– Неужели большегрузный плот, Олег?
Теперь у Гудкина было тоже оживленное, простое лицо татарского парня. Он давно привык к неожиданностям, которые нес в себе и с собой Олег Прончатов, но никогда не мог остаться равнодушным, так как жизнь Гудкина и Прончатова связывала всегда так прочно, что успехи и неудачи одного были успехами и неудачами другого. Поэтому Гудкин сейчас с ожиданием глядел на Олега Олеговича.
– Неужели большегрузный? – повторил он.
– Нет, еще не большегрузный, – ответил Прончатов, – но дело стоящее. Собирай-ка свои шмутки, Гудок, да айда-ка на Пиковский рейд. Я тебе такое покажу, что ты ахнешь! Ну, Гудок, одна нога здесь, другая – там…
«Победа, победа!» – ликовал Прончатов, глядя как секретарь райкома Гудкин – серьезный, суховатый и сдержанный человек, которого редко удавалось вывести из равновесия, – то удивленно пожимал плечами, то пораженно хмыкал, то улыбался неловкой, кривоватой улыбкой, точно ему было неприятно смотреть на мощно гудящую лебедку Мерзлякова. А она не только взывала новыми моторами, не только был непривычно торопливым перестук сырого дерева, но и вся лебедка казалась незнакомой, изменившейся, так как на ней и вокруг нее переменился темп и смысл жизни.
Впрочем, картина внешне была довольно обычная: стояла возле высокого яра старая, допотопная лебедка, похожая на этажерку, лежащую на боку; к лебедке притулилась пузатая металлическая баржа, на которую тяжело ложились сосновые бревна. В запани копошились женщины-сортировщицы, на барже быстро передвигались голые по пояс мужчины – одним словом, все было так, как прежде, но опытный человек видел, что все переменилось.
Другим человеком был главный механик Эдгар Иванович Огурцов. Если прежде он ходил возле лебедок Мерзлякова с презрительно оттопыренной нижней губой, то теперь, заметив секретаря райкома и главного инженера, торопливо поднялся на яр, вытирая руки ветошью, энергично подошел к ним.
– Добрый день, товарищи! Привет, Олег Олегович!
Поздоровавшись, механик небрежно бросил на землю истершуюся ветошь, повернувшись лицом к лебедке, посмотрел на нее такими ревнивыми глазами, что Прончатов мгновенно развеселился: «Молодец, Эдгарушка!»
Они долго стояли молча. Грудились в кучу над Кетью облака; обтянутые острыми листьями, седели под солнцем ветлы; в неурочное время кричал за тальниками коростель, а над штабелями леса, высокими, как многоэтажные дома, кружился коршун. Птица что-то высматривала на земле, была безупречно законченной – эти стреловидные крылья, это веретенообразное тело с заостренным клювом, эта продолжительность парения, когда встречные потоки воздуха держат птицу на месте…
– Молодцы, черти! – вдруг сквозь зубы пробормотал секретарь райкома. – Это ж надо придумать…
Отбросив все казенное, официальное, перестав сдерживаться, Гудкин с откровенной завистью смотрел на Прончатова и Огурцова, волновался вместе с ними, а на лице у него было написано: «Вроде ничего особенного нет в Прончатове и Огурцове, а вот поди ж ты…» Гудкин окончил лесотехнический институт, будучи хорошим инженером, мог реально оценить то, что произошло на Пиковском рейде. Это, конечно, не было переворотом, так как лебедки отживали свой срок, но из жизни они уходили не сразу, и можно было легко представить, какое благоприятное впечатление это произведет на областное начальство. Радуясь за дело, за товарищей, секретарь райкома радовался и за себя – они не ошиблись в Прончатове.
– Молодцы, черти! – повторил Гудкин. – Славное дело провернули.
Не ответив, Прончатов начал спускаться на лебедки, уверенный в том, что Гудкин и Огурцов последуют за ним. По узкому трапу они сошли на понтон, пройдя мимо женщин-сортировщиц, остановились на моторной площадке, с которой было хорошо видно все происходящее. Прончатов что-то шепнул на ухо механику Огурцову, который в ответ одобрительно кивнул и сразу же после этого отправился на край понтона, где цепочку сортировщиц и зацепщиц начинала розовощекая разбитная девица в яркой косынке. Огурцов, в свою очередь, ей тоже что-то шепнул, она бросила багор и вальяжной походкой подошла к начальству. На ходу она кокетливо поигрывала бровями и складывала губы сердечком.
– Начальству привет! – подойдя, поздоровалась разбитная девица и подмигнула Олегу Олеговичу Прончатову. – Зачем звали?
Прончатов бойкую девицу выбрал потому, что она была его двоюродной сестрой и носила ту же фамилию, что и главный инженер, – их отцы были родными братьями, и у Полины Прончатовой под темными бровями серели такие же большие и внимательные глаза, как у Олега Олеговича, и подбородок тоже был прончатовский.
– Зачем звали? – повторила Полина, поглядывая на секретаря райкома. – А, Леонид Васильевич?
Будучи сестрой Олега Олеговича, бойкая сортировщица, естественно, была знакома и с Леонидом Гудкиным – в детстве они росли вместе. Поэтому секретарь райкома подошел к ней, бегло пожав руку Полины возле запястья, озабоченно спросил:
– Не трудно?
– Не! – ответила Полина Прончатова и для убедительности добавила: – Веселее стало. Все, что ли?
– Все! Иди работай…
Полина еще раз подмигнула Прончатову, показав глазами на Гудкина, сделала такое лицо, словно хотела сказать: «Ленька-то, а!» – и ушла на свое место. И все это произошло так быстро, так весело и естественно, что почти никто из рабочих не заметил происходящего, а отсутствие Полины на левой стороне лебедки не сказалось на темпе работы. Опять гремело сырое дерево, озабоченно выли два мотора вместо одного, а на самой вершине штабеля, на барже пожилой рабочий, ухмыляясь, продолжал дразнить молодого грузчика, время от времени окликая его: «Сережка?» – «Че!» – отвечал молодой. «Через плечо!» – с хохотом бросал пожилой.
– Прекратите! – грозно крикнул наверх Прончатов, но про себя улыбнулся.
– Есть прекратить! – ответили с баржи. – Сережка?
– Че!
– Через плечо…
– Сопрыкин! – заревел Прончатов. – Сниму со смены!
– Ладно, Олег Олегович, больше не буду.
Прончатову было хорошо: рядом стояли друзья, ухмылялись на барже грузчики, пестрые платья и кофты сортировщиц веселили, поддувал от реки слабый ветерок, солнце решительно намеревалось пробить облака. А потом произошло неожиданное – из недр лебедки вдруг выбрался на свет божий старик Никита Нехамов, окруженный свитой из трех человек, стал что-то разглядывать, щупать, показывать своим спутникам.
– С утра торчит на лебедках! – засмеялся Огурцов. – Привез бригадиров, водит по лебедке и тычет пальцем: «Учитесь, олухи царя небесного!»
Легкий, тонкий, цепкий старик ловко прошел по краю лебедки, не дойдя до моторной площадки, остановился. Он старательно делал вид, что не замечает начальство, хотя оно стояло рядом, так как был анекдотически тщеславен – до смерти любил, чтобы начальство всех рангов ходило к нему на поклон. Поэтому Прончатов улыбнулся и сказал:
– Пошли! Утешим старика.
Старик нехотя повернулся к подошедшим, кивнув им, молча протянул руку секретарю райкома. Прончатову выдал только два пальца, а на Огурцова и не поглядел. Затем Нехамов опять повернулся лицом к реке, заложив руки за спину, начал сердито, сосредоточенно молчать. Так прошло минуты три, потом старик негромко приказал:
– Вот подойди-ка, товарищ Прончатов!
Когда Олег Олегович приблизился и, усмехаясь, заглянул в лицо старика, Нехамов ощерил молодые частые зубы, с придыханием спросил:
– Ты чего же это, Олег Олегович, с народом насчет лебедок не посоветовался? Ты как смел такое произвесть без нашего разрешения?
Задав этот каверзный, провокационный вопрос, старик положил голову на собственное плечо, изобразив на лице неискреннюю улыбку, стал в грозном молчании дожидаться ответа. Он буравил Прончатова маленькими хитрыми глазками, угрожал ему гневно задранными на лоб седыми бровями, коварным изгибом губ.
– Ну, чего молчишь, товарищ Прончатов?
В этот момент солнце окончательно выпуталось из тесных облаков, закрутившись, запылав, залило мир щедро и торжествующе; потянулись ввысь, стали стройнее лебедки и сосны, тальники и два старых осокоря; разноцветные одежды женщин казались теперь яркими, праздничными, седая борода старика Нехамова тоже заблистала, заискрилась. И только теперь заметилось, что на барже, возле выросшего штабеля леса, широко расставив начищенные сапоги, стоит парторг Вишняков. Значит, это для него старик Нехамов задавал Прончатову провокационный вопрос, говорил нарочно громко, чтобы парторг услышал. И слова старика достигли Вишнякова – он начал спускаться на лебедки.
– Перекур! – вдруг раздался громкий голос бригадира, и сразу после этого на лебедке длинно зазвенел звонок. – Отдыхай, ребята!
Когда замолкли моторы и прервался стук сырого дерева, парторг Вишняков оказался идущим в толпе рабочих и работниц, хотя секунду назад стоял в стороне от них. Шагая сквозь толпу, он почти каждому встречному пожимал руку, говорил несколько слов и шел дальше. Кончив наконец рукопожатия и разговоры, парторг неторопливо направился к моторной площадке, подойдя, отвесил общий поклон, но со стариком Нехамовым поздоровался отдельно:
– Здравствуй, Никита Никитович!
Подтянутый, стройный, по-военному ловкий, Вишняков после этого повел себя так, как ведет человек в одиночестве, – он скользнул равнодушным, отсутствующим глазом по секретарю райкома Гудкину, начисто обойдя Прончатова и Огурцова, весь сосредоточился на каких-то своих, особых мыслях. Он, конечно, сурово молчал и не чувствовал в этом молчании неловкости, хотя любой другой человек, окажись он на месте Вишнякова, испытывал бы потребность обменяться хоть несколькими словами с товарищами. Но Вишняков был Вишняковым, и даже Никита Нехамов удивленно хлопал белесыми ресницами.
– Ну и важный же ты человек, Вишняков! – неожиданно добродушно проговорил старик и с размаху ударил парторга ладонью по плечу. – Это ж надо понимать: ты и меня в оторопь бросил.
После этого любой должен был улыбнуться, ответил старику шуткой на шутку, хлопнуть Нехамова тоже по плечу – ну, слабее, ну, почтительнее, но хлопнуть. Однако это уже был бы другой человек, а не Вишняков, и поэтому произошло то, что должно было произойти: парторг, нахмурившись, выслушал старика, неопределенно кивнув головой, отвернулся к реке. Сосредоточенный, хмурый, суровый, затянутый в гимнастерку и галифе, он сейчас смахивал на командира, обходящего после битвы поле боя; во что-то свое, непонятное окружающим, несуществующее, в этот миг был устремлен Вишняков, и понималось, что нет простого, ясного, человеческого подхода к тому, что хранится за суровыми солдатскими складками его обветренного лица.
– Я хочу присоединиться к мнению секретаря райкома товарища Гудкина, – мерным голосом произнес Вишняков, оглаживая под пиджаком складки гимнастерки. – Я слышал, что товарищ Гудкин высоко оценил модернизацию лебедок. Я согласен с оценкой. Товарищ Прончатов, позволь поздравить!
Пребывая в прежнем одиночестве, начисто отключенный от происходящего, парторг протянул руку Прончатову, совершив рукопожатие, руку вернул в прежнее положение, чтобы стоять как бы по стойке «смирно». У него были сильные пальцы, он крепко сдавил кисть Прончатова, и, потирая занывшие пальцы, Олег Олегович тоскливо подумал о том, что Вишнякову живется трудно. Разлиновав свою жизнь, как ученическую тетрадь, прямыми линиями, Гришка Вишняков лишил себя миллиона человеческих радостей – тепла, легкости, дружеского участия, прелестной нелогичности поступков. Трудно было парторгу, ох как трудно!
– Спасибо! – запоздало ответил на поздравление Прончатов.
Больше говорить было не о чем, и так происходило всегда, когда Вишняков появлялся среди людей. Он задавал несколько вопросов, ему отвечали, он в категорической форме оценивал ответы и, нахмурившись, замолкал. Поэтому при Вишнякове никогда не рассказывали анекдоты, не решались обсуждать житейские новости, вообще не говорили о привычном, так как при парторге казалось неловким произносить такие первичные слова, как «хлеб», «земля», «корова», «огород». Сейчас происходило то же самое: Вишняков, нахмурившись, молчал, а все остальные зависели от этого молчания, терпеливо ожидая, когда парторг уйдет, но он этого, конечно, не замечал. Он все хмуро глядел на речной плес, морщился от солнечного света, а затем вдруг резко повернулся, ни разу не оглянувшись, ушел четким шагом с моторной площадки.
К этому времени перекур кончился; снова прозвенел звонок, людская толпа перекатилась с одного борта лебедки на другой, взвыли моторы, и мгновенно в ответ на это застучали, загрохотали бревна. Шум, треск, всплески прокатились по воде, но людям, стоящим на моторной площадке, показалось, что стало легче дышать и двигаться – их покинул Вишняков. Чему-то своему улыбнулся секретарь райкома Гудкин, гулко выдохнул застоявшийся воздух из легких Прончатов, облегченно переступил с ноги на ногу механик Огурцов, и принял прежний самодовольный вид старик Нехамов. Одним словом, вернулось прежнее веселое, легкое настроение, и знаменитый судостроитель опять поманил к себе пальцем главного инженера Прончатова:
– Ты подойди, подойди поближе, мил человек! Ты подходи, не стесняйся.
– Подошел, – ответил Прончатов, становясь рядом со стариком. – Вот он я, Никита Никитович.
Старик вынул руки из-за спины, стал серьезным, вдруг положил ладонь на плечо Прончатова; чуточку грустными сделались глаза Нехамова, печальным был голос, когда он раздумчиво сказал:
– Я при лебедках родился и вырос. Вы еще пешком под стол ходили, когда Никита Нехамов вместе с покойным Мерзляковым эти лебедки выдумывали. Вы еще портки не носили, а Никита Нехамов на лебедках лошадей гонял. Моторов-то не было…
Совсем грустным сделался старик: опустил голову, опал плечами, старческими пальцами крутил пуговицу на косоворотке.
– Я на этих лебедках вырос, – негромко продолжил Нехамов, – а Олег Олегович пришел и говорит: «Твои лебедки ни к хрену не годятся!» Ну разве это хорошо? Разве это хорошо, я вас спрашиваю?
Никита Нехамов замолчал. Наверное, минуты две он глядел в одну точку, затем медленно поднял голову, огладив пальцами бороду, второй рукой еще крепче сжал плечо Прончатова.
– Молодца, Олег Олегович! – резким, пронзительным голосом выкрикнул он. – Правильными глазами на жизнь глядишь, правильными. Не ошибся я в тебе, нет, не ошибся!
Еще одну паузу сделал старик – помолчал еще с полминуты грозно, потом снял руку с плеча главного инженера, тоном приказа сказал:
– Теперь большегрузный плот надо, Олег Олегович! Большегрузный плот давай, товарищ Прончатов, чтобы лебедкам было на чем работать…
Оставляя героев повести стоять на старой лебедке Мерзлякова, автор предлагает читателю заглянуть в ту темную, ненастную ночь, когда на рейде впервые появился большегрузный плот, то есть опять отправиться в будущее Олега Олеговича Прончатова…
СКАЗ О БУДУЩЕМ
Плот привели ночью.
Прожектора горели на рейде, освещая донышки клубящихся туч, зеленую воду; сипло почмокивала паровая электростанция, гремели цепи болиндеров. Пароход «Латвия» тоже включил прожектор – сверкнули мертвенно окна домов, зеленые глаза лежащей на пирсе собаки. Она залаяла хрипло, одиноко. Потом луч прожектора взлетел на пирс, выхватив известковую белость строганых досок и человека в сером плаще – на пирсе стоял директор сплавной конторы Олег Олегович Прончатов.
«Латвия» закричала трубно, первобытно; взбивая воду в мыльную пену, пароход ожесточенно работал колесами, от ватерлинии до труб окутанный паром, дрожал, но не двигался: держал его на месте толстый трос, уходящий в темное, зеленое.
Директор Прончатов покусывал мундштук длинной папиросы, руки держал в карманах, ноги широко расставил. Гневная, изломанная морщина пересекла его лоб, когда по палубе парохода побежали, согнувшись, люди, громыхнув железом, провалились в машинное отделение. Шипел пар, стучали колеса, метался по берегу луч пароходного прожектора.
– "Латвия" – старая калоша! – сквозь зубы сказал Прончатов, хотя пароход год назад сошел со стапелей. – Старая калоша!
Словно могучий якорь, держал «Латвию» серебряный трос, на конце которого скрывался в далекой и загадочной темноте самый большой плот, который когда-либо проводил по сибирской реке буксир – двенадцать тысяч кубометров леса.
Невиданный, загадочный, долгожданный, скрывался в темноте плот.
На пароходе бежали уже в обратном направлении, выскочил из рубки маленький ростом капитан, что-то сделал на ходовом мостике, и «Латвия», утробно заворчав, вздрогнув, окончательно скрылась в густом серебряном паре. Надсадно, ожесточенно работала машина, тонкий комариный звук висел в воздухе, и инженер Прончатов поморщился от жалости к машине. «Давай, родная, давай!» – сердечно попросил он «Латвию», закрывая глаза. Прончатов ярко, словно наяву, видел гигантский плот – головку величиной с танцевальную площадку, пятисотметровую протяженность стонущих от нагрузки лежней, дощатый домик сплавщиков. Он видел, как, раскорячив ноги, почти лежа, ребята-сплавщики тянули грузы, опасно скользили по мокрому дереву.
– Сволочь! – выругался Прончатов, гневно глядя на пыльную в свете прожекторов реку. – Куда несет ее!
Майская Кеть действительно словно взбесилась: полноводная, в три раза шире обычного русла, река оголтелым стрежнем хватала пароход за днище, прилипала к бортам, словно мельничные колеса, пыталась вращать в обратном направлении пароходные плицы.
– Сволочь! Сволочь!
На «Латвии» колокольным перебором прогудели чьи-то шаги, пароход тонко, жалобно вскрикнул, и этот крик прозвучал как бы командой: пар рассеялся. Чистенькая, освещенная прожекторами «Латвия» словно выпрыгнула из ничего, показалась высокой, торжественно длинной, неожиданно похожая на город, лежащий в огнях под крылом самолета.
– Пошла! – шепнул директор Прончатов. «Латвия» отрывала от днища жадные лапы стрежня, вырывала из темени плот, схваченный течением двух рек – Кети и старицы Оби, которые сбивались возле крутого татарского берега. И вот что-то зазвучало торжественно, что-то благодатное со стеклянным звуком разрушилось и увиделось, что пароход медленно движется – наплывала вздыбленная рубка, проявлялись в цвете спасательные круги. Метр за метром проделывала «Латвия», и вдруг, как при появлении негатива, за кормой парохода в ярком свете прожекторов взошло золотистое полукружье плота, обрамленное серебряной полоской троса.
– Молодец, старая калоша!
Директор Прончатов вынул руки из карманов, достал пачку «Казбека», выбрав папиросу, обернулся к человеку, который тихонько стоял за спиной. Прончатов попросил прикурить, а когда спичка, вспыхнув, приблизилась, проговорил:
– Волнуешься, товарищ Огурцов? Руки дрожат!
– У тебя тоже! – насмешливо ответил главный механик. – Потому и попросил прикурить… У тебя зажигалка в кармане!
– Не знаю, не знаю… – туманно ответил Прончатов, снова поворачиваясь к «Латвии», которая уже приблизилась настолько, что читалось ее имя на спасательных кругах, различалось лицо человека маленького роста – капитана Валова.
«Латвия» приближалась: струился на серебряном буксире живой, широкий, нескончаемый плот, на головке которого стоял закованный с ног до головы в брезент бригадир сплавщиков Семка Безродный. Он сейчас отдыхал, так как через десять – пятнадцать минут ему предстояло зачалить плот за гигантские «мертвяки», спустить в узкую горловину запани. Около двенадцати тысяч тонн дерева, напряженного стрежнем, надо было остановить Семке Безродному, и он пока отдыхал, опершись на лом.
Двенадцатитысячетонный плот завели в гавань, закрепили; один за одним потухли прожектора, болиндер перестал позвякивать цепями; на землю окончательно опустилась дремучая, сырая ночь. Казалось, можно было достать рукой до кромки грязных облаков, проступивших в темноте, с реки потянуло холодом, неуютом. В каютах и на мостике «Латвии» тоже гасли огни; дверь в машинное отделение закрыли, и горячий отблеск топки уже не ложился на серый металл. «Латвия» медленно, лениво подходила к пирсу. Капитан Валов стоял на палубе, кутаясь в плащ, – маленький, сутулый, повязавший горло громоздким пуховым шарфом.
Директор Прончатов поежился, прикурив от собственной зажигалки шестую за час папиросу, пошел к обрезу пирса, где тускло горела", маленькая лампочка, однообразно покачиваясь, сидел закутанный в тулуп сторож. Прончатов молча остановился рядом, сунув руки в карманы, нахмурился, глядя, как «Латвия» притыкалась к пирсу. Сонный матрос закрепил на береговом кнехте чалку, не поздоровавшись с директором, лениво вернулся на пароход. Потом по металлической палубе прошли мягкие ревматические ноги, раздался простуженный кашель.
– Здравствуй, Олег Олегович! – сказал капитан Валов, сходя на пирс. – Здравствуй, Олег!
Они пожали друг другу руки, поглядели друг другу в лицо, неторопливо, разом повернулись к западу, где гигантским изогнутым удавом в километровой запани засыпал плот. Было темно, сумрачно, но капитан и директор видели плот, и они смотрели на него и молчали в тишине. Слышалось, как тихо и скучно зевая прошел по палубе первый помощник капитана Валька Чирков, как в машинном отделении кочегар стучал лопатой.
– Третий час! – сказал капитан, не глядя на часы. – Хорошо, пожалуй, управились…
– Хорошо! – отозвался Прончатов и спросил: – Что Вятская?
– Обыкновенно!
Теперь они не глядели друг на друга, думали о своем; совсем маленьким казался капитан рядом с директором Прончатовым, и молчал он грустно, тихо, по-стариковски вяло, совсем не так, как директор Прончатов. Как бы навечно застыв, сидела на директорской голове шляпа, чеканные спускались с плеч складки плаща.
– Борис Зиновеевич! – сказал Прончатов. – Похоже на то, что ты выполнил навигационный план!
– Да, – сказал капитан. – Одним рейсом. Тебя надо благодарить, Олег. Не плот – мечта!
– Не стоит, – ответил Прончатов. – Я хорошо знаю Вятскую протоку, Борис.
Капитан вздохнул, подняв голову, заглянул директору в глаза.
– Олег! – сказал капитан. – Мне нравится Семен Безродный!
В сырой тишине раздавались три звука: плеск волны, легкое, освобожденное от нагрузки прожекторов и болиндера пыхтение электростанций и постукивание далеких тяжелых сапог. Это шли к пирсу сплавщики.
– Что будешь делать, Олег? – спросил капитан.
– Его ждет милиция! – ответил Прончатов. – Я милиционера пока посадил в сторожку, но он здесь. Ты сказал Безродному?
– Нет. Не могу…
Сплавщики шли в ногу, но тяжело, волоча по дереву подковки сапог, запинаясь носками, ерничая коленями. Капитан и директор прислушались к шагам, услышали все, что было за ними: три бессонные ночи, три дождливых дня, пудовые грузы, жидкая похлебка из прошлогодней вяленой рыбы, Вятская протока, узкая горловина Богодуховского поворота. В тяжелой, отрешенной поступи сапог слышались изодранные в кровь руки, стонущие от напряжения спины, иссеченные ветром и дождем лица.
– Прости, Олег, – тоскливо сказал капитан. – Я лучше уйду.