Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Крушение - Василий Дмитриевич Соколов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Я часто слышал от лиц, встречавшихся с ним, что самое глубокое впечатление в его лице оставляют его лучистые серо–голубые глаза. При всей моей предвзятости я не мог подтвердить этого. Эти глаза вообще не произвели на меня впечатления, да они и не могли произвести никакого впечатления, потому что они, по моему наблюдению, никогда не были спокойны и никогда не устремлялись прямо на того, с кем говорил Гитлер, а всегда уклонялись в сторону, так что их нельзя было понять. Было такое впечатление, что он не может смотреть на человека. Во всяком случае, его глаза были лишены всякого блеска и выразительности, они не были ясными и живыми, а скорее мутными и ничего не говорящими и не придавали лицу осмысленности. Это лицо было самым обыкновенным, на нем не было ни черточки, говорящей о величии характера и духа, с другой стороны, в нем не было ничего дьявольского или демонического, как хотят это изобразить сегодня, после всего, что произошло; более того, оно было незначительно и некрасиво».

Но в тот мартовский день, сидя за столом, все внимательно продолжали слушать Гитлера; и, в свою очередь, он, — ни на кого не глядя, продолжал развивать мысль о наступлении. Он заявил, что до осени 1942 года кавказские нефтяные промыслы должны быть в немецких руках, в противном случае продолжать войну будет невозможно.

Гитлер был дилетант в военном деле, но обладал интуицией, перерастающей часто в уверенность. Недаром генералы, расходящиеся с ним во взглядах на методы ведения войны, называли его «стратегом невозможного», а другие нашептывали, что полководец из него не получился, что он всеготнавсего «удешевленное воплощение Наполеона…».

Но в тот момент его продолжали слушать внимательно. Ему казалось: тесно за столом. Он встал, шагнул к стене и, показывая на карту, заговорил властно, с расстановкой:

— С весны этого года мы развернем крупные наступательные операции… Главная цель кампании… Мы прежде всего захватим Кавказ, возьмем нефть и лишим русских этой нефти… Ударим в сторону Воронежа и отсюда пойдем вниз по Дону к Сталинграду. — Он махнул рукой по карте, лицо его при упоминании этого города передернулось. — Надо стереть этот город в порошок. Я не могу слышать одного имени этого города, как и Ленинграда, который мы тоже заставим умирать от пуль, от голода. — Помедлив, он вновь устремил свой взгляд в пространство. — Весна и лето сорок второго года будут решающими для немецкого оружия. Сохраняя неподвижной центральную группу армий, мы нанесем раньше всего внезапный удар в Крыму; этот удар должен побудить русских предпринять отвлекающую операцию на Харьков, мы, в свою очередь, парируем этот нажим русских… После благоприятного исхода операций на Нижней Волге и на Кавказе мы повернем на север, чтобы ликвидировать концентрацию русских сил к востоку от Москвы… Они не выдержат нашего удара… Я ниспослан провидением! — Проходя к столу, он на ходу воскликнул: — Сокрушив большевистскую Россию, мы пробьемся на Ближний Восток и в Индию. И тогда не найдется такой силы, которая бы могла противостоять германскому оружию. Мир будет принадлежать нам! — Гитлер нервически бросился на стул. Он дрожал от возбуждения.

ГЛАВА ПЯТАЯ

После долгой разлуки и тревожно и радостно возвращаться домой.

Минуло без малого пять лет, как Алексей Костров, перешагнув родной порог, уехал работать в Воронеж, потом служить в армию.

Теперь он спешил на побывку, и в смутном беспокойстве ныло сердце.

Припомнилось вдруг, что о родной Ивановке подумал в первые же часы войны, когда он, прижатый хлеставшими с немецких самолетов пулями, лежал в канаве, лежал растерянный и онемелый, веря и не веря, что началась война, — с той поры много он видел смертей и крови, и сердце ожесточилось и не хотело волнений, если даже было задето что–то личное. А сейчас опять защемило в груди, стоило сойти на станции Хворостинка и увидеть раздолье полей, почувствовать сильные, взбудораженные весною запахи чернозема.

К радости, выстраданной годами ожиданий, примешалась и горечь досады. Была ли тому причиной Наталья, о которой Алексей, конечно же, не мог не думать, но думал о ней с неприязнью, гоня прочь всякие мысли о сближении. И как ни хотелось, как ни твердил себе, чтобы и на глаза не попадалась — все–таки обида и за самого себя и за нее бередила сердце. «Сейчас покажусь на людях, и как они рассудят? «Видел свою?..» — спросят. А что я им отвечу? — уязвленно подумал Алексей и тут же успокоенно добавил: — А чего мне стыдиться? Не я виноват. Правильно нужно рассудить. Да, впрочем, теперь никому нет дела до семейных дрязг. Война…»

Обожгло внутри, как только мысленно перенесся он в окопы, знал, что враг хотя и отогнан от Москвы, а все равно страну лихорадит тревога, не снята блокада с Ленинграда, жестокие сражения полыхают на юге, и чувствовалось — с наступлением лета там же, на юге, завяжется главная битва. Недаром Степан Бусыгин, отписывая ему в госпиталь, намекал, что едет к нему на родину, просил искать поблизости от своего дома. А вчера на станции Грязи комендант, злой как черт, охрипшим голосом накричал на него, почему–то назвав бедным лейтенантом. Благо, на руках у Кострова была справка из госпиталя о ранении, и это немного утихомирило коменданта, он жалостно поглядел на ногу лейтенанта, дал трехдневный отпуск с заездом в Ивановку, при этом строго наказав, что задержка грозит трибуналом, хотя, по правде говоря, мог бы и не пугать: Кострова не проймешь угрозой, сам рвался скорее попасть к однополчанам.

От станции до Ивановки километров восемь, но, сойдя с поезда, Костров не захотел искать попутной машины или повозки, направился пешком, уторапливая шаги. На пути сперва встретилось длинно вытянутое вдоль дороги селение, которое было названо тоже Хворостянкой, а как очутился за околицей и увидел вздыбившуюся в небо каменным столбом колокольню, сразу почувствовал себя в родной обители и от радости прибавил шаг. Через недолгое время заломившая в коленке боль дала понять, что рана не зажила и с ногой ему, видно, придется еще немало хлебнуть горя. Потрогав колено и горестно вздохнув, Алексей пошел медленнее.

Скупа и сдержанна в красе своей здешняя природа: взору открывались не ведающие, кажется, ни конца ни края просторы полей, озимый клин был покрыт кусти отыми, притерпевшимися за зиму к. холодам зеленями, прибитая после майских дождей дорога стала сухой и торной, и лишь местами эта дорога сползала в мокрые лога.

Над низиной, помахивая мохнатыми крыльями, — ле? тали чибисы, они то и дело выкрикивали: «Чьи вы, чьи вы», — и, услышав этот, с детства знакомый птичий вопрос, Алексей весело ответил им: «Свои, свои!» Раньше тут был пруд, в котором Алексей ловил крупных карасей, а теперь он увидел старое, заросшее ржавой осокой болото, по его окрайке росли дряхлые, с трухлявыми стволами ветлы.

Сразу за болотом начиналась пахота. Черная земля разомлела на солнышке и будто дышала, отпыхиваясь теплым паром. Прямо на пахоте стоял раскидистый и обшарпанный ветрами стог соломы. Шагая мимо, Костров увидел в затишке повозку, на нее вилами кидал солому плотный, кряжистый мужичок; несмотря на теплынь, он был в заячьем треухе. Довольный первому встречному, Алексей захотел поговорить с ним, отвести душу за махоркой. Подходя, ошалел от радости, нежданно угадав в мужике своего отца. Но Митяй, кажется, не опознал сына. Даже когда Алексей приблизился, отец не выразил ни радости, ни удивления, лишь облокотился на черенок воткнутых в землю вил, потом ладонью вытер изборожденный продольными морщинами лоб.

«Папа, родной!..» — внутренним голосом вскрикнул Алексей, но вслух, сам того не ожидая, сказал просто:

— Узнаешь? Это я…

— Диво… — выдохнул отец и почему–то качнулся, но не успел шагнуть, как Алексей подскочил к нему, обнял, прижался, ощущая колючие волосы на его щеке. Потом, разнявшись, они постояли, разглядывая друг друга; Алексей смотрел на отца с какой–то вдруг нахлынувшей жалостью, находя, что он сильно постарел: лицо похудело, глаза запали, отчего еще резче выпирали мосластые скулы, поросшие редкими волосами. Брезентовый пиджак у отца задубел и коляно топорщился на спине.

— А ты, сын, дюже выметнулся в форме–то! — наконец сказал Митяй. — И не узнать. Да уж прости отца, не приветил зараз… На побывку аль насовсем? — Гляйул ма- ногу и, не дожидаясь ответа, добавил С сожалением: — С ногой–то у тебя тово… Худо.

Откуда тебе знать? — удивился Алексей.

— Сам уведомлял с госпиталя. Да и твоя… тоже одни сочувствия слала. Ты с ней как, в ладах? г Алексей не хотел огорчать отца, только пожал плечами и сказал с неуверенностью:

— Время покажет…

— Наделала она бед, напроказила, — помрачнел Митяй.

— Ничего, отец, разберемся. Дай только с войной покончить. А семейные дела улажу, — И, не желая больше волновать ни отца, ни себя, спросил: — Как дома, все живы–здоровы?

— Маемся помаленьку. Война, она и в тылах поруху дает. А касаемо здоровья — все пока живы. Мать по тебе дюже убивалась… Ай, радоеть–то какая будет для нее. Дождалась–таки! — Отец заулыбался, и от глаз разошлись веселые морщинки. Эта улыбка придала выражению его лица миловидность, и Алексей приятно отметил про себя, что отец не такой уж старый, просто натрудили его нелегкие и безутешные заботы.

— Ты что ж, на поденных работах? — поинтересовался Алексей, кивнув на возок С соломой.

— Конюхом состою, — ответил отец и опять заулыбался, довольный. — На подстилку вот вожу. Кобылы жеребые, каких красавчиков дарят. Подождешь, пока я накладу соломы, али?.. — заторопился Митяй.

Алексей намеревался было помочь навьючить повозку, взял вилы, но отец заупрямился:

— Один управлюсь. Иди–иди, я- следом прибуду. Мать–то порадуй скорее. Увидит сынка и небось хворобу свою переборет.

— А разве мама больна?

— Недомогает. Ранней весной простуду подцепила и по сю пору жалуется. — Отец приподнял поблекшие глаза и устало улыбнулся Алексею, — Да ты не горюй. Пройдет хвороба.

Угрюмым, озабоченным пошел Алексей к дому.

Когда, сойдя с пахоты, он очутился на приречном лугу, возбуждение вновь нахлынуло на него, память оживила и вернула прошлое.:.

Все, решительно все ему было родное: и трава, по которой он шагал, пахла сладковато–прохладными соками, будто пил он чистейшую родниковую воду, и вон тот затон, где было полно кувшинок, и быстрая Фонтанка, будто защищенная скрещенными лезвиями камыша.

Радость воспоминаний держала Алексея настолько цепко, что прошлое, пусть оно было и горькое, понималось как что–то неизбежное и приятное.

Спускаясь в ложбину, Алексей вдруг остановился у крупного куста дикого щавеля, рано выметнувшего темно–зеленые листья. Нагнулся, сорвал трубчатый стебель, понюхал — ив мгновение кислый запах напомнил ему, как в голодном тридцатом году весною, когда еще не поспела рожь, ходил он вот сюда, в лог, рвать конский щавель. К щавелю мать добавляла ядовито–зеленые, хрупкие листья лебеды и все это крошила на мелкие кусочки, запаривала в чугуне и пекла лепешки. Есть их даже с голодухи было невыносимо противно — кислые, липкие, они вызывали тошноту. Приходилось через силу, поневоле впихивать в рот эти лепешки.

И как ни отвратен был вкус лепешек, думал Алексей о них теперь со странно–приятным удивлением.

Конечно, человеку вовсе не наречено жить в бедности, и не каждый может испытывать голод и нужду, но коль все это перенес Алексей, то теперь отрадно было думать и об этом, хотя, по правде говоря, какая же в горе утеха?

Но даже если это заблуждение, то почему же оно так радует сердце, будоражит воображение и память!

«Ну, расти, расти, щавель. Ты мне помогал жить», — подумал Алексей, глядя на кусты буйной травы.

Мокрая тропа, ведшая по неверным изломинам берега, начала временами пропадать. Ниже горбился деревянный мост, подмытый вешними водами; шагая по лужам и увязая в глине, Алексей скоро перешел на ту сторону реки. Дорога, опять поползла на взгорок, мимо Старого сада. Из глубины дохнуло настоем грушевого и яблоневого цвета. Зеленели, свесив до земли ветви, березы. Костров чувствовал, как в нем поднимались, играли силы, и вместе с тем его занимали тревожные мысли о встрече.

Сад кончался, сквозь проредь молодых акаций Алексей увидел выгон посреди села. Окидывая взглядом длинное полукружье домов, Костров вначале до обидного растерялся, не узнав родной дом среди других, и только покосившийся напротив избы деревянный амбар да высокие, выгнутые дугою окна (таких ни у кого не было) обрадовали Алексея. Да, это была родная изба. Вон, кажется, мать вышла на улицу. Маленькая, сухонькая, в платке, завязанном на подбородке. Конечно, она. Вынесла миску, покликала кур, посыпав им съедобу, потом взглянула из–под ладони вдаль, будто чуяло материнское сердце, что родимый сын где–то в близкой дороге и спешит к ней…

Взбудораженная радость толкнула было Алексея, он хотел бежать навстречу, но тотчас испуг перебил это желание — мать больна, и, пока будешь бежать через выгон, она переволнуется. А ей нельзя чересчур волноваться. И сильно радоваться тоже нельзя. У нее слабое, надорванное сердце. И оно может не выдержать не только горького удара, но и радости.

Намеренно Алексей задержался на краю сада, присел на свежий пенек, от земли поросший молодыми отростками. Сидел и думал только о ней, о матери.

…Родная наша, мама — одна ты у всех, и все в тебе нуждаются. Как много добра даешь ты семье, но бывает, посуровеют твои глаза, если кто–то захочет обидеть детей…

Я не видел ярость матери при защите детей, но я видел орлицу, которая смертно дралась за птенцов. Меня не было дома, когда началась война, но знаю и верю: ты не могла быть спокойна, ты прокляла врага–нехристя, который вынудил твоих детей, не простясь, пойти на войну, и в сражениях пролитая сыновья кровь была и твоя кровь, мама!

…Ты и умная, как же умела складно и с простотой непостижимой говорить о делах, в которых иные запутывались и теряли головы. Мудрость тебе дала сама жизнь, а не книги, которые ты так и не научилась читать. Тебе было некогда в жизни. Ты всегда была занята и всегда не успевала. Пробудешь с зари до захода солнца в поле, придешь домой с пучком травы под мышкой, надо бы прилечь хоть на часок, ведь устала, не повернуться — ломит спину, а нет тебе покоя, глядишь опять пошла на огород, чтобы до заката солнца прополоть лишнюю грядку картофеля, потом (это уж когда появилась у нас своя корова) слышался звон молока в цинковом подойнике, а вечером, при керосиновой лампе, штопала нам уже не раз порванные и до просвечивания изношенные штаны и рубашки. Мы не помним, мама, когда ты ложилась спать, но мы хорошо помним: встанем поутру, а ты уже в поле. И когда только успевала ты печку истопить — утром из покрытой сажей печки ударяло в нос сладким запахом вареной картошки. С величайшей осторожностью рогачом вытянув из печки чугунок, мы принимались–есть, приговаривая: «Сколько ни едим картошку, а она никогда не надоест! Почему так?»

…Сколько в тебе, мама, честности! Мне порой казалось, что сердце твое такое же чистое, как вода в роднике. Но ты не берегла свое сердце, а берегла родник, из которого я пил воду, и не раз наказывала мне: «Не засоряй грязью родник, не бросай в него каменья, потому как из него будешь пить».

Как–то я принес с колхозного тока пшеницы. Рубашка была посконная, крепкая, и я насыпал пшеницы за пазуху. Ты увидела, сперва рассмеялась, назвав при всех до обидного поганым словом — буржуй! — а потом оттрепала за уши. И велела немедленно снести пшеницу туда, откуда принес. Мучась от стыда, нес я это краденое зерно на артельный ток. Быть может, впервые тогда ты научила меня, что человек начинается с этой возвращенной горсти зерна… По–разному люди живут, трудно и нельзя мерить всех одной меркой, и, однако, для всех без исключения есть общая мерка честности. Иначе бы человек и не назывался человеком.

…Ты умела, мама, жить для других. Для семьи, для детей. Нас у тебя было много. Четыре сына и дочь… Один одного меньше, а есть просят. И, как назло, в первый год коллективизации — в тридцатом — трудодни оказались пустыми. Голодуха. После работы отец, бывало, сядет за стол. Сидит и молчит. Засучит рукава выше локтей, смотрит на руки, в узлах они все, а он поворачивает, крутит ладонями то вверх, то вниз и наконец говорит: «Эх, такие руки и не могут прокормить», А ты уйдешь в чулан, побудешь там, наплачешься втихомолку, потом вынесешь кусок черствого, размоченного в воде хлеба, разделишь поровну всем. Мы едим эти когдато припрятанные тобою кусочки, посыпая их солью, и рады, и таращим–на тебя кажущиеся с голоду огромными глаза… А ты смотришь на нас так, будто молишь кого, чтобы все мы были живы.

…Тепло исходит из моего прошлого, из детства. Тепло горит в моей груди. Оно не остынет, пока я хожу, пока дышу, пока вижу. Это — живое тепло. Твое тепло, мама!

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Он все–таки сумел не потревожить сердце матери. Конечно, бежать по селу было неудобно. Увидят люди: «Что это, — скажут, — взбаламутило военного, уж не подходят ли германцы?» Но и ждать вечера, чтобы нечаянно встретиться с матерью на пороге, не было резона; отец вернется раньше.

Ему пришло на ум появиться перед матерью из–за амбара. Сразу, мгновенно. И она не успеет даже поволноваться. Действительно, как это он раньше не догадался: выйти из сада и зашагать прямиком через выгон, и не увидят из окон. Конечно, не увидят — ведь они прикрыты стоявшим напротив избы амбаром. Надо идти только строго по прямой линии, не сворачивая, и, стараясь подавить в себе любопытство, не заглянуть раньше времени в жданые окна.

Даже когда путь ему преградила свалка старых дрог и длинная пожарная машина, Алексей не стал обходить, перелез через оглобли. Вот и заросшая кочковатым пырьем канава, проселочная дорога. Как колотится сердце! Как колотится… Алексей подошел к амбару: углы обиты, в расщелинах трухлявого сруба клочья рыжей шерсти, видно, чесался теленок.

Погодя, Алексей отдышался, расстегнул верхнюю пуговицу гимнастерки — как жарко! — и вмиг выскочил к дому, шагнул на порог отворенной двери. Нечаянно ударился о перекладину, потрогал лоб — не беда! — и, стараясь упрятать волнение, с напускной веселостью вошел в избу.

Мать не сразу увидела сына. В напряжении постояв на пороге, Алексей услышал, как она поворошила в печи, передвигая, наверно, ближе к жару чугунок, потом отставила рогач, звякнувший о каменную стенку в углу, закрыла печь железной заслонкой и выглянула из–за дог щатой перегородки.

Выглянула как бы с сердитой нехотью, наверное думая, что в открытую избу набрались куры, а как увидела сына, остолбенела, побледнела лицом и опущенные руки, казалось, не повиновались, но мгновением позже изумленная радость толкнула ее вперед, и, если бы Алексей не успел поддержать, трудно подумать, что бы случилось с матерью. Но, вовремя подхватив ее, Алексей ощутил руками худенькую, всю в косточках спину матери, и ему стало так жалко ее, что радостное волнение вдруг пропало, уступив перехватившим горло рыданиям.

И когда мать увидела, что он плачет, — испугалась.

— Сынок… Не надоть, — начала успокаивать она, даже как будто немного сердясь.

— Родная наша… Мама… — еле выговорил Алексей и опять обнял ее.

Они троекратно поцеловались. Позже минутой он хотел что–то еще сказать, но вместо слов сделал взмах рукою и медленно прошелся по избе. Подумал: «Как все–таки в жизни бывает? Давно ли я лежал с перебитой ногою… Хотел покончить с собой… А потом — тяжелая рана под Москвой… Зима, кровь на снегу… Страшно глядеть на кровь. На свою же кровь… И вот поди же, дома… Дома!»

Повременив, Алексей заулыбался:

— Вот я и приехал. Не думали небось что в такое время заявлюсь? Как вы–то живете?

Мать все стояла и глядела на него неспокойно–радостно.

— Все окошки проглядела, ждамши, — промолвила она. — Намедни блюдце выронила из рук, разбилось. Отец пощунял, а мне ни чуточки не было жалко. Говорю: к счастью это, когда посуда бьется. И вправду, вот и счастье… А жизнь какая нынче… Одна поруха… — мать развела руками, вздохнула.

Впрочем, и сама изба казалась для Алексея в диковину. Глазам не верил: некогда огромная, просторная, теперь она стала низкой, тесной. Будто за время его отлучки изба уменьшилась или подменили ее; раньше потолок можно было достать только хворостиной илц подкинутым тряпичным мячом, а сейчас Алексей едва приподнял руку, как нащупал ладонью сухую, местами потрескавшуюся потолочину. Матица обвисла, на середине она была уже скована железными скобами. И русская печь, раньше громадная, в половину избы, — прежде чем залезть на нее, Алешка становился на скамейку, на край печурки, — теперь тоже будто сжалась.

В тот же день, оглядывая двор, Алексей не раз удивлялся, ловя себя на мысли, что все казалось уменьшенным, каким–то приниженным: и амбар со стрехою, обшарпанный ветрами, в дырках, врос в землю, и катух позади избы, и вишневое деревцо, — как же мудрено было вон оттуда, сверху, отколупнуть на коре янтарно–чистый, тягучий клей, чтобы набить им рот и долго–долго жевать, — даже это деревцо, кажется, приземлилось, опустив ветки.

— Сынок, а помнишь, вон ту яблоню сажал? Яблоки с нее такие, прямо во рту тают, — сказала мать, и этот ее голос вдруг вернул Алексея в прошлое, к годам юности, и он скорее почувствовал сердцем, чем понял, что, по сути, мало что изменилось, все стояло, как и прежде, на месте.

— Неужели это моя яблоня? Такая большая! — восхитился Алексей и наклонил к лицу одну ветку, и белая кипень цветов еще больше навеяла запах весны.

Время близилось к полудню. Алексей хотел выйти на дальнее гумно, угадываемое по кусту сирени, но мать позвала в избу, и, пока сын у боковой стены мылся, раздевшись до пояса, обливая себя холодной водой, она возилась у печи.

Потом вышла к нему с полотенцем.

— Ты уж, сынок, не обессудь, — заговорила она пониженным голосом. — Угощать–то тебя просто и не знаю чем… Поперву картошечки наварю, опосля…

— Только, пожалуйста, в мундире. Страсть как люблю! — весело перебил Алексей. — А редька есть?

— Это добро соблюла. В песке лежит, — улыбнулась мать. — Опосля пшенных блинов напеку. Тесто в дежке поставила. С квашенкой как будет славно. — И опять, вздохнув, промолвила: — Вот горе–то — в соли нужда. Как зачалась заваруха, кооперация ломилась от людей. Всю соль подчистую подмели.

Алексей вытерся, надел гимнастерку и пригладил ладонью волосы.

— Не надо, мама, лишние хлопоты, — наконец сказал он. — Напрасно блины затеяла. Пшенная мука пригодилась бы вам позже.

— Да будет тебе, — обидчивым голосом возразила она. — Не умрем. Картошка прошлогодняя пока не перевелась. А скоро новая пойдет. Скороспелки посадили пять борозд. А там зелень с огорода… Проживем, — Она хотела еще что–то сказать, но, подумав, смолчала. И лишь когда вошли в избу, не удержалась, спросила озабоченно: — Что там, на верхах гуторят, долго война протянется? Близкий конец ей уготован?

Алексей ответил, помедлив:

— Кто его знает, возможно, скоро свернем Гитлеру шею. Только придется еще покорпеть всем нам.

— И ты опять поедешь?

— Куда?

— На войну?

— Придется… Надо… — скупо Ответил сын и, чтобы чересчур не растревожить мать, поспешно добавил:

Ты особенно не болей душой. Не тужи. Видишь, вернулся… А в каких пеклах побывал. Помню, в первые дни войны медальоны выдавали, чтобы в них адрес положить. В случае чего… Скорее найдут и родственникам сообщат. Так я его разбил. Понимаешь, мама, вот такое у меня чувство, из сердца идет… Я не верю в свою смерть. Не верю, и все! — добавил он так сердито и настойчиво, что мать тоже сразу поддалась этому убеждению.

— Я уж, хоть и не верует у нас никто, Молюсь за тебя, — созналась она. — А касаемо этих медальонов, не бери ты Их и в руки. Ну их к лешему!

Зашла сестра матери — Пелагея, доводившаяся к тому же крестной Алексею. Поцеловала его в щеку. И, улыбаясь, обратилась к Аннушке, сказав, что поможет ей варить.

Алексей утомился в дороге, и ему хотелось поспать, но, не подавая вида, что устал, напросился колоть дрова. Мать вынесла из чулана топор и сказала:

— Если можешь, разруби вон пенек.

— Почему же — могу. Плевое дело, — рассмеялся он, вышел, в сенцы и начал колоть на земляном полу. Но как ни напрягался, с каким усилием ни наносил удары, пень не поддавался, со звоном отшибая топор.

— Вязовый, в узлах весь. Ты его клиньями, клиньями! — советовала мать.

Ткнув в расщелину зуб от бороны, Алексей стал бить пешему обухом и развалил пополам вязовый пень.

К вечеру к Костровым пожаловали званые и незваные гости — родственники, соседи… Рассаживались кто где мог: на лавке вдоль стены, на табуретках и на окованном жестью сундуке, стоявшем вблизи стола.

Хозяйка дома — Аннушка, успевшая принарядиться в пахнущую нафталином кофту и широкую, в складках, юбку, подавала к столу. Ей помогала Пелагея. Она принесла из дому студень, моченую антоновку и капусту, засоленную в бочке вилком. Алексей удивился, что закуски нашлось вдоволь, а прозрачно–пахучая антоновка с желтоватой кожицей и вилок капусты еще до того, как отведать, вызывали неуемный аппетит.

Водку разливал отец. Он сидел в переднем углу, в белой рубашке, причесав черные волосы на косой пробор. Привстав, Митяй степенно налил в стаканы. И когда настало время выпивать, все почему–то помедлили; Грусть прошлась от сердца к сердцу и сковала оживление за праздничным столом. Никому не хотелось первым поднять стакан или что–то сказать. Все глядели на Алексея, глядели с угрюмым молчанием, будто желая услышать от него нечто такое, что повергнет в еще большее смятение или, наоборот, вызовет вздох облегчения. Внутренне испытывая неловкость, Алексей подумал, что люди хотят разузнать, насколько серьезно положение на фронте. Конечно же, у него, военного, хотели выпытать что можно про тяжкую войну…

Ввалился кузнец Демьян. Когда–то ему во время ковки жеребец отдавил ступню ноги, и с тех пор он хромал. Проковыляв по избе, комкая снятую у порога кепку, он остановился против Алексея, оглядел его и сказал огрубевшим голосом:

— Ну, товарищ… Как величать–то по званию, не знаю… Мое почтение фронтовику, — и поклонился, потом, уже обращаясь к его отцу, добавил: — Ишь, Мит трий, какой у тебя сын знатный. Небось, в генералы метит, а мы, то есть про себя сужу… дальше порога шагнуть не смеем. Беда-а… — и почему–то всплакнул.

— Будет тебе, кум, блажь на себя напускать, — начала успокаивать хозяйка дома.

— Аннушка, пойми, что у меня вот тут в грудях, — сквозь слезы ответил он, — Ежели бы не нога… Я тоже подался бы защищать общество. Ух, я бы этим фашистам поганым головы поотвернул! — он потряс в воздухе сильной рукою.



Поделиться книгой:



Регистрация