Переменился не только Уивер. Миссис Хэммонд тоже вдруг стала другой. Как-то во время воскресной поездки она внезапно заявила:
— А ты не думаешь купить телевизор?
И, заметив мое удивление, добавила:
— Ты ведь не считаешь их вредными, верно?
— Я просто думал, что ослышался: ты — и вдруг чего-то попросила!
— Я так и ждала, что ты это скажешь, — она тихонько улыбнулась. — Но почему бы и не обзавестись телевизором, если у нас есть на него деньги?
— По-моему, ты забыла, что сидишь в девяти телевизорах да еще и на тебе их два.
— Ну вот, ты уже говоришь гадости. Это ты, конечно, про машину и мое манто! А я заговорила про телевизор совсем не потому, что я такая уж корыстная или жадная.
Манто, которое я подарил ей на рождество, я купил по себестоимости у одного торговца, моего болельщика, хотя особым приятелем он мне не был. Потребовалось немало времени и сил, прежде чем я сумел убедить его, что знакомство со мной важнее прибыли от одного манто. Когда в рождественское утро миссис Хэммонд его увидела, она, естественно, сперва обрадовалась такой дорогой вещи, потом сердито, с видом мученицы, отказалась от него наотрез и в конце концов с неохотой взяла. Но все же она гордилась этим манто и ухаживала за ним, как за живым существом. А теперь она ни с того ни с сего вдруг сказала:
— Я содержанка, Артур. Так как же мне еще себя вести?
— А, черт подери! — сказал я. — Но я, конечно, понимаю, о чем ты.
— Так чего же ты удивляешься, что я не хочу притворяться?
— Да, конечно… Только я не вижу, чем это может помочь.
— То есть тебе помочь! А не видишь ты вот чего: когда залезаешь в грязь, то пачкаешься. А у людей, как тебе известно, есть глаза.
Я не понимал, почему она вдруг заговорила об этом, и решил, что проще всего будет стукнуть ее — и делу конец. Я залепил ей пощечину и тут же, едва ее щека покраснела, чуть было не попросил прощения.
Мы продолжали ехать дальше в молчании, которое не могло не наступить после такого происшествия. Ребятишки выпрямились и застыли, потом Йен заплакал, а за ним и Линда.
— Ты что, считаешь себя замаранной? — спросил я.
— А как по-твоему, что мне считать?
Мы перевалили через гребень и покатили вниз через безлистую рощу. Ночью выпал легкий снежок и только-только начинал таять. Неяркое солнце разрывало его на лоскуты, а между ними темнела коричневая земля и бурая трава.
— А вот я не чувствую себя замаранным, — сказал я. — Хотел бы я знать, откуда такая разница?
— Разница в том, — ответила она, сперва помолчав, — что я привыкла быть честной. И вот этого я никак не могу в себе истребить.
— Я ведь сказал, что не чувствую себя замаранным. А ты говорила о том, что у людей есть глаза… о том, что они думают про то, что видят.
— Мне просто хотелось бы чувствовать себя чистой, вот и все, — ответила она и добавила со странной неохотой: — Я ведь вовсе не собираюсь упрекать тебя, Артур. У тебя есть свои чувства. Но только мне хотелось бы иметь право считать себя честной женщиной.
— По-твоему, я должен был бы чувствовать то же, что и ты? Ты на это намекаешь?
— Ты и без меня знаешь, как все это выглядит. Машина… я в манто. Живу в одном доме с тобой. Теперь ты понимаешь, на что я намекаю? И конечно, ничего другого я чувствовать не могу.
— А мне неинтересно, что думают люди, — сказал я. — С какой стати мы должны обращать на них внимание? Пусть их!
— Ты же сам не веришь в то, что говоришь! Тебе интересно, что думают твои болельщики и что говорят люди, когда они говорят тебе, какой ты замечательный игрок. Вспомни-ка, какой ты бываешь после неудачного матча. Бьешь все, что попадется под руку. Бегаешь по дому как сумасшедший. И все только потому, что выронил мяч или еще как-нибудь ошибся. И всегда рассматриваешь свое тело в зеркале. Вспомни-ка, как ты боксируешь перед этим зеркалом и глаз с себя не спускаешь! И нечего говорить, будто… — она задыхалась от обиды, красный след на скуле и виске стал багровым, и от этого ее лицо сделалось еще бледнее. — Ты ведешь себя со мной нечестно, Артур. Говоришь все, что тебе приходит в голову, лишь бы показать, что я должна быть тебе благодарна…
Ее глаза налились слезами, но она не заплакала. Только глаза стали блестящими.
— Я о тех, кто подсматривает и вынюхивает, — вот на них мне наплевать. Правда. И значит, ты ошибаешься. Это просто свиньи, и я о них даже думать не хочу. Пусть идут ко…
— Вот, вот, так у тебя всегда. Рвешься напролом. А если кто-нибудь встанет у тебя на дороге, столкнешь, и все тут. Чуть человек перестает быть тебе полезен, и ты его отбрасываешь. Ты только используешь людей. Вот как меня. Ты ведь не относишься ко мне, как… как следовало бы. Ты даже не знаешь, какой ты с людьми. Вспомни, как ты теперь ведешь себя с Джонсоном. А было время, когда ты просто лип к нему.
— Кто бы говорил! Ведь ты же и испортила то, что было у нас с Джонсоном.
— Испортила! Ничего я не портила. И ты не имеешь права валить на меня такие вещи. Я тут ни при чем. Я только сказала, что мне не правится, когда ты приводишь его в дом. Ну, он мне не нравился! А ваши с ним отношения меня не касались!
— Говори что хочешь, а это ты настроила меня против него.
— Я тут ни при чем, — повторила она тихо, пустив, наконец, воду из глаз. Она посадила Йена к себе на колени. — Ты еще скажи, что это из-за меня ты плохо играешь в свое регби.
Роща кончилась, и теперь мы мчались вдоль водохранилища. Оно было затянуто тонким ледком, а на другом берегу какие-то ребятишки старательно съезжали на санках с холма по тающему снегу.
— Ну, почему ты заводишься? — спросил я. — Ведь я всегда стараюсь держаться с тобой по-человечески. Но что бы я ни делал, ты ни черта не ценишь.
— Прикажешь объяснить почему? Я мать!
— Если ты будешь так к этому относиться, то внушишь то же самое Лин и Йену, когда они станут постарше. Или тебе все равно, что они о нас думают?
— Конечно, нет, — ответила она глухо. — Но ведь ты меня скоро бросишь.
Я чувствовал только, что и против воли она все время старается уколоть меня побольнее. По ее лицу я догадывался, что она этого не хочет, но что-то подстегивало ее изнутри, и она начинала язвить — так было почти каждый день, почти в каждом нашем разговоре. И ведь я постоянно ей показывал, что она становится все нужней для меня, и все-таки она продолжала поступать так. Казалось, она и хотела быть мне нужной и пугалась этого. Она боялась отрезать себе отступление и поэтому продолжала отталкивать меня, причиняя себе такую же боль, как и мне, и раздувать между нами огонь мучений, с которыми ни она, ни я не умели справляться.
Когда мы взлетели на горбатый мостик у верхнего конца водохранилища, машина вдруг вздрогнула, что-то загремело и упало. Но машина продолжала нестись дальше, и я не стал останавливаться. Мы замедлили ход, проезжая через деревню. Потом въехали на противоположный гребень долины и вновь увидели ребятишек с санками. Йен и Линда перестали плакать, заглядевшись на них. Мы обогнули подножье холма, с которого они катались. Это был старый террикон; за ним виднелось полуразвалившееся строение заброшенной шахты.
— Это я в первый раз слышу, — сказал я. — Что я уйду.
— Все когда-нибудь бывает в первый раз.
Я вспомнил, что сказал Уивер в тот вечер, когда он подвез меня домой после подписания контракта. «Удивительно, как мертвецы постоянно напоминают о себе». Эрик, кем бы он ни был теперь, кем бы он ни был в прошлом, стоял… не между нами, а позади нее.
— Неужели ты не понимаешь, что ты говоришь? — спросил я. — Неужели ты не понимаешь, что ты делаешь? Превращаешь наши отношения во что-то дешевое, не имеющее никакой цены. А ведь все могло бы быть наоборот, если бы ты только захотела!
— Я же не говорю, что они не имеют никакой цены, — сказала она, думая тяжело и неуклюже. — Цена есть у всего. Но если что-нибудь дешево, так это сразу видно. Сразу видно, когда у вещи цена дешевая.
— Мне и в голову не приходило, что на наши отношения можно смотреть вот так.
Некоторое время мы молчали.
Потом я сказал ей:
— Послушать тебя, так подумаешь, что ты хочешь спихнуть меня какой-нибудь другой женщине.
Она засмеялась.
— Ну, тут ты и без меня обойдешься, верно? Говорят, женщин у тебя хватает, как и у твоего Мориса.
— Ты думаешь, я сплю с кем-нибудь еще?
— Думаю! А что тут думать? Или ты меня дурой считаешь?
— А если ты так уверена, почему же ты меня еще не выгнала?
— Я ведь не жалуюсь!
— И тебе все равно, что у меня есть другие?
— Может, и не все равно! — Глаза у нее высохли. След моей руки все еще горел на ее лице, и к нему добавились две полоски от слез. — Только я не из тех, кто жалуется.
— А на что тебе жаловаться? У меня ведь никого другого нет!
Она засмеялась своим странным смешком. Коротким и глухим.
— Твой Морис, наверное, думает по-другому!
— «Твой Морис»… Почему ты всегда говоришь «твой Морис», «твой Джонсон»? И моя мать не лучше: «твоя миссис Хэммонд»…
— Я так и слышу, как она это говорит. Очень хорошо себе представляю. Наверняка твоя мать была похожа на меня, когда была помоложе.
— Я на это и отвечать не стану. Ты до того уж все перевираешь, что спорить с тобой бесполезно.
— Ну и не спорь, как будто мне это надо. И не отвечай ничего.
Я открыл окошко, и в машину ворвался холодный воздух.
— Если я остановлю машину, — спросил я, — а ты снимешь манто и мы все вылезем и пойдем назад пешком, ты почувствуешь себя чище?
— Нет. Почувствую только, что это глупо. Что от этого изменится? Вот ты всегда так: похвастать, сделать напоказ. Я уже говорила тебе, Артур: как бы ты ни спорил, а для тебя главное — произвести впечатление. Сделать что-нибудь такое — и ты думаешь, это кого-нибудь обманет?
— Но ведь тебе это не понравилось? Тебе не хочется возвращаться пешком столько миль?
— Конечно, нет. И ребята замерзнут насмерть, даже если мы выдержим.
— А я заверну их в одеяло. Да и теплеет.
— И понесешь их? Ну и будешь ты строить из себя мученика, а что от этого изменится? Я же тебе говорила. Вот о чем я думаю, когда говорю, что ты скоро уйдешь от меня. Ты просто поймешь, что только так сможешь почувствовать себя чистым.
— А я не чувствую себя грязным!
— Ну, значит, тебя хватит еще на одну неделю. Я больше не хочу об этом говорить. И так уж недолго осталось.
Она немного успокоилась — во всяком случае, она начала объяснять детям, мимо чего мы проезжаем, и разговор возобновился, только когда мы перевалили через гребень у замка Колсби и внизу открылся город.
— Ты, по-моему, не понимаешь причины, почему я все это для тебя делаю, — сказал я и вдруг почувствовал себя Уивером — когда он говорил тоном гордой девицы.
— Нет, понимаю. Ты все это делаешь для того, чтобы чувствовать, какой ты добрый, какой ты замечательный; ты ведь любишь думать, что ты замечательный!
— Вот, значит, причина?
— Ну, не знаю… Но ты наверняка думаешь: только поглядите, что я за молодец — содержу вдову и двух ее щенят в придачу. Ну, не герой ли я? До чего же я добрый, раз я это делаю. Содержу их. А ведь я вовсе и не обязан это делать.
— Значит, вот как я к тебе отношусь?
— Я знаю, как ты относиться. Я уже один раз жила с мужчиной.
— Так ты обрадуешься, когда я куплю телевизор?
— Ворчать не стану. Люди ждут, что мы будем жить на широкую ногу. — Она увидела мое лицо и добавила: — Я уже давно перестала радоваться чему бы то ни было — и больше того: я давно уже перестала себя за это жалеть. Но одно я скажу: ты мне помог. Пожалуй, помог не меньше, чем детям. Если бы ты не появился, я, пожалуй, так до конца и разгуливала бы в саване.
— А я думал, что ты начинаешь чувствовать себя счастливой.
— Счастливой! Сказала бы я тебе, да не стану.
— Валяй говори. Не возражаю. Мне хотелось бы выслушать все до конца.
— Ничего, скоро услышишь. Это как болезнь, которую ничем не вылечишь. А от сегодняшнего все только ускорится.
— Так, значит, я покупаю телевизор… И ты сможешь продать его, когда я уйду.
— Конечно, — сказала она серьезно, словно мне многое было неизвестно, а она сообщила бы мне и еще больше, да не может.
В марте у нее к тому же кое в чем изменились и привычки. Она дала себе немного воли. Как-то вечером я вернулся домой с работы и увидел, что она сидит у чайного стола и курит. Заметив, как я удивился, она засмеялась и предложила мне свою сигарету.
— Чего я не терплю, — сказал я, — так это когда женщины курят.
— А почему женщинам нельзя курить? — спросила она, неумело затягиваясь и со смехом выпуская дым изо рта.
— Как-то это непристойно выглядит.
— Ах, непристойно! Понимаю. Мы становимся такими разборчивыми… И уж кому-кому говорить об этом, как не тебе!
— А почему бы и не мне?
— Во всяком случае, командир, я курю, только когда меня никто не видит. А мне нужно отвлечение.
Через неделю она уже курила у себя во дворе, и я понял, что соседи это заметили. На другой день — утром в субботу — я встретил ее в городе, когда шел с Морисом. Она тащила за собой Линду и Йена, несла корзинку и сумку, а во рту у нее торчала сигарета.
— Ну и вид у тебя! — сказал я. — Хоть ты и считаешь себя шлюхой, другим этого показывать нечего.
Она уставилась на меня, так и не посмотрев на Мориса. Ее взгляд из-под бровей обвинял меня в предательстве. Потом она нагнулась, ухватила ребят за руки и поплелась дальше по улице.