— Добрый день, сестра. Вы знакомы с моим сыном?
— Нет, сеньора. Ну просто настоящий маленький мужчина. Сколько ему лет?
— Девять.
— Уже в школе?
— В первой ступени, буду бакалавром, — ответил Альваро.
И осекся. Метрах в двадцати от них, под руку с монахиней, по газону бежала белокурая женщина. Заметив вошедших, она уставилась на них в упор, и у нее вырвалось что-то вроде смеха — болезненного и ускользающего, точно стремительное арпеджио.
— Пойдемте, пойдемте, что за ребячество, — разобрал Альваро, в то время как те удалялись. — Куда вы хотите пойти?
— Мама, — прошептал Альваро. — Видела?
— Ну, как моя мама?
— О, сеньора всегда весела, всегда в хорошем настроении. Если бы все были, как она…
— Мама…
— Температура упала?
— Это была легкая простуда. Просквозило ее, видно, когда гуляла в саду.
— Мама.
— Тсс. Что сказал врач?
— Все в порядке. Сестра Анхелес покажет вам потом ее историю болезни. — Монахиня шла неторопливо; она указала пальцем на мрачное здание в стиле барокко. — А вчера ей захотелось поиграть на пианино… Говорит, эта вещь очень нравилась вашей сестренке… Так и сказала: «Моя младшая дочь целыми днями играла ее и даже стихи придумала на эту музыку…»
— А, это «Павана на смерть инфанты» Равеля…
— Не знаю. Очень красивая вещь, чувствительная… Я не слишком в этом понимаю, но осталась послушать — прямо за душу берет… Больше часа она сидела за пианино, а потом поела хорошо так, с аппетитом.
— Где она сейчас? В трапезной?
— Нет, сеньора. Теперь должна гулять в саду.
Они пошли по широкой аллее, усаженной каштанами, и мать с монахиней вели непонятный разговор, все время стараясь держаться от Альваро на расстоянии. Тенистый парк вызвал у Альваро в памяти тропинки, беседки, павильончики и лестницы сказочного сада в Педральбесе, и в тот самый момент, когда ему припомнились те, давние поездки с сеньоритой Лурдес (путешествие из Бонановы в двуколке, кружевная накидка на белых бабушкиных волосах, сюрпризы из недоступной металлической шкатулки), в этот самый момент вдруг появилась древняя старуха, похожая на труп; на ней был фартук из грубой ткани, и она шла к ним, как лунатик, величественная и нереальная в этом осеннем увядающем мире. (В голове толпились вопросы: кто она? сколько ей лет? почему она так одета?) Глаза у нее были голубые — те же прозрачные голубые глаза, что и на портрете, и из-под кружевной накидки на ветру выбивались волосы.
На несколько горестных мгновений у Альваро перехватило дыхание, и он умолял бога, чтобы эта блуждающая тень признала в нем своего, чтобы она опять стала прежней, прекрасной, какой была, чтобы она снова чудесным образом вернулась в жизнь. Ее рассеянная мягкая улыбка заронила в нем надежду, но тут их взгляды встретились, и ее зрачки уставились, словно сквозь него, на какой-то предмет за его спиною. И тут же бабушка склонила голову набок и медленно, будто что-то высматривая, повела взглядом кругом; потом взгляд ее ушел в сторону, и она повернулась к Альваро спиною, напрочь отказываясь и от тех, кто стоял перед нею, и от своего прошлого, будто их не было тут, будто их вовсе никогда не было, отвернулась, разрывая то, что связывало его с нею, отвернулась, вся уйдя в свое, чужая, ускользающая.
С того дня (октябрь 1939-го?) он научился понимать свои пределы, и, хотя еще не сформулировал этого (сформулировал это он гораздо позднее), он уже знал, что все — и он сам тоже — все не окончательно и не долговечно, — как до тех пор доверчиво полагал, основываясь на том, что после ужасов и невзгод войны жизнь его мирка была восстановлена и продолжала свое течение, — а что все переменчиво, все непрочно, все подвержено биологическому циклу, над которым не властны ни воля, ни добродетель, все в руках случая, всему своя судьба, все неминуемо обречено на смерть, все преходяще, все быстротечно, всему приходит конец.
Еще юношей, накануне поступления в университет на первый курс юридического факультета, ты однажды рассматривал семейный альбом, но не как сейчас, желая понять, на что было потрачено время, и подвести итог своим возможностям (так некогда подводил итоги твой дед в расходных книгах), а с несколько иллюзорной надеждой при помощи альбома угадать неясные и сомнительные вехи собственного будущего (вроде того, как авгуры рассматривают внутренности жертвенных животных или как клиент усаживается перед гадалкой с картами). День за днем копился в тебе протест против жизни, которую щедро подарил тебе глупый акт совокупления, и ты искал объяснение и корни своего непокорства в ветвях ненавистного тебе генеалогического древа. Невозможно, думал ты, чтобы такое живое и сильное чувство, такое серьезное и искреннее отклонение могли возникнуть из ничего и развиваться в пустоте, подобно воздушным корням орхидей. Какой-нибудь безвестный член твоего рода, должно быть, уже испытал нечто подобное до тебя и нерастраченным передал тебе, заплатив за это черными годами компромисса и притворства. То, что теперь в тебе созрело и дало плоды, некогда появилось в том, другом, и он со страхом ощущал, как это зарождается в нем, подобно раковым метастазам, растет и распространяется, в то время как никто вокруг ничего не видит и не замечает. Этот порыв, мрачный и в то же время яркий, тот, другой, скрывал, быть может, как благословение, а может, как позор, во всяком случае, он жертвовал упрямой правдой своего протеста ради тупого и беспочвенного одобрения своего клана. Тебе, его наследнику, удалось вовремя обрубить связи с кланом, однако полностью освободиться от семьи, от своего класса, от своего круга, от земли — не удалось. Твоя жизнь не могла быть не чем иным (узнал ты впоследствии), как долгим и трудным путем отречения и отдаления от своих.
Окончательно установив свою родословную (отцовскую линию с ее святошами и экстравагантными чудаками и материнскую — с ее психопатами и экзальтированными душами), ты принялся выискивать возможных предшественников, нащупывая в их жизнях скрытую тропинку, которая должна была привести тебя к истине. Ты располагал скудным материалом: семейный альбом, несколько писем, личные вещи, давние истории, услышанные в забывчивую пору детства. Материнская линия (теперь почти совсем угасшая), именно благодаря почти полному отсутствию вещественных свидетельств, давала тебе возможность со скрупулезным усердием вести возбуждающую воображение игру в гипотезы и догадки. Так, обнаруженной однажды в чулане партитуры «Gymnopedies» Эрика Сати, некогда принадлежавшей покойной тетке Гертруде, и посланной ею же почтовой открытки, где были изображены развалины Теормины, из которых в чересчур синее небо поднимались стройные колонны (единственные дошедшие до тебя воспоминания о тетушке), — хватило тебе, чтобы воссоздать облик существа застенчивого и чувствительного, мягкого и склонного к меланхолии (младшая сестра твоей матери, тетка Гертруда, умерла вскоре после твоего рождения в театре во время спектакля от сердечного приступа); или, например, библиотека двоюродного деда Нестора — «дяди Нестора» (которого боготворила твоя бабка со стороны матери и о котором молчала-помалкивала вся остальная родня), где ты нашел книги Бодлера и Верлена, Кларина и Ларры, которые вскормили возникший у тебя впоследствии нонконформизм; эта библиотека рассказала тебе об анархическом и мятежном темпераменте дяди, склонном к эйфории и депрессии — странное соединение в одном человеке, который, по словам свидетелей, был одновременно революционером и денди, каталонским националистом и бродягой (дядя Нестор проиграл состояние в Монте-Карло; жил вне брака с шумной ирландской поэтессой; будучи каталонским сепаратистом, выступил на стороне восставших шинфейнеров[9] и тридцати пяти лет от роду покончил с собой в одном швейцарском санатории, у себя в комнате, повесившись на собственном шарфе).
Тогда еще неосознанно, но позднее все больше и больше отдавая себе в этом отчет, ты в его отходе от норм искал стимула, который помог бы тебе твердо идти своим путем. Ущерб, который в давние времена нанесла вашей породе расовая гордыня твоих соплеменников, развращенных их же собственными догмами, и ущерб более поздний — от прадеда-торговца (рабыни были подвластны его капризу и прихоти, а мужчины низведены до ничтожного положения орудий труда) — все это ты вобрал в себя, вобрал телом и духом, пожиная (а может, искупая) то грубое и мрачное зло, которое посеяли они при жизни. Благодаря извечным и навечно проклятым париям (цыганам, неграм, арабам — грубым, находящимся во власти инстинктов) тебе удавалось на какие-то мгновения вернуть себе древнее и утраченное чувство единства, к которому ты так тянулся в мятежном порыве, с непреодолимой тоской продираясь сквозь заветы твоей касты и ее законы. Только так — совершенствуясь и очищаясь — мог ты восстановить в чистоте твое общее с ними прошлое и взглянуть в глаза твоей собственной судьбе, и в конце концов покоренный, умиротворенный и просветленный, сознательно жить в суровом, но дающем все новые и новые силы поединке среди глупой и самодовольной толпы трупов.
Шестой класс гимназии, отделение Б. Сорок юношей в черных бриджах, в галстуках и жестких воротничках; сорок юношей стоят плотными рядами в старинном школьном здании, спиною к величественным окнам в новоготическом стиле. В углу фотографии неподалеку от Альваро — суровая и серьезная фигура преподобного отца, их духовника.
— Святой отец, я трижды согрешил, нарушив шестую заповедь.
— В мыслях или на деле, сын мой?
— И так и так.
— Один или с кем-нибудь вместе?
Приятель показал мне журнал, где изображены женщины, и я купил его.
— Вы вместе смотрели журнал?
— Да.
— Вы оба давали волю рукам?
— Нет, когда он ушел, я согрешил один.
— Знал ли ты, что совершаешь тяжкий проступок?
— Знал.
— Из всех грехов этот грех больше всех оскорбляет господа и пресвятую деву. Ты искренне раскаиваешься?
— Да, святой отец.
— Ты разорвал этот журнал?
— Нет, еще нет.
— Разорви его и в будущем избегай опасных общений. Это излюбленное орудие дьявола, с помощью которого он ловит неосторожных…
— Хорошо, святой отец.
— Всю неделю ты ежедневно утром и на ночь будешь читать один раз «Отче наш» и три раза «Богородице».
— Хорошо, святой отец.
— Ну, ступай с богом.
Физические и моральные последствия этого порочного акта. Переписывание всех святых по иерархии со всеми их добродетелями и отличиями. Тесино, Требиа, Трасимено, Канас, Пичинча, Чимборасо и Котопакси. Бином Ньютона. Яйцекладущие, живородящие, яйцекладуще-живородящие. Формула питьевой соды. Теорема Пифагора.
…Согласный и прозрачный хор «Lacrimosa dies» звучно разлился на множество голосов и разом вымел то, что некогда имело над тобою такую власть…
Какой черт сунул в альбом эту фотографию? Долорес проследила за твоим взглядом и тоже увидела ее.
Газетная вырезка, без подписи, безо всяких пояснений, словно она сама по себе была настолько красноречива, что не нуждалась ни в каких комментариях. Человек упал ничком на землю — мертв или ранен? — у самой кромки тротуара, — покушение или несчастный случай? — а вокруг с бесстрастным любопытством смотрят на него люди, вероятно, его соотечественники. Типичная для нашего времени фотография, не важно, на какой широте она сделана, ежедневно то одни, то другие штампуют ее на всеобщее обозрение в своих газетах и журналах, кино и телевидении.
Не впервой тебе доводилось увидеть подобный документ, по долгу службы ты и сам несколько раз делал такие снимки, когда работал фотографом в агентстве Франс Пресс, но только сейчас ты вдруг почувствовал что-то такое, чего не знавал тогда и что каким-то образом связывало тебя с этим безликим образом, застрявшим меж страниц альбома, — какое-то смутное беспокойство за собственную судьбу и что-то вроде искреннего порыва солидарности.
Ровно пять месяцев назад неприветливым мартовским днем ты спустился с гигантского тобоггана — это было на ярмарке, на площади Бастилии — и, пошатываясь, направился в сторону бульвара Ришара Ленуара; в голове было пусто, сердце гулко стучало, и, помнится, ты шел, про себя отсчитывая шаги…
То, что произошло затем, ты с легкостью можешь воссоздать, рассматривая одну за другой детали фотографии: угасший взгляд, мертвенно-бледное лицо и тривиально-картинное падение, — сам того не желая, ты стал героем бесплатного спектакля, разыгранного, для мужчин и женщин, случайно в это время проходивших мимо. Точь-в-точь как на этой фотографии, они смотрели на тебя спокойно и невозмутимо, так глядят на беззащитное животное, которое хрипит у твоих ног; они смотрели на тебя и по сторонам, проверяя, не едет ли «Скорая помощь» или полицейская машина, дабы вовремя с благословенной французской осторожностью смыться, чтобы не давать свидетельских показаний. А кто-то, быть может, подошел поближе и осторожно дотронулся до тебя носком ботинка.
Цивилизация, продуктивная и холодная, приученная новейшими средствами пропаганды рассматривать время в цифрах, а человека в качестве орудия производства, — единственная возможная сегодня цивилизация, думал ты с горечью, — для тебя сводилась к этому: обыденному и нелепому инциденту среди бела дня, на глазах у мужчин и женщин, которые шли мимо по бульвару Ришара Ленуара, счастливые от сознания, что это случилось не с ними, спокойные и уверенные в себе, с эгоистическим презрением на лицах и мыслью в душе: «Moi je m’en fous»[10].
И ты в будущем стал бы таким, и, сознавая это, ты восхищался неустрашимостью и мужеством тех, кто, не дожидаясь своего часа, по собственной воле решался глянуть в черное дуло ружья или револьвера, восхищался даже теми, кто за неимением оружия черпал храбрость в бутылке спиртного, а потом глотал роковой тюбик веронала.
Словно новоявленный Лазарь, ты воскрес в огромной палате больницы святого Антуана. Долорес — как и сейчас — стояла рядом и нежно тебе улыбалась.
Свет автомобильных фар, накатив бесшумной волной, неожиданно высветил лохматый от эвкалиптов вход и острые очертания кипарисов, вырвав их на мгновение из плотного мрака. Альваро выглянул наружу, а Долорес со вздохом сняла иглу с проигрывателя.
Серый «дофин», очертив фарами полукруг, замер у самого балкона; почти одновременно распахнулись все четыре дверцы, и из машины появились Рикардо и Артигас с двумя белокурыми девушками, по виду иностранками, в клетчатых рубашках и облегающих джинсах.
— Привет, — сказал Рикардо. — Мы не опоздали?
— Наоборот, — сухо ответила Долорес.
— Помираю от жажды, — сказал Артигас. — Не дадите чего-нибудь?
Долорес и Альваро поздоровались с девушками за руку. Те разглядывали сад и, хлопая ресницами, что-то нечленораздельно бормотали.
— Мы подобрали их у выезда из Кадакеса. Они добираются автостопом и заночуют у нас.
— Они датчанки, — пояснил Артигас. — Danish very sexy beautiful women[11].
— Ни черта не понимают по-испански, — сказал Рикардо. — Честишь их последними словами, а они ухом не ведут.
Обе девушки улыбались в унисон, отлично чувствуя себя в новой обстановке. Едва поднявшись на галерею, они, как по команде, уставились на стопку пластинок около проигрывателя.
— Поставь ча-ча-ча, поглядим, как они трясут задами, — сказал Рикардо.
— У них нет багажа?
— Собираются прожить за счет традиционного гостеприимства испанского народа.
— Прибыли в Порт-Бу вообще без денег, безо всего, — сказал Артигас. — Типичный продукт потребительского общества.
Долорес отошла на минутку проверить, как идут приготовления к ужину. И почти тут же появилась служанка с бутылками и льдом.
— Сделать вам дайкири? — предложил Альваро.
— Мне — нашего, сухого, — сказал Рикардо. — Перелада или чего-нибудь в этом духе.
— Do you want to drink?
— Thank you very much[12].
— Налей им двойную порцию виски, пусть налакаются.
— Кстати, о дайкири, знаешь, от кого я получил письмо? — Растянувшись на диване, Артигас гладил щиколотку датчанки. — От самого Энрике.
Вернулась Долорес с рюмками и на ходу обменялась взглядом с Альваро. Девушки внимательно изучали чехлы на пластинках. Артигас вынул из кармана помятый конверт и торжествующе показал всем.
— Прочитать?
— Не надо, ради бога, — сказала Долорес.
— Только кусочек, слушайте внимательно: «Я по газетам слежу за событиями у вас и думаю, я гораздо нужнее там, чем здесь. Если сочтешь нужным, извести меня, я сразу же приеду».
Наступило молчание. Долорес спокойно закурила сигарету.
— О каких это он событиях? — спросил Рикардо. — Может, он перепутал страну?
— Может, он думает, это Конго, — поддакнул Артигас.
— Бедняга, с каждым днем он разбирается в обстановке все хуже и хуже. Что он там напридумывал?
— Если он приедет сюда, как бы не помер с перепугу.
— Скорее всего, переспит разок-другой с какой-нибудь заезжей французской шлюхой и успокоится.
Люди теперь, уже не боясь, открыто признаются в правых взглядах, — заметил Артигас. — Я вот на днях встретил в Сторк-клубе Пако, так он сказал мне: «Я монархист и консерватор…»
— Да ну, — Альваро улыбнулся. — Что он поделывает?
— Стрижет купоны, пьет виски. Что ему еще делать?
Датчанки выбрали пластинку Рэя Чарльза и теперь вопросительно смотрели на Долорес, не решаясь без спросу хозяйничать у проигрывателя.
— Ну, давайте, потряситесь, раз хочется. — Грубость слов не вязалась с улыбкой Долорес.
— Really?
— Yes, yes[13].
Долорес резко поднялась и вышла в сад.
— Что с ней такое? — спросил Артигас. — Чего это она дуется?