— А ты не скалься, ой, не скалься, нищий царь... зрю, по бровам твоим зрю скорую твою, ужасную кончину. Ишь, ровно собачьим мехом подбитый, весь ты чёрный изнутре... ну, ответствуй мне, чей, чей это гнусный гроб в мутном зраке твоем отразился? — с новым приливом сил продолжал ругатель, и напрасно старался заглушить его чей-то щекотный женский смешок. — Опять же, голубь и лев живут с единою женою, а ты, гноепомазанный блудник, пошто богиню-то преисподнюю сюды приволок?.. белую, гремящую костьми! Не торопился бы, ещё досытя натешитесь с ею в могиле...
Столь разнообразного набора угроз никогда раньше не попадалось крестьянскому мальчику. Он приник было к замочной скважине — взглянуть на пророка, пока того не пресек уличаемый нечестивец, но в скважине торчал ключ. Тогда Иван просунул голову в щель, и дверь сразу беззвучно отошла, а какой то проходивший коридором озорник поддал его сзади коленом. Мальчик Иван пролетел сенцы, распахнул головой драпировку, запнулся о складку ковра и, во исполнение желаний очутясь посреди пиршества, молчал, сидя на полу и потирая ушибленное плечо.
— О, немножко запоздавши, бедни молодой шеловек, — с неуловимым костяным акцентом проворковал над ним женский голос.
Видимо, кутеж подходил к концу. Кроме Афанасия да посыльного молодца при входе, их оставалось всего четверо здесь, в довольно просторном номере, расписанном мраморной синевой под казанское мыло, и с красной плюшевой мебелью. На диванчике, лицом к спинке, спал в одних носках курчавый толстозадый дядька в короткой гусарке, окантованной чёрным шнуром; залихватские, с кисточками на голенищах, сапоги его стояли возле. Поодаль, у зеркала, пудрилась какая-то — долговязая, без кровинки в щеках, но с бездонными промоинами под нарисованными бровями, одетая в чёрное, щемящей красоты платье и — шляпищу с ниспадающими перьями. Ивану почудилось, что все это на ней нарочно, накладное, в том числе и желтые, в локонах, пленительные волосы, причем только стальной косы на длинном древке недоставало ей для полного сходства с тою, на которую ожесточенно намекал ругатель. Для отвода глаз
Нет, Иван не мог ошибиться: это был он, разоритель Калины. Однако лесопромышленник заметно пооблез со времени их памятного знакомства на Енге, стал рыхлый и желтый после многодневной гульбы, весь — как соломой набили, и с глазами ещё больше навыкате, чем прежде. Никто пока в России не догадывался, что уже началось падение Кнышева. Правда, он ещё мог причинять зло и творил его посильно, но все чаще опережали его предприимчивые, более образованные соперники, подавлявшие его стихийный разбойничий талант беспощадной и расчетливой наукой обогащенья. Как все сильные в упадке и слабости, Кнышев становился ласковее к тем, кого вчера запросто перешагивал на своем пути. Оставалось утешаться раздумьями о тщетности бытия, и, может быть, убедительней, чем ветлужскому пророку, все кругом, включая и этот прекрасный, в чадных сумерках, город за окном, — все мнилось ему сейчас бесцельным и мимолетным сгущением материи.
Он глядел на мальчика с особой щуркой приглядкой, непонятной для тех, кто сам никогда не носил лаптей; затем последовал вялый знак подойти. Афанасий подтолкнул племянника вперед, как под благословенье, а Кнышев притянул его, упирающегося, железной пятерней и запер меж колен.
— Из деревни приехамши, не отошел ещё, Ваня звать. Он у нас строгой, в лесу вырос, — заторопился коридорный, скороговоркой сминая слова. — Лесные мы, а братан мой так даже и погибнул в причастности к лесному делу... а уж силен-то был, Василь Касьяныч: я его робел! Вот двое ртов осталося, рази их без отца прокормишь? Так что стремлюся парнишку, в пекарню к Егорову определить.
— Дело, дело... — размягченно одобрил Кнышев. — Только первая денежка трудна, а уж как приживется, она тебе сама ума подбавит, в путь-дорогу поведет! Ну, Ваня, скажи что ни есть, потешь меня, раз пришел. А может, песенку какую знаешь? Спой мне ласковым голоском, а я б тебе за песенку на сапоги отвалил...
— Мне не надо, — задыхаясь от пьяного кнышевского перегара, наотмашь качнув головой, бросил Иван.
— Как так не надо, пенек-топорик? — мирно и покровительственно шутил Кнышев. — ещё когда за службу твою жалованье-то положат... а Питер не деревня тебе: кому ты в Питере без сапог нужен? Вон у Егорова орлы царские на вывеске-то: самого главного величества поставщик. Пожалует к вам, примерно, митрополит за горяченьким калачиком, а ты и вылезешь на него эким чудищем в лаптях? — И чтоб укротить неразумие дикого лесного отрока, коснулся его темени, неумело постриженного лесенкой.
Иван рывком стряхнул его руку.
— Не тронь, укушу... — пригрозил он вполне убедительно.
— Ай не побоишься, волчонок? — И пересыпаемые камешки похрустели в голосе Кнышева.
— А когда боялся-то? — бесстрашно усмехнулся мальчик. — Забыл, как я на Облоге запалил-то в тебя тогда?
В этом месте пророк не без зависти покосился на мальца, а смерть в шляпе рассыпала возбудительный смешок; тут бы и конец кнышевскому просветлению, если бы дядя Афанасий на выручку не подоспел. Перечислением родовых вихровских несчастий, действительных и мнимых, ему удалось кое-как отвести беду.
— Помню тебя, — с холодком сказал Кнышев. — Я тебя от Титки спас. Зубастый был... и меня бы загрыз, каб его лесиной прошлое лето не придавило. С чего ж ты тогда рассерчал на меня, аи лесок пожалел?
— И лесок, — кивнул Иван.
Кнышев поднял глаза на мальчика, и теперь все показалось ему значительным в этом желторотом птенце. Он вспомнил себя таким же, в выгорелой застиранной рубашке об одной стеклянной пуговке у ворота, и умилился мысли, что при своих-то капиталах он, такой покорный сейчас и незлобивый, все отдал бы — богатство, свою ужасную славу, продажную женскую ласку — в обмен на давнюю невозвратимую ночку детства в стогу, под звездами, которые ещё верили ему, любили, стояли хороводом вкруг, подмигивали.
— Чего ж его жалеть, Ваня, лес-то: все одно чужой он, — сказал Кнышев тихо, словно оправдаться хотел. — Думаешь, без меня и не раскрадут её, Расею-то? Все берут, эва, из-за моря ручищи тянутся. Как же русскому-то близ матушки не поживиться? — Вдруг как бы зарница опахнула его потемневшее лицо. — Не жалей, Ванюха, стегай её втрое, трать, руби... хлеще вырастет! — Он так и недосказал, колени его разжались: недолго солома горит. — Ладно, ступай, дурачок...
Здесь-то и случилось происшествие, о котором началась речь. На прощанье купец стал втискивать мальчику в ладонь внезапно появившийся четвертной билет, а тот не брал, к удивлению свидетелей, отбивался, словно чувствовал нечистый смысл подарка; тогда Кнышев попытался всунуть его за пазуху Ивану, но и тут не достиг успеха. Даже смешно получалось, что отстегать отечество гораздо легче, чем нищему милостыню всучить... Сопротивление всегда будило в Кнышеве приступ бешеной силы, и неизвестно, чем покончилась бы та потешная сценка, если бы снова не вмешался Афанасий. Он просто зажал в своем огромном кулаке Иванову руку вместе с даянием, да так и вывел племянника из номера... Возможно, случись при этом Александр Яковлевич Грацианский, один его укоризненный взгляд учетверил бы стойкость крестьянского паренька, но по несчастному совпадению обстоятельств суровый вихровский судья был в ту минуту занят освоением чудесного микроскопа, отцовского подарка ко дню рождения.
Впрочем, нельзя и винить его: Александр Яковлевич слышал этот эпизод лишь в самом беглом пересказе, без художественных подробностей. Иначе, минуя рассказанные пустяки, он прямо обратился бы к рассмотрению таинственных пособий в студенческую пору Вихрова... Однако и на этот раз кнышевские деньги послужили для Ивана источником таких ценнейших приобретений, как наилучший в Санкт-Петербурге картуз с лакированным козырьком, не говоря уже о совсем мало ношенном пиджаке, размеры которого обеспечивали запас заплаток вплоть до совершеннолетия. Но прежде всего достойны упоминания выдающиеся сапоги, первые в жизни Ивана и столь скрипучие, что почтительно оглядывались городовые. По утверждению зазывал Апраксина рынка, с подобной внешностью легко было получить должность и в Зимнем дворце.
Последнее оказалось сущим обманом: Ивана взяли всего лишь на дровяной склад, и то в ученье, то есть без жалованья. Зато Агафья сразу нанялась чёрной кухаркой в тот нарядный, с каменными геркулесами над подъездом дом, где раньше дворничал Афанасий.
2
Таким образом, мальчику предстояла вечная молодость личности на побегушках, если бы каким-то кружным путем и с запозданием в два года столкновение его с Кнышевым не стало достоянием гласности. В одном журнальном очерке был описан случай на Облоге, по воле автора превратившийся в героический поединок крестьянского ребенка со знаменитым лесоистребителем; при этом, для пущего укора отцам отечества, полностью назывались фамилии участников и место действия. В то время передовые люди прилагали немало напрасных усилий сдержать беспорядочное наступление топора, а хозяин Агафьи был тот самый, скандальный впоследствии, Туляков, читавший курс лесоустройства в петербургском Лесном институте.
Он выразил желание познакомиться с заступником за русский лес, но, значит, выразил не с достаточной силой, потому что встреча произошла ещё полугодом позже после появления статьи — в очередное посещение Ивана. Молодого человека извлекли из-за ситцевой занавески, где мать украдкой кормила его вчерашними хозяйскими щами, и прямиком предоставили в богатый и неуютный кабинет скорее департаментского чиновника, нежели ученого-лесовода. Перебирая рукописи на громадном столе, Туляков рассеянно выслушал историю разорения Енги; из кнышевских подвигов ему были известны и похлеще, да и сам крестьянский ребенок уже подрос, ему было близ пятнадцати, так что и острота происшествия попритупилась к тому сроку. Но вскоре бесхитростный рассказ Ивана коснулся обстоятельств Матвеевой гибели, дружбы с Калиной и ещё — как ребятки благоговейно стояли на коленках у лесного родничка. Мальчик заволновался, впервые в нем пробудился голос будущего депутата лесов... и вдруг как бы весь поверженный Облог втиснулся сюда, в апартаменты лесного вельможи, — громадный слепец в зеленых лохмотьях, бормоча свою зряшную гугнивую жалобу; Иван был только поводырь при нем.
Никогда ещё Туляков в такой близости не соприкасался с лесными бедами, о которых за могучими государственными делами всегда забывали жительствующие в столице начальники. Он пристально и сперва не без некоторого раздражения взирал на худенького пришельца, так некстати, казалось бы, среди полного благополучия, напомнившего ему о существовании большой России. К немалой чести профессора, он до такой степени расстроился на Иванову повесть, что даже не приметил следов на дорогом ковре — от разбитых Ивановых сапог. Затем произошел краткий разговор, определивший будущность Вихрова.
— А не приходило тебе в голову, любезный, посвятить себя безраздельно... ну если не научной, то вообще лесной деятельности? — деловито, как у взрослого, спросил Туляков.
Ему пришлось терпеливо разжевать вопрос, прежде чем добился толкового ответа. По счастью, профессор был из умных, понимал, что в конце концов мы никогда не знаем, кому снисходительно дарим пятак на леденцы.
— Оно бы неплохо, барин, да ведь средствов наших не хватит... — с дядиной солидностью и подтягивая голенище, отвечал Тулякову крестьянский ребенок.
Видному профессору не составило труда устроить мальчика на полный пансион в известную лесную школу, в Лисино, и по её окончании отправить юношу в экспедицию с лесоустроительной партией. Это и было первое основательное ознакомление Ивана Вихрова с положением лесов в России. Ему не удалось побывать в те годы за пределами двух северо-западных губерний, но и по ним можно было постичь, что творится в остальной империи. Всюду, где ещё бежали речки сквозь толщу лесов, стук топора стал таким же обычным содержанием тишины, как вечерний благовест, крик петуха, звон бубенца на проселке. Похоже было, что владельцы лесов, напуганные первой революцией, торопились сбыть громоздкое и неправедное имущество до вступления в права истинного хозяина. Маленькое горе Енги зеркально повторялось в любом уголке России. Юному Вихрову не хватало достаточных знаний предвидеть неминуемые следствия лесного разгрома, но все чаще рождались в его душе злые вопросы, небезопасные в ту пору царской мести и реакции... Лично для него эти пять лет обошлись без всяких событий, но по возвращении в столицу он в один день узнал как о смерти матери, так и о бесследном исчезновенье дяди Афанасия, вздумавшего в числе прочих русских простаков душевно потолковать о наболевших делах с государем императором в крайне неудачное воскресенье девятого января. В темной прихожей у Туляковых Ивану вручили Агафьино наследство в виде дубленого полушубка и почти ненадеванных бареток; кстати, туляковская доха покоилась на вешалке, но сам профессор, видимо считая расчеты с совестью поконченными, даже не удостоил взглянуть на подросшего кухаркина сына. От Таиски не поступало вестей со дня разлуки, так что у Вихрова не оставалось родни на свете, кроме леса, который ничем не мог ему помочь, да ещё — народа, не подозревавшего пока о его существовании.
Заработанные деньги истаяли, пока готовился к испытаниям на аттестат зрелости. Кроме того, Лесной институт был на полгода закрыт после студенческих беспорядков 1907 года; не приходилось рассчитывать и на пособие, а безработица тех лет исключала всякую надежду на постоянный заработок. Нечем было платить за чердак на Лиговке, и домовладелица, дородная и одинокая дама, все настойчивее приглашала оголодавшего жильца спуститься с голубятни к ней в гнездышко, где он мог бы более широко пользоваться её гостеприимством.
Наступала та степень нужды, что зовется в народе непокрытой нищетой, и, пожалуй, сам Александр Яковлевич, всегда отличавшийся изобретательностью, не сумел бы выпутаться из столь сгустившихся затруднений... Тут-то почтальон и принес Вихрову спасительный перевод на двадцать пять рублей с намеренно неграмотной припиской о пожелании успехов на благо русского леса.
Второй такой же поступил только через полтора года, когда в студенте Лесного института начал проступать облик будущего ученого; стремление заступиться за родничок, затоптанный Кнышевым, и плебейская неукротимость в достиженье цели уже тогда определяли объем, направление и, следовательно, политическое содержание предстоящей вихровской работы... Если на циферблате детских суток у мальчика Ивана имелось всего три значка — утренний рожок пастуха, обед и возвращенье стада, — теперь он покрылся десятками новых; самое мелкое деленьице было отведено для сна, но шутил Большая Кострома, что Вихров и среди ночи встает подзубрить гербарий. Когда же у него скопилось достаточно сведений для начальных выводов о судьбе русского леса, он принялся искать подтверждающие истины в окрестностях избранной науки. Не оставалось времени давать уроки или чертить иллюминованные планы и сдавать экзамены за богатых лентяев. Собственно, при его отменном мужицком здравии, фунта стародубского хлеба и средней упитанности селедки Вихрову с избытком хватило бы для счастья, но и в половинном размере оно выпадало не всякий день. Обратиться было не к кому; Туляков же просто не узнавал его на лекциях. К этому периоду относятся несколько вполне своевременных, следовавших с месячным перерывом денежных переводов от анонимного благодетеля.
То был снова
— Бей её, тычь, наворачивай... — приговаривал он, но постороннему было бы уже не разобраться в его бормотне. — Дави её, прижаривай, мать честную...
Вся тоска тогдашней русской жизни читалась в его взоре, и Вихров без сожаления перешагнул деревяшку, подобно шлагбауму преграждавшую тротуар.
Из этой встречи вытекало с очевидностью, что в настоящем положении Кнышев не был способен заботиться о нуждающихся студентах. Нет, в ином месте следовало искать виновника чудесного вихровского обогащения, и действительно — не на Балтийском, конечно, заводе да ещё в разгар столыпинской расправы, когда мировые суды ломились от дел по выселению рабочих семейств за неплатеж лачужной платы. Таким образом, намек Грацианского на темные вихровские связи до некоторой степени оставался неопровергнутым.
Если уж на то пошло, если бы Александр Яковлевич действительно желал опорочить своего противника, он смог бы привести кое-что и погуще из частной жизни Вихрова — задолго до того, как тот посмел выступить с критикой современного лесного хозяйства. Здесь имеется в виду вступление Вихрова в брак с представительницей не того сословия, какое ему надлежало бы избрать как выходцу из беднейших слоев крестьянства. А чего стоило усыновление внука одного енежского кулака или хотя бы демонстративное участие Вихрова в похоронах своего сомнительного учителя. О, Грацианскому было известно о Вихрове несравненно больше, чем приоткрыл по ходу их знаменитейшей полемики!.. Но самое показательное состояло в том, что, если бы Вихрову представился случай исправить свои опрометчивые, столь неблаговидные поступки, этот закоренелый отступник без раздумья повторил бы их...
Однако всему этому предшествует длинная цепь пояснительных обстоятельств.
3
Именно к тому петербургскому периоду относится возникновение в Лесном институте частного студенческого братства, куда, кроме Вихрова, входили вышеупомянутые Гриша Чередилов и Валерий Крайнов. Все трое, ни в чем не похожие, они как бы дополняли друг друга, делились всем до нательной рубахи, и, кажется, не было на свете затруднения, что бы помешало любому, в любое время суток, кинуться на выручку товарища. Уже тогда проглядывались будущие склонности каждого из них, исключая разве Чередилова. Сын беспутного костромского дьячка и тоже любитель выпить, он сбирался заняться врачеванием ближних, но, по его собственному признанию, прямо с вокзала его, пьяного, отвезли в Лесной институт, откуда он так и не взял назад документы, видя в ошибке извозчика указующий перст провидения; он вообще не прочь был повеселить друзей превратностями своей биографии. Старший из всех, Крайнов, принадлежал к разряду вечных студентов, но лишь впоследствии раскрылось, отчего ему не хватало времени для сосредоточенных научных занятий. Один из немногих в ту пору уныния и революционного отступления, он сохранял ясность ума и веру в низовую Россию, владел даром в самом незаметном угадывать признаки наступающего общественного подъема и, таким образом, служил источником бодрости для остальных; через него-то Вихров и понял, что спасения русских лесов надо искать не в добровольном самоограничении помещиков, а в решительном народном перевороте.
Их сперва так и звали в институте
Неблагополучной тишиной отмечены эти сумерки советской предыстории. Дворцовая площадь в Санкт-Петербурге опустела наконец от просителей, бунтовщиков, вооруженного простонародья, и страшно, отвернувшись от замолкших просторов России, глядел ангел с вершины Александрийского столпа. Казенная скука и военно-полевое правосудие стали образом жизни этой несчастной страны. Победители рыскали в поисках побежденных, таких не было. Разгромленная революция не умерла, не притворялась мертвой — она как бы растворилась до времени в безоблачно-суховейном небе. Взрослые защитники русской свободы, не успевшие укрыться в подполье, более глубоком, чем братская могила, в тифу и кандалах брели в каторгу и сибирские поселенья. Оставались дети и подростки — и те, чьих матерей расстреляли девятого января, и те, кто ползком подтаскивал патроны на Пресне или прятал за пазухой отцовские прокламации; надо было ждать, пока смена освоит отцовский опыт восстанья. И когда живое покинуло поле великой битвы, над ним закружились призраки. То была пестрая круговерть тления, предательства, противоестественных пороков, которыми слабые восполняют природные немощи мысли и тела. В ней участвовали недотыкомки, андрогины, зверобоги, коловертыши, прославлявшие Ницше, Иуду и Чезаре Борджиа, бледные упыри в пажеских мундирах, сектантские изуверы с пламенеющими губами, какие-то двенадцать королевен, танцевавшие без рубашек до радужной ряби в глазах, отставные ганноверские принцы, апокалипсический монах, гулявший по Невскому в веригах и с пудовой просфорой на груди, загадочные баронессы в масках и вовсе без ничего, мэки, призывавшие интеллигенцию к братанью с буржуазией, анархисты с дозволения полиции и ещё многое, вовсе утратившее признаки чести, национальности, даже пола. Все это, ночное, таяло при свете дня, не оставляя ни следа, ни тени на отечестве, по которому вторично от начала века проходил насквозь царь-голод.
— Мертвое царство, мертвое... — мимоходом однажды, за фенологической работой, заметил Вихров своему другу Валерию Крайнову. — А тянет меня, старина, обойти это непаханое полюшко, покоптиться с лесорубами у костерка, потолкаться среди стариков на ярмарках, послушать подспудную думку России. Ну, брат, и зимища застала нас...
Разговор происходил в дендрарии института, возле мелкоплодной пенсильванской вишни; красноватая атласная кора просвечивала на стволе сквозь шелуху, колеблемую ледяным ветерочком. Не удавалась в тот год весна, метель то и дело забивала распусканье природы.
— Не бойся, Иван, наступившего затишья... Это копится энергия в нашем обществе. Приложи руки к его полюсам, и тебя убьет на месте разность потенциалов. И ты не на сугробы, ты сюда смотри, — отвечал Валерий и, вскрыв ножом набухшую, пока наглухо закрытую почку, показал в зеленой мякоти пусть ещё не цветы, но уже по окраске различимое — предвестье близкого цветенья. — Так было и
Что-то вещее было в его усмешке, а случившийся при том Грацианский припомнил её месяцев через семь, когда одна за другой вспыхнули первые стачки на Невском судостроительном и на Вознесенской мануфактуре.
... Кроме исключительной памяти, этот одаренный юноша вообще отличался пытливым умом и до некоторой степени, подобно Вихрову, жадному на любое знание, искал истины во всех попадавшихся ему колодцах. При такой широте запросов, политических и духовных, Саша Грацианский ещё в гимназии чтение Маркса и Бернштейна искусно сочетал с глубоким интересом к Ницше, Максу Штирнеру и даже Рамачараке, так что впоследствии не только умел по системе йогов дышать через одну ноздрю, но и сам изобретал способы социального устроения рода человеческого, заботясь о том, чтобы как-нибудь в суматохе не запамятовал он Сашу Грацианского. Нынешнее, суровое и столь возвысившее его в глазах современников призвание лесного судии далось ему лишь после мучительных исканий. Уже по получении диплома он попеременно пробовал свои силы то в роли экономиста, то литератора, то историка, наконец... причем по окончании гражданской войны усердно изучал уцелевшие от погрома архивы санкт-петербургского охранного отделения, но дельной книжки о революционных течениях среди молодежи тех лет из-под его пера так и не вышло. Вообще представлялось странным его поступление в Лесной институт, одно из самых демократических учебных заведений, куда шли либо по наследственной склонности дети лесных тружеников, либо яростные любители охоты и родной природы. Выбор карьеры объяснялся врожденной Сашиной слабогрудостью и настоянием матери, деспотически властной дамы, чтобы трудовая деятельность сына протекала в спокойной санаторной обстановке.
Сашина мама представляла собою чёрненькое, надменное, на редкость малоразговорчивое существо, перламутровой лорнеткой прикрывавшее чуть приметную косинку. Когда по пятницам, обычно без Крайнова, молодежь сбиралась у Грацианских на благополучной Сергиевской улице, Чередилову доставляло удовольствие говорить ей невинные дерзости, смягченные простодушием незаурядной русской силы; так, однажды он кротко попросил у ней лорнеточку, чтобы её глазами обозреть сей ничтожный окружающий мир. Озорнику и забияке, ему в ту пору не очень нравилась эта уютная барская квартирка, с мерцаньем зеленоватых торшерных ламп на коврах, — причем лица и мысли оставались в тени! — с декадентскими водорослями на бархатных портьерах и уставленная развесистыми пальмами, меж которых с ловкостью золотых рыбок сновали сочные, неслышные горничные. Вообще говоря, это был несколько скуповатый дом, и угощение там подавали довольно скудное, зато в самой изысканной сервировке. Саше давно хотелось залучить на свои сборища и Крайнова — скорее из тщеславия, однако, чем уважения, потому что чутьем балованного барчука угадывал под его беспечной оболочкой какую-то жгучую и враждебную ему народную правду. По удачному совпадению, визит Крайнова пришелся на Сашины именины, когда один из гостей в пылу пустячной ссоры проговорился о существовании подпольно-межпартийной организации среди учащихся, возглавляемой Сашей и носящей явно подражательное название
Главных участников того примечательного столкновения неделей раньше перезнакомил сам Грацианский на празднике воздухоплавания, происходившем в начале сентября 1910 года. Скучающая петербургская знать заполнила трибуны Коломяжского ипподрома в надежде на какое-нибудь чрезвычайное происшествие, да ещё тысяч десять самовольных зрителей разместилось по ту сторону забора, прямо на траве или же на извозчичьих пролетках, чтобы на худой конец поспешно ускакать от неосторожно падающего пилота. Программа шла довольно гладко, и вначале публику очень поразвлек пожилой и видный адвокат, который сперва задумал победить воздушную стихию на русском монгольфьере системы господина Древицкого, но потом, осознав безумность своего предприятия, стал кричать и биться в подвесной корзине... Вслед за тем наиболее видные
Вскоре молодых людей оттеснили назад ради высокопоставленного лысоватого полковника, подошедшего в сопровожденье свитского генерала и неотлучных ингушей императорской охраны. Опершись о палаш, великий князь любознательно расспрашивал авиатора, можно ли простудиться в полете, за какие снасти держался гофмейстер Столыпин, когда именно с Мациевичем летал два дня назад, и вообще какая сила способна поднять на воздух эту железную, с позволения сказать, карамору в несколько пудов весом, не считая груза в виде самих смельчаков. Видимо, его тоже подмывало полюбоваться на Петербург из поднебесья, но несколько опасался осиротить Россию; впрочем, каждый благополучный полет той поры лишний раз подтверждал существование провидения... Все это время Крайнов иронически вслушивался в происходившую беседу, а Слезнев, в свою очередь, из-под приспущенных век с низменным почтением наблюдал за поведением Крайнова.
— Чего это вы на меня уставились, изучаете по своей... психомедицинской специальности? — весело, полуобернувшись, спросил Крайнов.
— Нет, я вообще люблю открытые, без утайки, русские лица, — нахально улыбнулся тот и стал холеным ногтем мизинца снимать соринку, приставшую к мороженому на вафле.
Гул оваций сразу утих, когда летательный аппарат, подпрыгивая, побежал по траве, а минут через пять и зрители за забором увидели отважного капитана, мчавшегося в синеве вечереющего неба со скоростью не менее семидесяти верст в час. Уже целых пять минут находился он в воздухе и, казалось, забыл про землю; вот и смерклось, и уже грохнула сигнальная пушка, возвещая конец состязаний, но авиатор забирался все дальше в гаснущую высь, — как все сразу разгадали, на приз высоты. Никто не понял вначале, что происходит, когда чёрное пятнышко отделилось от аэроплана и, увеличиваясь, пошло вниз. Потом с трибун и сквозь проломы в заборе сотни людей ринулись к месту происшествия, наши студенты в том числе... однако, пока протискивались сквозь цепь городовых, тело Мациевича успели отнести в санитарную карету; только длинный, вдавленный отпечаток на земле да оторванный капитанский погон обозначали место паденья. В наступившей тишине слышно было, как кричала вдова и по-бабьи всхлипывал бородатый комендант поля. Крайнов снял фуражку, его примеру последовали другие.
Молодые люди молча пошли назад. Холодало по-осеннему, и, помнится, Грацианский накинул свою тужурку на дрожавшие Наташины плечи. К ночи снова ожидался ранний заморозок.
— А небо-то, небо-то какое над Россией, — вполголоса обронил Вихров, шагая рядом с Валерием. — Сколько же оно несчастий повидало на этой земле, а, гляди, будто ничего и не было!
Валерий поднял глаза. Действительно, небо было безветренное, безжалостной красоты и какого-то кроткого цвета, только нижний край его, по образному сравненью Саши Грацианского, пылал и плавился, как цыганский платок у костра.
— Что ж, вполне отличное небо, — так же тихо согласился Валерий. — К такому да прибавить бы справедливые законы, да всеобщую грамотность, да побольше денег на науку, чтобы не разбивались смелейшие наши, да сюда бы ещё хорошие дороги, да водки меньше, да чтоб женщин не били смертным боем... не было бы неба на свете краше нашего!
— Вы упускаете главное, Крайнов, без чего немыслимо все остальное, — непримиримо распалился Слезнев, шагавший в шеренге со всеми. — Не забывайте про тех, кто целое столетье убивал лучших русских людей... Вот они, рассевшиеся на ступеньках царского трона. На рогатину их надо, братцы мои, на рогатину... — и, наугад выхватывая из расходящейся толпы, почти с пеной на губах показывал то на молодцевато-бодрого генерала от кавалерии Сухомлинова, то на сухопарого конногвардейца Врангеля, то на случайно оказавшегося в поле зрения японского гостя, принца Токугава, прямо с поезда прибывшего на полеты.
— Боже, как ты неосторожен, Виктор! — оборвал его Грацианский. — Ведь мы же не одни здесь.
Валерий молчал. Возможно, занятый своим раздумьем, он и впрямь не расслышал слезневской, на него и рассчитанной истерики. В перспективе десятилетий ему живо представилась лестница крылатой русской славы, где каждая ступенька обагрена кровью героя, и — «если бы хоть глазком могли они заглянуть в завоеванное небо будущего, куда отважно бросались в разведку на своих смертельных этажерках». Кажется, Слезнев и сам раскаялся в допущенной оплошности и, кидаясь в другую сторону, предложил поужинать всей компанией на Вилла-Роде, что у Строганова моста, или, ещё лучше, в Бельвю, где имелся шикарный кегельбан... «раз уж все равно вечерок испорчен», — как скверно соскочило у него с языка. Предложение явно относилось к Валерию, но тот вторично промолчал, и Слезнев сконфуженно перевел глаза на крайновского соседа. Вихров сухо указал ему на неприличность его тона в связи с трагической гибелью русского авиатора и за обоих отказался от приглашения, сославшись на отсутствие времени и денег.
— Ну, касательно второго — дело поправимое. Сколько вам нужно? — засмеялся Слезнев, прикинувшись, будто достает бумажник.
— Не знаю, как вы добываете деньги, я свои — трудом, — сказал Вихров.
— Зря... На вашем месте я бы выучился играть в макао. При известном навыке, хе-хе, это дает неплохой доход.
Испуганная Наташа замахала руками, а Вихров с белыми губами двинулся на психоневролога, и, наверно, завтрашний дневник происшествий пополнился бы ещё одним событием, если бы не вмешался Чередилов. Попридержав Вихрова за рукав, он в общедоступной форме довел до слезневского сведения, что отец господина Вихрова убил человека и что рискованно пробуждать в его сыне дурную наследственность.
Они разошлись, не попрощавшись.
4
Приблизительно через неделю, в очередную пятницу, скандал повторился по другому поводу, на очередном сборище у Грацианских, как раз в присутствии Крайнова, уступившего настоятельным Сашиным просьбам. Однако, вопреки своему обещанью не звать посторонних и, надо думать, с целью примиренья, Саша пригласил на свои именины и Слезнева. Кроме других уже известных лиц, здесь ещё находились две тощих, будто промаринованных острыми специями курсистки, обе — Нюши, беленькая и рыженькая, один крайне сосредоточенный толстячок лет семнадцати в гимназическом мундирчике щегольского офицерского сукна, чем то похожий на шоколадную бутылочку, стремящуюся выглядеть как динамитный снаряд, — ещё там кое кто и, наконец, видный, выдающийся по грузности петербургский богоискатель Аквилонов, весь вечер усиленно налегавший на копченого сига. По случаю торжества стол в тот вечер был особенно наряден, хоть и постный; в доме до такой степени соблюдались постные дни, что даже глава семьи, впервые спустившийся со своих высот к молодежи, чем-то напоминал большую снулую рыбину, только в сюртуке. По свежим впечатлениям разговор коснулся похорон Мациевича, вылившихся в громадную двухсоттысячную уличную демонстрацию, и — через бессмертную славу покойного героя — перекинулся на личное бессмертие души.
Профессор канонического права настолько пространно, с привлечением текстов из Оригена и Августина, излагал свою точку зрения, что гости стали тревожно переглядываться, пока Сашина мать не намекнула мужу, что и другие хотели бы высказаться по затронутому вопросу.
Ближайшим к хозяину оказался Вихров, ему и предоставили право первого возраженья.
— Как биологу, мне не приходится прибегать к таким гипотезам, как мнимая вечность отдельной личности, — смущенно начал Вихров, — даже если бы они ещё более возвышали человека в наших глазах. Полагаю, если не очень мешать ему, он и сам, подвигами труда и мысли, добьется подобающего ему величия. Во всяком случае, моя наука учит меня, что все живые организмы умирают прочно. Природа — слишком ревнивая и скупая любовница, чтоб отпускать своих любимцев в некий потусторонний мир, где нет её самой и куда не простираются её законы. Кроме того, будучи выходцем из грубого крестьянского сословия, я, признаться, не владею достаточным воображением, чтоб представить себе кусок отвлеченного пространства под названием, скажем, землемер Иванов. Если же он не занимает места, то что он? — Здесь Вихрову почему-то вспомнился Калина, его неомраченная улыбка перед неизбежным, его готовность пойти на любой переплав, потому что в том-то и состоит справедливость природы, чтобы
Все одобрительно помолчали. Аквилонов укоризненно поглядел на костяной каркас окончившегося сига.
— Давно когда-то, в вашем благоутешительном возрасте, я и сам держался приблизительно тех же убеждений. Что же, помните у Горация: Dulce est decipere in loco![1] — сочувственно вздохнул учёный богослов и, минуя сидевших посреди, сразу обратился к Крайнову: — Было бы крайне заманчиво обогатиться и вашим суждением, господин... Простите!
— Да Краевский же... ты стареешь на моих глазах, Яков! — покрываясь пятнами, еле слышно подсказала жена.
По всем признакам, родители достаточно наслышались от сына про этого загадочного гостя, и теперь всем не терпелось проверить восторженные Сашины оценки. Тот, однако, молча поглаживал складку скатерти, и тогда Саша Грацианский всунул в образовавшуюся паузу собственную теорийку, согласно которой человек при рождении ничем не отличается от животного, но повседневным упражнением в молитве, творчеством или частым созерцанием божества выращивает и умножает тело своей души, откуда с наглядностью следует, что посмертное долголетие особи прямо пропорционально количеству проделанной ею над собой морально-нравственной работы. Следовательно, Саша уже в то время ограничивал загробный пантеон избранным кругом лиц, владеющих рентой для подобного рода занятий. Аквилонов заметно оживился, зато обе Нюши, обе плебейского происхождения, немедленно ошикали бестактную, да ещё в присутствии горничных, выходку своего предводителя.
— Знаешь ли, отче, поведал бы ты нам лучше, что за рояль ты там изобрел... кажется, для цветовых симфоний? — насмешливо вставил Чередилов. — Страсть обожаю, под надлежащий харч, вникать в биенье твоей жгучей, неугомонной мысли.
— Нет уж, давайте посдвинем рояль в конец повестки, а пока подвыясним кое-что насчет бессмертия, — сверляще заявил Слезнев, все это время демонстративно листавший альбом семейных фотографий. — Итак, мы слушаем вас, Крайнов, если только обсуждение этой темы... — и улыбнулся гниловато и заискивающе, — если оно совместимо с вашим марксистским достоинством!
Все замолкли, обе Нюши не менее чем на десять сантиметров вытянули шеи, гимназист прокашлялся, главным образом чтобы заявить как-нибудь о своем присутствии.
— Я не знаток в делах загробных, — сказал Валерий Крайнов, — я собираюсь заниматься всего лишь лесом, весьма подзапущенным русским лесом, но, что ж... о чем только не шумят во время чумы! — Это не было отвлеченным намеком на состояние умов в империи; действительно, в тот месяц имелись вспышки холеры и чумы в столице, но все правильно поняли и чуму и русский лес в самом расширенном толкованье. — Мой коллега уже объяснил, что основными условиями жизни являются движенье, развитие и смена, то есть непременная смерть, которой подчинено все... в том числе и личная память наша. Собственно, в этом и весь мой ответ, потому что смысл вашей веры в бессмертие заключается в притязанье слабых людей сохранить от распада личную память... которая есть, с вашего позволенья, архив моего ума, то есть
Тут Валерий приветливо улыбнулся хозяйке, которая нервно постукивала лорнеткой о край стола.
— Виноват, против каких же столь неприятных повторных впечатлений бытия у людей необеспеченных, э... направлены ваши возражения, господин Краевский? — с необъятной скорбью в голосе вопросил профессор канонического права.
— Главным образом против тех, — мирно отвечал Валерий, — чтобы вторично мерли с голодухи волжские мужики, или с деревьев Александровского сада сыпались подстреленные ребятишки, как это случилось у нас в Петербурге девятого января, или, скажем, чтобы палач вторично надевал петлю на Александра Ульянова. Подобные явления и в загробном мире неминуемо привели бы к восстанию призраков... поэтому давайте уж поразумней устраиваться на этом свете, господа!
И сразу тишина напряженного внимания сменилась тишиною замешательства. Такое вступление не сулило тихих семейных радостей, и Сашина мать даже предложила гостям поиграть в лото, — настоятельно, однако же с возможной мягкостью, так как именно с этими людьми её сыну предстояло жить и работать в будущем. Её призыв остался без отклика, и сперва незаметно исчез Аквилонов, хотя ещё один непочатый сиг имелся в запасе на столе, а вслед за ним удалились и Сашины родители под благовидным предлогом не стеснять нашу милую и пытливую молодежь... Тогда-то, шумно отодвинув стул, потребовал слова Слезнев.
Прежде всего он высказал неудовольствие по поводу развязной и, как ему казалось, политически незаостренной речи Крайнова. По его мнению, русские достаточно растратили времени на бесполезные рассуждения о пользе грамоты и вреде клопов, и оттого пора переходить к решительным действиям, то есть к прямому захвату власти в России. По примеру Катона Старшего, он не уставал при любой оказии твердить одно и то же по поводу императорского Карфагена.
— Разумеется, точка зрения зависит от темперамента, господин Крайнов... и мне не очень понравилась ваша высокомерная усмешка ещё в прошлый раз, в Коломягах, когда я в вашем присутствии действительно неосторожно выразился... ну, вы помните насчет чего! Поэтому я и дивлюсь, что именно
— Мы не отрицаем сего, о дубе младый, — в обычном своем дьячковском стиле выступил Чередилов, — не отрицаем, что и другие жаждут ему преуспеяний... и чтобы церковноприходские школы везде, музеи восковых фигур, театры там, анатомические и прочие. И другие жаждут, чтобы всем было хорошо, но чтобы им самим, поелику возможно, сытней и лучше... именно за то, что сами они такие благородные!
— Не имею желания состязаться с вами в клоунаде, господин Длинная Кострома... или как вас там?.. да это и не важно, — с каким-то хрустящим вызовом продолжал оратор. — Между тем в речи вашей, господин Крайнов, мне послышались обидные и незаслуженные намеки в адрес главы дома, где мы сидим сейчас, поглощая ценную и интеллигентную пищу. На правах старого Сашина друга я настоятельно приглашаю вас, Крайнов, либо вслух извиниться, либо уточнить свое отношение к его отцу.
— Давайте лучше уж в лото сразимся... — весь пылая, взмолился молодой Грацианский.
— Не мешай, Александр, речь идет об элементарных приличиях, — отмахнувшись, взрывчато продолжал Слезнев. — А между тем в этих гостеприимных стенах, да будет вам известно, господин Крайнов, второй год собирается подпольная, ученическая организация... и в настоящее время вы имеете честь видеть её центральный комитет! — Он суховато и разбористо отчеканил её названье, которое лишь тридцать один год спустя снова выступило из потемок истории. — В противовес другим партиям, которые топчутся на месте и даже держат в царской Думе своих представителей, — мы ставим целью немедленное свержение самодержавия... и пускай это начнется с умерщвления династии! Мы за честную русскую плаху, но... рассчитываем, конечно, на вашу скромность и неболтливость, Крайнов. Я кончил... передаю вам слово!
Он стал закуривать в таком припадке ожесточения, что из десятка спичек у него не загорелась ни одна.
Поражение революции 1905 года породило распад и разложение в среде попутчиков революции. Валерию ясно было, что организация столь наивного в ту пору профиля была лишь шлаком и накипью общественного отчаянья: всегда после отлива большой бури что-нибудь живое корчится на берегу. Судя по всему, подпольное сообщество Слезнева — Грацианского состояло из дюжины-другой школьных заговорщиков, без участия рабочей молодежи, но с обломками разбитых, неустойчивых партий; можно было заранее предсказать ему скорый и бесславный конец.
— И много вас? — не поднимая головы, поинтересовался Валерий.
— Это не имеет значения, — как на баррикаду, вырвалась вперед рыженькая Нюша. — Один идейный солдат стоит роты полицейского сброда.
— О, так это вполне серьезно? — с той же откровенной печалью продолжал Валерий. — Наверно, вы запасли и динамиту с фунт-другой, шрифта горстей десяток и даже аршинный кинжал, смазанный синеродистым калием?
— Не смейтесь над нами, Крайнов. Пускай мы ещё не так опытны, как вы, зато не страшимся ни кандалов, ни петропавловских казематов... и вы ещё услышите о нас! — со сверкающими глазами, как в клятве, пообещалась Наташа Золотинская. — Есть на свете оружие пострашней и динамита...
Вслед за тем с высоко поднятыми бровями привстал гимназист, разглядывая простой железный перстень на мизинце и как бы подчеркивая, что не ради личных выгод, а в высшей степени наоборот кинулся он в пучину революции.
— Моя фамилия Казачихин, и я тоже уполномочен заявить от лица... от лица... — Намереваясь высказать самые незаурядные мысли, он обдернул было свой мундирчик и уже взъерошил перстами волосы, но внезапно потерял голос, кашлянул со странным писком, словно из раскупоренной шоколадной бутылочки воздух вышел, залился краской, с маху опустошил недопитый аквилоновский бокал и сел.
При всем том они с цыплячьим виноватым восторгом поглядывали на Валерия, вряд ли только из уважения к его очевидному старшинству или к сопровождавшему его ореолу таинственности, преувеличенному Сашиной болтливостью, а скорее по тому безоговорочному восхищению, с каким юность угадывает прямую, честную и веселую силу. И ждали, нетерпеливо ждали его высшего суда и если не зова, то хотя бы маленького одобренья, но Валерий молчал, будто его это не касалось.
— Теперь, — вызывающе и при совершенно тусклых глазах возгласил Слезнев, раздвигая посуду на столе, — теперь, когда мы начисто открыли свои цели и даже место наших сходок... когда вы приняли наше доверие и не покинули нас своевременно, а вместо того порешились на дополнительные расспросы... теперь мы вправе спросить и у вас, что вы сделали для революции и кто вы такой — максималист, большевик... или, случайно, не из анархистов? Ну-ка, подымайте свое забрало, Крайнов... — И вдруг не то чтоб побледнел, а как-то обмяк под насмешливым взором противника.
Помнится, всех тогда озадачил двусмысленный ответ Валерия, что он испытывает бессилие удовлетворить суровую слезневскую любознательность, так как, к сожалению, не знает за собой подвигов, достойных хотя бы беглого упоминания или полицейской кары, но зато, — он пощурился на противника, — и общественного разоблаченья. С одной стороны, Валерию и жалко было этих обреченных юнцов, а с другой — хотелось построже выяснить у Саши Грацианского историю возникновенья его организации. Валерий и ещё произнес что то шутливое и незначащее, а сам все шарил в памяти, и тут, словно фонариком подсветили, вспомнил первомайскую загородную массовку 1909 года в лесной заросли за Старо-Парголовским проспектом. В тот раз после короткого крайновского вступленья о путях и средствах к освобождению русского рабочего класса выступил с возраженьями какой-то осатанелый анархист, теми же словами, что и Слезнев теперь, упрекавший большевиков в отсутствии политического темперамента; кстати, делал он это так громко, словно хотел довести свою тираду до сведения если не всего земного шара, то по меньшей мере — шпика, бродившего поблизости. Но маевка происходила ночью, и тот оратор был в пенсне, да и волос на том вроде погуще имелось, а одного сходства интонаций было недостаточно для установления тождества двух этих лиц. Но чем больше прояснялись перечисленные подробности, тем меньше становилось Слезнева: он как бы усыхал на глазах и, верно, испарился бы вовсе, если бы сам же, очень искусно, не повернул разговора на тот пресловутый, Сашин, цветовой рояль. Из самолюбия ли, или желая выручить приятеля из неловкости, Саша сам, без понуждения рассказал, каким образом клавиши соединяются с цветными прожекторами, экраном же служит любая снеговая гора, вокруг которой и размещаются избранные зрители. Лесные мушкетеры загадочно похмыкали и вскоре ушли все разом. Тогда-то на улице и под проливным дождем, как только Валерий распрощался с друзьями, Слезнев внезапно вынырнул к нему из-за угла.