А для брата Геворка все кончено. На кладбище они познакомились, на кладбище и простились. Печатник уходил последним. Могильщики трамбовали насыпной холмик, прилаживали временный крест.
— Вы не братом ему будете?
— Да, он был моим родственником.
— Мои соболезнования. Все под богом ходим. Но вашему родственнику еще повезло. Место для могилы попалось отличное. Хороший памятник можно поставить. Через год могила осядет — в самый раз и приступить.
— Спасибо за совет, — сказал печатник. — Через год и приступим.
Ну да, конечно, это было буквально в двух шагах от того места, где они лунной ночью повстречались с Геворком…
Печатник смотрел на Львов и прощался с ним. Он решил принять предложение князя Острожского. Шел год 1575-й.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Неудавшийся справца
Вторая прогулка с читателем
Вторая прогулка, которую мы с вами совершим на этот раз, совсем не утомительна. К тому же не надо будет надевать плащи, опоясываться шпагой, брать с собой потайные фонари. Все проще. Поход начнется и закончится у письменного стола. Предстоит совершить еще одно мысленное путешествие в прошлое.
Для начала давайте вспомним послесловие к «Апостолу» и те комментарии, которыми сопроводил их хитрый кузнечик отец Торквани. Кажется, что послесловие это написано человеком тихим, робким и даже богобоязненным. Реверанс в сторону царя. Еще один — в сторону польского короля. Ворох хороших слов по адресу гетмана Ходкевича. И вдруг, как вторая мелодия, рождающаяся где-то в глубинах оркестра, — слова о начальниках и духовных властях, которых тут же назвал людьми невежественными и неразвитыми, не наделенными духовным разумом. Но ведь духовные начальники — это сильные мира. Те, кто в ту пору казнил или миловал…
Так ли говорят люди робкие и богобоязненные? Не каждый день духовных властей печатно обвиняли в неразвитости и сомневались в наличии у них духовного разума.
«Не имею я права зарывать в землю талант, данный мне от бога!» — восклицает Федоров.
Бог упомянут. Но упомянут не совсем обычно. Рядом не менее мощно звучит и собственное «я». «Не имею я права!..» — восклицает Федоров. Ни тени робости или сомнения. Так может говорить лишь тот, кто к своему делу относится как к призванию, да к тому же ощущает собственную силу. Это речь не юноши, но мужа.
Хитрый отец Торквани умел читать между строк. Он понял, что скрывается за внешней смиренностью автора послесловия к «Апостолу». Понял и испугался…
Пока мы не знаем ни места, ни года рождения Федорова. Такое впечатление, что в Москве он возник внезапно. И сразу же принялся строить государеву типографию. А затем с ведома того же государя уехал за границу.
Сведений о печатнике мало. Трудно уйти от мысли, что кто-то (а может быть, и сам Федоров) считал нужным поменьше привлекать внимание к его деятельности. Это представляется необъяснимым, но до нас дошло очень уж мало документов о жизни Ивана Федорова. Начнем с того, что лишь недавно найдено письмо печатника. Писано оно по-латыни. И не кое-как, не ученическим слогом, а легко, свободно, изящно, как мог писать лишь великолепно владеющий языком человек и постоянно практикующийся в нем! Где и когда Федоров выучил латынь, да еще в совершенстве?
А теперь возьмите в руки львовский «Апостол». Нам с вами дали его на время из Музея старинной книги. Осторожнее листайте страницы. Это огромная ценность. Национальное достояние. Посмотрите заставку на первом нумерованном листе. Сложный орнамент, множество деталей — в ту пору именно такими были все гравюры. Но вы, наверное, будете весьма удивлены, если узнаете, что мотив и характер рисунка Иван Федоров изобрел не сам. За образец он взял гравюру на меди ученика знаменитого Альбрехта Дюрера — Ганса Зебальда Бегама. Но решил улучшить работу Бегама, «поправить» ее рукой мастера. Убрал утяжелявшие композицию бутоны и дельфиньи головы, на дереве нарисовал другие листья и иначе их расположил.
Значит, Федоров достаточно знал не только распространенную в Европе латынь, но и… европейскую графику. Он был, может быть, одним из тех немногих, кто в ту пору хорошо был знаком и с русской и с западноевропейской культурой. Об этом свидетельствует все тот же «Апостол», который вы держите в руках. Если некоторые заставки напоминают работы немецких мастеров, то другие и сам шрифт федоровских книг говорят о том, что печатник тщательно изучал орнаментику и шрифты русских рукописных книг. За образец для своего печатного шрифта он взял распространенное в ту пору и наиболее понятное читателям полууставное письмо.
В общем, если Федоров был до такой степени опытным и смелым гравером, что рисковал — и не без успеха! — улучшать работы уже признанных мастеров, значит, у него был очень высокий уровень профессиональной подготовки. В таком случае, где же Федоров учился этому искусству? У кого? Когда?
Мало что мы знаем и о том, как прошла первая встреча Ивана Федорова с князем Константином Острожским, о чем они беседовали, остались ли довольны свиданием или же, вежливо улыбаясь при расставании, желали друг другу провалиться сквозь землю. Впрочем, поначалу печатник направился не в Острог, а в Дермань.
Там он принял должность управляющего землями Дерманского монастыря. Для чего это ему понадобилось? Право, странно. И непоследовательно. Не так давно печатник отказался от земель, подаренных ему гетманом Ходкевичем. Мог стать шляхтичем. Не стал. А через несколько лет вдруг поступил на службу к князю Острожскому.
Ну что здесь сказать? Возможно, Иван Федоров убедился, что создать доходную типографию сам он не сможет. Нужна поддержка князя. А князь поставил жесткое условие: пока типография в Остроге еще не построена, Федоров должен принять управление всеми селами Дерманского монастыря. Правда, пока что там место справцы занимает дворянин Михаил Джуса, католик и ставленник короля. Но это не беда. Джусу можно прогнать. И вот вам одна из шуток истории — дворянин Михаил Джуса стал известен потомкам лишь благодаря тому, что написал в суд жалобу как князь Острожский приехал с вооруженными людьми, «выгнал и выбил» его самого, Джусу, из Дермани, а управляющим назначил Федорова.
Сам Михаил Джуса ушел в небытие. Забыт. Никто теперь не скажет, какого цвета были у него волосы или глаза, не хромал ли он, не шепелявил ли… А бумага, подписанная Джусой, его жалоба на Федорова, сохранилась. Она хранится в одном из киевских архивов и датирована 7 марта 1575 года. Знаем мы также, что в марте того же 1575 года Иван Федоров побывал во Львове и заявил в суде, что передает полномочия своему слуге Василию Лосятинскому взыскать долг с живущего в городе Коломые мещанина Ивана Шпака.
Доподлинно знаем мы и другое: полтора года Федоров участвовал в вооруженных столкновениях с соседями. Его вызывали в суд. Самого князя беспокоить не решались. Княжий управляющий во главе вооруженных отрядов время от времени совершал набеги на окружающие деревни, весьма обижал местных дворян-католиков, отбирал уже собранный урожай, наказывал строптивых.
Суды заседали. Ивану Федорову приходилось выступать на них в качестве обвиняемого.
Сегодня нам все это кажется странным. Образованнейший человек, великолепный гравер, знаток печатного дела и сам писатель вдруг совершает нападения на соседей, наказывает непокорных… Но что поделаешь, таковы были нравы эпохи. В ту пору так вели себя все, кому приходилось управлять имениями, служить у герцогов, князей или королей.
Впрочем, справедливости ради надо сказать, что Федоров тяготился службой. И о том прямо говорил князю. Ну, а что же князь? Он вел себя странно. Поначалу вовсе не реагировал на просьбы печатника освободить его от должности справцы. Затем вызвал к себе в Острог. Принял в зале, обитом голубым шелком. Приземистый, кряжистый, с головой, ушедшей в плечи, он смотрел на Федорова снизу вверх. И не стеснялся этого.
— Сколько лет тебе? На шестой десяток перешло?
— Давно.
— Пора бы научиться служить.
— Учился. Наука впрок не шла.
— Не научишься служить — не сумеешь и повелевать.
— Да ведь мне повелевать ни к чему. И некем.
— Вот и врешь, — сказал князь. — Нет людей, которые не хотели бы повелевать. Но есть такие, которые этого не умеют. Им остается говорить то, что говоришь сейчас ты.
— Считай, как знаешь, князь. Не мне тебя переубеждать. Но быть дерманским справцей больше не могу.
Князь опустил голову. Кудрявая борода легла на грудь, прикрыла часть шитого серебром полукамзола.
Князь молчал. Молчал и печатник. Стояли друг против друга два человека. Но один был владетельный, могущественный, прославленный. А второй был гонимым судьбой бедняком. И имущества у него было — две руки и голова. Но руки эти умели резать прекрасные гравюры, писать и набирать книги, которым суждено было пережить века. А в голове роились мысли могучие, смелые, независимые.
Князь принадлежал своему времени. Печатник — всем временам.
Но в ту минуту все решал князь. Он мог судить и миловать. Казнить или же славить. Достаточно было Константину Острожскому отдать приказ, как вместо одной типографии построили бы десять. И кто знает, может быть, тогда потомки вспоминали бы о нем с благодарностью и, чего доброго, именовали бы Константином-просветителем или Константином-светлым, памятуя о том, что ученье — свет, а неученье — тьма.
Если бы мы могли знать точно, доподлинно, почему такими странными и неровными были взаимоотношения между князем и печатником! Но в ту далекую пору архивы велись плохо.
Никто не записывал даже исторически важных разговоров. К тому же Федоров был для князя просто слугой. Правда, слугой ученым, много умеющим. Но мог ли князь предположить, что о нем самом, как и о бывшем управляющем Дерманским монастырем Михаиле Джусе, вспоминать будут чаще всего в связи с Федоровым, что его блистательная столица Острог станет небольшим городком районного подчинения, но городком не рядовым, поскольку во дворце князя создадут музей первопечатника.
Но не надо требовать от Константина Острожского тех качеств, которыми властители обычно не обладают. Провидцем он не был.
И потому в конце концов князь обернулся к своему управляющему и сказал:
— Хорошо. Хоть и не по душе мне твоя строптивость, но помогу еще раз. От великого князя Ивана из Москвы выписал я рукописную Библию. Есть у меня четыре своих. Но то ли переписывали неправильно, то ли, как говорят, на славянском языке Библию и вовсе печатать невозможно, но надо нам достать еще несколько книг, сверить каждую букву, а затем уже печатать. Я послал людей в греческие монастыри в Турцию, Болгарию и Сербию. Поезжай и ты. Побывай в той же Турции и Валахии. Чем больше у нас будет списков, тем лучше.
Мы с вами так представили себе беседу между князем и печатником. Наконец Иван Федоров сложил с себя полномочия дерманского справцы и отправился в путешествие. По дороге он заехал во Львов повидаться с сыном Иваном. Дальше путь его лежал в Валахию и Турцию. По сей день точного маршрута этого путешествия установить не удалось. Печатник отсутствовал два или три месяца. Вернулся с книгами и тут же приступил к оборудованию типографии.
Но все это — предположения. И не надо удивляться, если со временем выяснится, что маршрут путешествия был иным. А может быть, этого путешествия и вовсе не было?
Итак, печатник в конце концов оказался в городе Остроге, молодой столице князя Константина. Последуем туда и мы с вами.
Антонио Поссевино журит себя самого
Антонио Поссевино был мантуанцем. А уроженцы Мантуи, как известно, испокон веку были лукавы и своевольны. И никогда не признавали преимуществ расположенной поблизости удачливой и отстроенной побогаче Вероны. Но Мантуя гордилась своим давним прошлым, маленькой, но впечатляющей гармонией архитектурных линий площадью делла Эрбе и второй площадью, пошире и посвободней, называвшейся Вирджилиана в честь знаменитого римского поэта Виргилия, родившегося в Пьетоле, близ Мантуи. А некоторые стены старой крепости Castello di Corte были украшены фресками несравненного Андреа Мантеньи,[13] сумевшего с редким мужеством, наперекор желанию и требованиям власть имущих создать произведения, мощно утверждающие силу и достоинство человека. И сделано это было с такой силой, что могло бы вызвать недовольство всевышнего, не говоря уже о римском престоле. Ну, а росписи «Камеры дельи Спози» в замке Сан-Джорджо и вовсе наводили на мысль о том, что Мантенья знался с дьяволом: они казались иллюзорными и одновременно столь объемными, что трудно было понять, мог ли такое сотворить простой смертный без помощи потусторонних сил.
В общем, Мантуе было чем гордиться. И тем, что основана она была раньше многих других итальянских городов уже давным-давно исчезнувшими с лица земли этрусками, и тем, что в ней случались самые удивительные на всем полуострове грозы, когда тучи зависали над городом высоко, даже слишком высоко, и вовсе не казались грозовыми, а молнии почему-то летали над самыми крышами домов, странно сплетаясь, сшибаясь и даже как будто прогибая друг друга. Понятно, что и люди в таком городе должны были быть удивительными, не похожими на других.
Так обычно и думал о себе и о своих земляках легат римской курии Антонио Поссевино — еще совсем не старый, красивый мужчина с ранней сединой на висках, что, как считалось, было признаком мудрости и хорошего воспитания, поскольку хорошо воспитанный человек не позволяет себе повышать голоса, браниться, все чувства хоронит в глубинах души своей, а значит, и доживает до седых волос раньше, чем тот, кому не приходится себя сдерживать.
Антонио смотрел на серые пенные волны, катившие к берегу, гадая, принесут ли они с собой кусочки прозрачного желтого янтаря — символа долголетия и здоровья. Ведь недаром придумали легенду о девице — золотоволосой, с глазами голубыми, как утреннее небо, — которая, проводив своего любимого в дальний поход, верно ждала его и собирала у моря янтарь, чтобы позднее, когда любимый вернется из дальних стран, соорудить вместе с ним янтарный дом, высокий, но без окон — ведь янтарь прозрачен и пропускает свет. Но шли годы, а любимый не возвращался. То ли поход был неудачным и он вместе с товарищами сложил где-то свою непутевую голову, то ли, напротив, поход даже слишком удался и славное воинство, получив в добычу земли с золотыми горами, молочными реками и кисельными берегами, позабыло о суровой, бедной родине своей.
В конце концов девушка решила построить дом — пусть стоит и дожидается своего будущего хозяина. Годы шли, дом строился, воины не возвращались, старилась и седела девушка. Ее лицо теперь казалось вырезанным из коры осины — потемнело оно и покрылось морщинами. И вот пришел такой день, когда она поняла, что дальше ждать уже незачем. Если бы и вернулся любимый, то уже не узнал бы ее. Да и она сама вряд ли угадала бы в бородатом старике некогда милые ее сердцу черты. И тогда она схватила факел и подожгла свой прекрасный дом. Он горел, и воздух пропитался запахом хвои. Ведь так пахнет янтарь, когда плавится и горит. Но тут-то среди дальних волн и заплясал парус. Вскоре по песку уже шуршал обитый медью нос корабля. На берег сошел старик и тяжелой поступью пошел к огню — согреть руки. Но лишь вдохнул он дым горящего янтаря, как мигом выпрямился воин, выцветшая борода вновь, как некогда, стала огненной. Это был все тот же юноша, который давным-давно уплыл отсюда на поиски счастья в дальних краях. Но и навстречу ему шла не старуха, а девушка, с глазами голубыми, как кусочки утреннего неба. Встретились они у пылающего янтарного домика и, счастливые, вошли в огонь, будто к алтарю направились.
Серая волна накатила на песок и отбежала назад. Антонио Поссевино, рискуя промочить ноги, двинулся следом за нею, чтобы подобрать кусочек янтаря. Ему повезло — море подарило прозрачный, годами шлифованный кусочек драгоценной смолы, в которой уснул вечным сном муравей. Когда это произошло? За сколько тысяч лет до того, как Александр Македонский двинул своих конников на восток? Спит муравей и ждет, не разбудят ли его. А если все же муравья разбудят, как поведет он себя? Побежит по своим муравьиным делам и примется испуганно вертеть головой, пытаясь понять, что изменилось за время его сна в этом мире? Так же ярко, как раньше, светит солнце или слегка поблекло?
Поссевино положил камень в кошелек, привязанный к поясу, и побрел прочь от моря, в сторону серых башен Стокгольма. Серый город, серое море, серое небо… Странно, для чего люди селились в этих неуютных местах? Поссевино, привыкшему к другому морю, другим горам и к звонкоголосым, шумным апеннинским городам, это было непонятно. Северяне для него всегда были загадкой.
Поссевино брел по вязкому песку к городу. По низкому небу, обгоняя друг друга, неслись рваные линялые тучи. Поссевино поднял голову и долго глядел на небо: действительно, почему получается так, что облака, сшибаясь, бегут по небу с разной скоростью, тогда как ветер толкает их с равной силой?
Любознательный ум Антонио тут спотыкался, мысль сбивалась. Впору заняться изучением воздушных потоков. Но ждало другое: Поссевино не так давно доставили отпечатанный во Львове на русском языке «Апостол». Поссевино знал толк в изданиях. Он сразу понял, что исполнение мастерское. Буквы и рисунки были четче, чем в подобных германских или польских изданиях. А из этого следовало, что отныне русские не так уж нуждаются в печатниках с запада — хотя бы из того же Рима. Между тем Поссевино мечтал с помощью латинских книг отворить ворота Московского Кремля, сделать словом то, что не удалось мечу.
И вот неожиданность — «Апостол». Имя печатника известно. Полетели уже приказы отыскать его, разузнать все, что можно, о жизни, привязанностях, нуждах. Но преуспели в том мало. Человек этот казался таинственным, возникшим на европейском горизонте внезапно. Правда, некий Иван Федоров учился в свое время в Краковском университете. Но Поссевино сомневался в том, что это не случайное совпадение. Просто был еще один Иван, сын Федора, решивший стать бакалавром… А этот — откуда он?
Почему северяне не переселяются на юг? Что удерживает их у этого студеного моря и серых скал?
Поссевино наклонился и кусочком янтаря начертал на песке контур — Европа. Поставил точку — Рим. Вторую — Париж. Третью — Львов. Четвертую — Москва. А там дальше, за Москвой, что за земли? Какие люди их населяют? Куда они примкнут? Если к Москве — возникнет огромная держава… Это опасно…
Антонио Поссевино вздохнул и башмаком затоптал рисунок. Может быть, отложить тревожные мысли на завтра? Так просто: взял да и отогнал их… Научиться бы такому.
Как дотянуться до луны?
Они сидели в голубом зале Острожского замка. В ту пору зал этот вправду был голубым. Позднее его обили красным сукном. А со временем, когда сукно износилось, в ход пошли обычные французские обои. Но это случилось лет через двести после событий, о которых пойдет речь у нас с вами.
А в тот теплый майский вечер 1579 года в голубом зале сидели четверо: хозяин замка князь Константин Острожский, князь Андрей Курбский, любимец князя Иван Вышенский и еще один Иван — печатник Федоров.
Слуги уже унесли блюда с жареной птицей, приправленной грибным соусом. Подали вино и венские сласти. Многочисленная челядь — замок обслуживало до двух тысяч слуг — была отпущена. Это случалось чрезвычайно редко — лишь в дни, когда у князя бывали в гостях особо близкие друзья, которых он не стремился поразить роскошью своего двора. Впрочем, о любви князя Константина к таким поступкам в ту пору знали все — от Парижа до Стамбула. Так, он платил краковскому кастеляну[14] огромные деньги лишь за то, чтобы тот раз в году стоял за его креслом во время обеда. Для оригинальности держал он в Остроге и обжору, который, будучи отменным бездельником, съедал за обедом столько же еды, сколько десяток хорошо поработавших добрых молодцев.
Князь глядел на обжору, хохотал и приговаривал:
— Королю такого не прокормить! С деньгами в Кракове нынче туговато…
Но в тот вечер в замке было тихо. В покоях князя осталось лишь несколько слуг во главе со старым Северином.
Курбский, красиво и ярко одетый, не сидел у стола, а шагал по ковру от одного окна к другому. Острожский с улыбкой следил за гостем. И эта улыбка была чуть-чуть снисходительной. Константин считал князя Андрея человеком хоть и талантливым, но непутевым.
— Бороду плоишь? — спросил вдруг Острожский.
Курбский остановился, потер пальцем лоб.
— Бороду? — в недоумении спросил он. — Не знаю… Спрашиваешь, почему вьется? Сама по себе.
— Вот как! А я уже давно хотел у тебя спросить, да все забывал.
— Насколько помню, твоей бороде я тоже не воздал должного внимания, — сказал Курбский.
Оба засмеялись. Князь Андрей — громче и свободней, князь Константин — сдержанней.
— Минувший месяц были у меня люди из Новгорода Великого…
— Беглые? — спросил князь Константин.
— Нет, не беглые. Ушедшие от плешивого. От него не бегут, а уходят навсегда. Как я ушел.
— Очень уж ты не любишь царя Ивана.
— А кто его любит? — громко сказал Курбский. — Нет, ты мне скажи, есть хоть одна тварь на земле — человек или зверь, — которой плешивый сделал добро? Всю Русь залил кровью. Когда Девлет на Москву шел, так он убежал подальше. И плакал, как ребенок, когда ему сообщили, что князь Михаил Воротынский татар погромил и чуть самого Девлета не полонил. Плешивому бы радоваться до конца дней, но убил Воротынского — боялся, что тот после этой победы в героях будет ходить. Опять кровь… Кто любит его? Ответь мне ты, Иван! Кто его любит?
— Никто, — тихо сказал Федоров. — И ни мы с тобой, князь Андрей, ни дети наши, ни внуки так и не поймут, чего больше было от царя Ивана — пользы или вреда.
— Пользы? — спросил Курбский. — Ты-то в своем уме? Не ты ли сам удалился подальше, когда по Москве стали шнырять черные кромешники?[15] Какая от плешивого польза? Ты ведь просвещенный человек! Как ты можешь такое говорить?
— Да что ж тут мудреного? Московию нашу объединить надо и княжат поприжать. Не сделаем этого — новый Батый нагрянет. И скоро.
— С какой стати? Какой Батый?
— Ну, не Батый, так крымский Девлет. Не Девлет, так польский король. Было бы что захватывать, а охотники найдутся. Но как это делает царь Иван! Не только княжат — полцарства разогнал. Кто в Литву, кто в Швецию, а иные и вовсе в Турцию.
— А кто в монастырь или в могилу? Разве так страну укрепляют?
— Не знаю, — сказал Федоров. — Не могу сегодня знать, чего от царя Ивана больше — вреда или пользы? Страну он объединит. Но и обескровит. Воины и ученые по монастырям попрячутся. Нивы сорняком порастут… Вот и решай, полезен такой великий князь или страшен. И еще одного я боюсь: его примера. Ведь после него кто-то на трон сядет. Троны не пустуют. И уже будет считаться, что царю вроде и полагается рубить людей направо и налево. Сам бог велел. А при первой неудаче — новую опричнину учреждать. Вот что страшно, а не то, что он поприжал княжат.
— Княжата, милый друг, не последние люди. Они грамоту несут. А народ темен.
— Правильно, — согласился печатник. — Очень темен. А с чего ему светлым стать? Кто его свету учил?
Князь Острожский внимательно слушал спор, отпивал из кубка вино, ждал момента, чтобы вступить в разговор.
— Царь, насколько я знаю, еще не плешив, — сказал он вдруг. — Редковолос — это другое дело…
— Нет, плешив. Когда я его видел в последний раз, он уже был почти плешив! — упрямо наклонил голову Курбский. — Но так или иначе, до польского престола ему не дотянуться, в это я верю твердо. Скорее мы окажемся в Москве.
— Кто его сюда пустит? В Кракове он не нужен.
— Так ведь чуть не избрали!
— Не избрали и не изберут. Разговоры такие шли, это правда. Да в том и некоторый смысл был. Ивана следовало выдернуть из Москвы, привезти в Краков, а здесь мы на него управу нашли бы! — сказал Острожский.
Курбский так и не сел за стол. Теперь он шагал от стола к окну и от окна к столу. У окна он на секунду задерживался, глядя на город, а затем снова шел к столу. Острожский спокойно наблюдал за гостем. И не понять было, нравится ему нервность Курбского или раздражает. Зато Вышенскому что-то во всей беседе было явно не по душе. Он кашлянул, будто собирался заговорить. Поднялся, снова сел, забарабанил пальцами но столу.
— Тебе не терпится, Иван? Говори! — разрешил Острожский.
Вышенский был любимцем Константина. Князь часто вызывал его для ночных бесед, просил сверять различные списки Библии, охотно вел разговоры о необходимости объединить всех православных в борьбе с наступающим католичеством.