьсот двадцать пятого года Пашевский райвоенкомат…
СКАЗ О ПРОШЛОМ
Школьников рождения тысяча девятьсот двадцать пятого года Пашевский райвоенкомат должен был призвать в армию в апреле, но областной военный комиссариат, учитывая военную ситуацию и нужду действующей армии в офицерском составе, решил призыв десятиклассников отсрочить на три месяца, чтобы получили аттестаты. Был уже разгром немцев под Москвой, была уже позади страшная зима сорок второго – сорок третьего годов с ее метелями и холодами, с низким голосом Левитана, с мерзлой картошкой вместо хлеба и смешной кинокомедией «Антоша Рыбкин».
Готовясь уйти в армию, Олег Прончатов – сын председателя колхоза имени Ленина – жадно смотрел в клубе фронтовые киножурналы, читал центральные газеты, успевая в школе весьма слабо, на уроках военного дела отличался: из мелкокалиберной винтовки бил в «десятку», на лыжной десятикилометровке уступал только остяку Гришке Глазкову, окапывался в снегу мгновенно и ползал по-пластунски мастерски. С фронта он собирался писать Анне Мамаевой и холодными вечерами, спрятавшись от мартовского ветра в палисадник, целовался с ней. Олег обещал Анне вернуться с победой, но она, наслушавшись фронтовых лирических песен, решила пустить его в свою комнату только после полной победы над врагом. «Вот вернешься ты с фронта домой, и под вечер с тобой повстречаемся…» – пела Анна с чувством.
В апреле, когда Олегу исполнилось восемнадцать лет, отец в первый раз в жизни угостил сына крепкой медовухой и до трех часов ночи разговаривал с ним. Олег Олегович Прончатов-старший воевал в империалистическую и гражданскую, был ранен на Халхин-Голе, так что разговор у них был мужской, военный, в котором не было места матери Олега, она до трех часов ночи тоже не спала, тихонько посиживая в кухне и вытирая глаза концом ситцевого платка.
На следующий день Олег опоздал в школу; явился только ко второй перемене, но по коридору шел с таким видом, словно принимал военный парад. Он едва-едва поклонился математику, которого по причине разных болезней в армию не брали, снисходительно поулыбался младшеклассникам, которые провожали его почтительной стайкой, туго закинув голову назад, прошел мимо девчонок-девятиклассниц, затихших при его появлении. В классе он мрачно подошел к своей парте, сел и весь третий урок просидел неподвижно, а в конце урока написал друзьям записку: «Смываемся с занятий!»
На следующей перемене Олег Прончатов и двое его друзей – Гошка Кашлев и Виталька Колотовкин – открыто ушли с уроков. По пути в раздевалку они встретили завуча Тамару Ивановну и вежливо с ней поздоровались, так как завуч была молодая, добрая и красивая. Потом они оделись и неторопливо вышли на улицу, секундочку постояв, решительно двинулись к околице поселка, шагая прямо по лужам.
Весна была в разгаре, хотя в Нарыме апрель почти всегда бывает холодным и ветреным. А тут висело над домами по-весеннему лучистое солнце, снег осел, на улицах журчали ручьи, проклевывались на деревьях почки, резкий воздух пахнул свежей рогожей, и вообще все кругом было таким прозрачным и расширившимся, точно по миру прошли мойщики с мокрыми тряпками.
За околицей деревни стоял большой деревянный сарай, до войны в нем хранили бочки с соленой рыбой и клюквой, а теперь в сарае селились только ветры. В щелки меж досками пробивалось солнце, отражалось в разбитых бутылках, солнечные лучи в пыльном воздухе походили на лучи прожекторов.
– Заходи скорее! – шепнул Олег Прончатов. – Кажется, никто не видел.
В восемнадцать лет Олег Прончатов был нескладен, длинноног, на круглой, остриженной военкоматом голове торчали оттопыренные уши, высокая фигура была до нелепости костиста, но он уже был широкоплеч, шея уже обрастала продолговатыми мускулами. За высокий рост и костистость Олега в школе звали Дрын.
– Спички давай! – опять шепотом сказал Олег. – Свечка у меня.
Гошка Кашлев и Виталька Колотовкин осторожно подошли к пустой бочке, перешептываясь и переглядываясь, достали по коробке спичек, затихли в нерешительности. Гошка Кашлев был широкий, приземистый, голова у него была большая, расширяющаяся вверху, за что он носил кличку Налим; Виталька Колотовкин не был ни тонким, ни низким, прозвище имел Щекотун, так как к Виталькиным бокам или к пяткам нельзя было и пальцем прикоснуться: он немедленно валился на спину, верещал пронзительным поросячьим визгом.
– Часы я достал! – сказал Олег. – Зажигай свечку, ребята!
Когда свечка разгорелась, стало слышно, как трещит ее серый фитиль. В сарае все-таки пахло рыбой, слежавшейся пылью, от солнечных лучей, похожих на лучи прожектора, сарай казался колеблющимся, призрачно невесомым, словно был растворен в солнце. Лица ребят бледнели, покрывались таким же серым налетом, какого цвета был заброшенный сарай, в молчании зыбко пошевеливался страх ожидания. На щеках Витальки Колотовкина рдел тугой лихорадочный румянец.
– Бросим жребий, друзья! – дрогнувшим голосом сказал Олег, вынимая из коробки три спички. – Длинная – первый, покороче – второй, совсем короткая – третий.
Судьба сыграла с ребятами злую шутку: самому робкому из них – Витальке Колотовкину – выпала доля первому принять мучения, самому отчаянному, Олегу Прончатову, – последнему. Держа спички в пальцах, не решаясь бросить их, парни молча глядели друг на друга, сильнее прежнего побледнев, опустили головы. Несколько секунд они были неподвижны, затем Олег закатал рукав телогрейки, обнажив тонкую белую руку, шепотом приказал:
– Гошка, давай палочку!
Налим-Кашлев нашел толстый прутик, примерив его к горящей свечке, установил торчком так, чтобы верхний конец был посередине пламени. Затем он отошел назад и тоже закатал рукав телогрейки.
– Виталька, начинай! – крикнул Гошка. – Ну, чего ждешь!
У Колотовкина дрожали руки и ноги, лицо было бледным до синевы. Он сонными, неверными движениями засучил рукав вытертой, прожженной в нескольких местах шубенки, затравленно оглянувшись на Олега, пошел к бочке так, словно его тащили незримыми канатами. Остановившись, он тоненько, жалобно простонал.
– Трус! – крикнул Олег.
Скривив лицо, весь сжавшись, заранее открыв рот, Щекотун лунатическим движением поднес обнаженную руку к свечке и в то же мгновение закричал страшным коровьим голосом. В пустом сарае, в тишине голос резанул уши Олега и Кашлева, они инстинктивно сжались, отступили от бочки, испуганно замерли, но Налим-Кашлев шепотом считал: «Раз-два-три…» Когда он сказал «шесть», Щекотун перестал кричать, закатив глаза, плавно и мягко, но так быстро, что Олег не успел подхватить, упал на спину. В сарае душно запахло паленым мясом.
– Не выдержал! – крикнул Кашлев. – Всего шесть секунд!
В сарае вдруг сделалось темно: солнце, видимо, на минуту забежало за легкую тучу, по всему Тагару прокатилась рваная голубоватая тень. Показалось, что свеча загорелась ярче, в ее колеблющемся свете глаза Олега стали зелеными, кошачьими, а лежащий Колотовкин застонал громче прежнего.
Ребятам было по восемнадцати лет, Гошка Кашлев, недавно побывав у вдовой солдатки, узнал, что такое женщина, через три месяца их брали в армию, в газетах войной пылали страницы, но сейчас у Прончатова и Кашлева были мальчишечьи лица, детская жестокость светилась в глазах, дух соревнования распирал их, словно на футбольном поле. Они пренебрежительно поглядели на лежащего Витальку Колотовкина, одинаково хвастливо передернули плечами и высокомерно улыбнулись.
– Твоя очередь, Налим! – сказал Олег. – Считать буду я.
Злым, мстительным, жестоким парнишкой был Гошка Кашлев, но в смелости и упрямстве не уступал Олегу Прончатову. Он ядовито улыбнулся, ссутулившись, звериной косолапой походкой подошел к горящей свече. В то мгновение, когда огонь лизнул живую плоть, его лицо потеряло детскость – четко проступили на нем будущие сильные, волевые складки, распух мясистый нос, глаза превратились в узкие, жестокие щелочки, а зубы он так стиснул, что рот распух. Страдая, он что-то шептал, приговаривал.
– …семь, восемь, девять, десять… – считал Олег, – одиннадцать…
Крупные мутные слезы текли по лицу Гошки, скрученный судорогой, бормочущий нечленораздельное, он был жалок, как раненое животное.
– …двенадцать…
Следующее число не вышло: Кашлев хватанул ртом воздух и медленно повалился на спину, но не мешком, как Виталька Колотовкин, а твердым, прямым бруском. Две-три секунды стояла пьяная качающаяся тишина, затем Олег бросился к Гошке, поднял вялую руку товарища – сквозь закопченность кожи проглядывали связки кровоточащих сухожилий. От этого у Олега плавно-плавно закружилась голова. Еще через несколько мгновений Кашлев пришел в себя, суетливо вскочив, сквозь боль крикнул:
– Сколько?
– Двенадцать.
Олегу было труднее других. Если бы испытание по жребию досталось ему первым, он не был бы переполнен страхом Колотовкина, волю не ослабили бы звериные страдания Кашлева. Олег шел к свече с двойным страхом, с двойной тяжестью ожидания боли. Он поднес руку к пламени, страдая, заскулил сквозь стиснутые зубы. На шестой секунде он впился зубами в мякоть левой руки, раздирая кожу, давился соленой кровью. Потом он тихонечко, про себя, заплакал…
– …пятнадцать! – четко сказал Гошка Кашлев. – Шестнадцать…
Падая на спину, Олег инстинктивно боялся удариться о землю затылком, подставляя под себя ноги, задом добежал до противоположной стены сарая и всей спиной ударился о нее. Здесь он потерял сознание, а пришел в себя оттого, что Виталька Колотовкин восторженно вопил:
– Семнадцать, семнадцать! Рекорд, рекорд, рекорд!
Шатаясь от боли, Олег вернулся к бочке, осторожно потушил свечку, затем тихонечко вышел на улицу. Рваная тучка унеслась на юго-запад, за Кетью бежали по кедрачам вишневые тени, солодкий ветер дул в потное лицо. Он был настоян на сыром снеге, еловых шишках и талой воде, и Олег жадно хватал воздух растрескавшимися губами. Он боялся посмотреть на руку: казалось, что до локтя ее нет.
– Бинты! – крикнул Олег. – Бинты, йод, мазь. Живо, Колотовкин!
Перевязав ожоги, с трудом натянув на бинты рукава телогреек, ребята медленно двинулись в сторону поселка. Впереди, согнувшись, шел Олег, за ним ковылял Виталька, последним мрачно переваливался с ноги на ногу Гошка. Он зло сопел, шепотом матерился, время от времени поднимал голову и смотрел в спину Олега сощуренными глазами – таким злым, неуживчивым, самолюбивым парнем был Кашлев, что никому не прощал удачи. Счастливых соперников он никогда не прощал, а если случалось ему поддаться в драке, то не успокаивался до тех пор, пока за кровь не платил кровью, за царапину – царапиной.
Когда ребята прошли с полкилометра, Гошка остановился, гневно дыша, поднял с земли тяжелую палку.
– Дрын, сволочь, – пробормотал он.
Олег не услышал угрозы. Счастливый, он шел горделивой походкой, поглядывая на Тагар, мечтал о том, как болтливый Виталька Колотовкин растреплет по всей школе о случившемся. Так что уже завтрашним утром, проходя мимо Аньки Мамаевой, Олег посмотрит на нее, как на пустое место, наказывая строптивую девчонку за то, что не пускает в комнату. Потом он сладостно представил, как почтительно будут посматривать на него малыши, как умоются черной завистью соклассники и как бросит на него восторженный взгляд завуч Тамара Ивановна – добрая, красивая, молодая девушка. От всего этого боль в руке казалась пустяковой, прошлые страдания – смешными.
– Дрын, сволочь, гад! – громко повторил Гошка.
Радостный Олег и на этот раз остановился не сразу – он сделал еще несколько крупных шагов, чуточку задержавшись, благодушно спросил:
– Ты чего бормочешь, Налим?
– А тебе какое дело, сволочь! – быстро ответил Гошка. – Идешь, гад, и шагай себе, пока не схлопотал по шее!
Они стояли на белом снегу меж сельповским сараем и огородами, на них щедро лилось апрельское солнце, у ребят были еще бледные, запавшие от боли щеки, но Олег, забыв о сожженных руках, мгновенно бросился на Гошку. Они покатились, продавливая снег, и там, где прокатились их сцепившиеся тела, оставались мутные лужицы. Парни дрались молча, как два зверя, а Виталька Колотовкин, ухая и стеная, бегал вокруг них.
– Ну хватит, ну довольно, ну хватит…
Драка была жестокой: то Олег оказывался на Гошке и молотил его тяжелыми кулаками, то Гошка оказывался на Олеге и бил его короткими, тупыми ударами. Затем они опять сцеплялись, катились, скрежеща зубами, выплевывали снег и куски прошлогодней травы.
– Ну, голубчики, ну, родные, милые…
Но ребята дрались еще минуты три, потом наконец все остановилось. Олег Прончатов сидел верхом на Гошке Кашлеве, держал обе руки на его горле, а коленями прижимал распятые руки к земле. И так велико было великодушие Олега, так он был переполнен счастьем побед, что добродушно крикнул:
– Сдавайся, Гошка! Наша взяла!
Извиваясь, силясь подняться, плача от унижения и боли в руке, Кашлев с трудом повернул голову, хватил губами из лужицы талую воду и вдруг затих, опав всем телом. Это было странно, непонятно, не в характере Налима, и, охваченный предчувствием опасного, Олег вдруг тоже притих. Ох как были страшны глаза Гошки!