Когда отец уезжал куда-нибудь по делам службы, Павел с нетерпением ожидал отцовских писем. Иван Борисович писал часто и подробно отовсюду, где только ему ни приходилось бывать.
В своих письмах он обращался ко всем сыновьям, но Павел чувствовал, что в основном они писались для него.
«Места, где я был, — писал Иван Борисович из Казани, — все населены чувашами, черемисами и татарами… Наши беседы с ними бывали иногда продолжительны, мы… разговаривали с некоторым доверием и обоюдным благожелательством, к чему эти бедняки совсем не привыкли и что приобрело мне их привязанность и доверие. Низшие начальники обращаются с ними, как с животными, совершенно забывая, что это такие же люди, как они сами, и хотя невежественные и не столь просвещенные, но в основе гораздо чище и лучше, чем они, и вообще менее испорченные… И мне доставило удовольствие, что я успел облегчить этих бедных людей, избавив их от угнетателей… Это зрелище поистине весьма трогательное — видеть признательность, которую эти бедные люди мне выражали… Растроганный, я плакал теплыми слезами и благодарил бога за то, что он меня избрал орудием для облегчения участи этих несчастных бедняков… Ах, дорогие дети!.. Нет блаженства, которое равнялось бы счастию облегчить угнетенного! Вот, мои друзья, единственная и самая большая радость, которую дает нам высокое положение, — это иметь возможность делать побольше счастливых».
Иван Борисович поучает сыновей: «Чтобы получать преимущества и награды от своего государя, надо начать с того, чтобы сделаться способным быть употребляемым на службу своему отечеству с пользою. Чтобы достичь этого, надо иметь способности и необходимые знания. Тогда государь употребит их на пользу нашему отечеству».
Павел, приобретая «необходимые знания», учился охотно и легко. Каждый хорошо выученный урок обязательно отмечался: отец был строг, но придерживался мнения, что похвалы «лестны и поощрительны для сердца чувствительного».
В начале 1803 года Иван Борисович предпринял первые шаги по устройству будущего сыновей. Он хотел определить их в Пажеский корпус — самое аристократическое и привилегированное учебное заведение в России.
Пестель долго размышлял, к кому бы обратиться за содействием, и написал графу Шереметеву, отец которого в свое время покровительствовал Пестелю.
Иван Борисович напомнил графу о прежнем знакомстве, польстил тщеславию высокого покровителя, посетовал на свою бедность, пожаловался, что ежедневно видит, как в Пажеский корпус определяются юнцы моложе его детей, и «усерднейше» просил «о равном благотворении».
Хлопоты увенчались успехом: три его старших сына были зачислены в Пажеский корпус так называемыми «сверхкомплектными пажами» и оставлены в родительском доме для прохождения наук.
Иван Борисович принял предложение матери Елизаветы Ивановны, жившей за границей, отправить мальчиков к ней в Дрезден.
Было решено, что к бабушке поедут Павел и Владимир, а Борис, только что перенесший тяжелую болезнь, останется дома.
За границу в качестве воспитателя братьев сопровождал некий Андрей Егорович Зейдель. Зейдель не отличался ученостью, но Ивану Борисовичу он понравился своими «правилами»: религиозностью, старательностью и полным равнодушием к вопросам политики.
Долгая дорога утомила путешественников. Мальчики устали от обилия разнообразных впечатлений.
Но Павлу не терпелось увидеть своими глазами все те достопримечательности Дрездена, о которых рассказывала ему перед отъездом мать. В его воображении Дрезден представлялся почти сказочным городом, где чудеса ожидали его на каждом шагу.
И вот на следующий же день Зейдель повел братьев знакомиться с городом.
Они шли по немноголюдным, узким и необыкновенно чистым улицам. По обеим сторонам вставали высокие дома, похожие один на другой. Оживленно было только на большом мосту через Эльбу, соединявшем старую и новую части саксонской столицы.
В саду Брюля на каменной набережной Павел остановился в удивлении:
— Как похоже! Прямо как на Москве-реке!
— Да, некоторое сходство есть, — ответил Зейдель.
Потом они побывали в Цвингере.
Владимир устал и запросился домой. Быстро прошли по нескольким залам музея и знаменитой картинной галерее. И только в «Зеленой кладовой» — великолепном собрании драгоценных минералов, привезенных сюда со всех концов света, — мальчики задержались у витрин, полных светящихся, мерцающих и искрящихся камней.
Заметив некоторое разочарование на лице Павла, Зейдель, улыбнувшись, погладил его по голове.
— Со временем ты поймешь, что все, что ты видел сегодня, действительно чудесно.
А уже через несколько дней Зейдель объявил братьям, что пора приниматься за дело.
Часть забот об учебе и воспитании внуков бабушка взяла на себя. Она пригласила к ним лучших дрезденских профессоров. Жизнь мальчиков была подчинена строгому распорядку, и бабушка тщательно следила за его выполнением.
Но Павла воспитывали не только бабушка, Зейдель и дрезденские профессора — его воспитывало само время.
1805 год. Австрия и Россия вступили в войну с Наполеоном, под Ульмом сдалась французам многотысячная австрийская армия. Наполеон разбил союзников под Аустерлицем.
Где-то недалеко от Дрездена Наполеон теснил русскую армию.
Павел тяжело переживал неудачи соотечественников.
Здесь, в Германии, с особенной силой почувствовал он, как дорога ему Россия.
Подолгу прогуливаясь по набережной Эльбы, которая, как казалось ему, была похожа на набережную Москвы-реки, он как бы переносился мыслями на родину.
Сокровища Дрезденской картинной галереи и богатого музея постепенно раскрывались перед Павлом; у него уже появились любимые картины. Но с особенным волнением он останавливался перед выставленными в музее шляпой и шпагой Петра I. Осторожно, с благоговением касался он рукой потемневшего от времени холодного клинка — это тоже была частица великой родины.
В своих письмах к отцу он пишет о своей любви к отечеству, своей тоске по нему. «Я рад слышать, что ты продолжаешь любить наше отечество, — отвечает ему отец. — Ты настоящий русский!»
Часто в письмах отца проскальзывает беспокойство: слишком уж напряженно сейчас в Европе. Он волнуется, как бы не случилось чего с сыновьями. Получены известия о вступлении прусских войск в Саксонию. Пруссия ввязывалась в войну с Наполеоном. Французская армия вторгается в Саксонию, идя на сближение с пруссаками. Девятнадцатидневная кампания — битвы при Заальфельде, Иене, Ауэрштедте — и Пруссия перестает быть великой державой. Саксония, недавняя союзница Пруссии, изменила ей и примкнула к Наполеону.
Еще недавно Павел слышал угрозы в адрес зарвавшегося корсиканца, а теперь он видел толпы народа, с восхищением смотревшего на маленького полного человека, проезжавшего на статной белой лошади по улицам Дрездена. Этот человек, несколько дней назад слывший за кровожадное чудовище, сегодня общим мнением произведен в гении и великие полководцы.
Все это трудно было понять. Старшие, к которым Павел обращался с вопросами, не особенно охотно говорили на эту тему. Мальчик пытался во всем разобраться сам.
Из всего слышанного он понимал только то, что Наполеон, бывший когда-то простым офицером, стал императором. Павел мечтал стать великим полководцем. Он видел себя стоящим во главе русской армии и превзошедшим подвигами своего знаменитого современника.
В упорной учебе прошли четыре года. Пора было возвращаться на родину. В 1809 году братья Пестели выехали из Дрездена в Россию. Но ехали они уже не в Москву, а в Петербург, где незадолго перед тем поселился с семьей Иван Борисович, ставший к тому времени сибирским генерал-губернатором.
Пестели занимали квартиру в большом доме Голашевской на Фонтанке, в том же самом доме, где жила любовница Аракчеева В. П. Пукалова. Ее мужу, синодскому обер-секретарю, Аракчеев дал выразительную характеристику: «глуп, подл, ленив».
Зато сама Варвара Петровна — женщина весьма примечательная. Благодаря своей связи с Аракчеевым она играла большую роль в петербургском высшем свете и была падка до участия в служебных интригах.
У дома Пукаловой постоянно дежурил унтер-офицер, который должен был докладывать Аракчееву о всех, кто у нее бывает. Но Иван Борисович, минуя этот наблюдательный пост, частенько захаживал к Пукаловой с поклонами и подарками. И эти посещения не оставались без последствий. Пестель держался в милости у всесильного временщика через Пукалову.
После четырехлетней разлуки Иван Борисович словно заново узнавал сыновей: так они изменились. Павлу шел уже семнадцатый год. В нем появилась какая-то не юношеская серьезность, сдержанность, темные глаза смотрели порой чуть-чуть насмешливо, рассуждения Павла были немногословны и значительны. Возможно, он даже слишком рассудителен для своих лет. «Положительно из него выйдет толк, — думал Иван Борисович. — Владимир — тот еще совсем ребенок. Он всецело под влиянием старшего брата, во всем старается ему подражать и повторяет каждое его слово».
Больше беспокоил отца средний сын — тринадцатилетний Борис. Тот встретил братьев настороженно: ему показалось, что с приездом Павла и Владимира родители стали меньше обращать на него внимания.
Но Павел быстро рассеял зарождавшуюся неприязнь Бориса. Он сумел занять его рассказами о Германии, шутками и анекдотами об их заграничной жизни.
Вот и сейчас:
— Расскажи о Наполеоне, — просит Павла Борис. — Только не так, как ты Гречу рассказывал.
Павел улыбнулся, вспомнив свой разговор с Гречем.
Недавно они были с отцом у Николая Ивановича Греча, старшего учителя Петровской школы. Иван Борисович возил туда Бориса для определения в школу и не преминул прихватить с собой Павла и Владимира. Греч, слышавший, что братья Пестели видели в Саксонии Наполеона, стал расспрашивать Павла о нем. Хитрые маленькие глазки юркого учителя, высматривавшие что-то в собеседнике, смущали Павла. Греч ему не понравился. Не хотелось рассказывать о Наполеоне этому несимпатичному человеку.
— Расскажите, расскажите, Павел Иванович, — любезно, но с некоторой снисходительностью к юноше просил Греч. — Меня, знаете ли, интересует о нем положительно все. Ну, каков он собой хотя бы?
Павел усмехнулся и сказал, кивнув на Ивана Борисовича:
— Вот точно батюшка. Тот, говорят, тоже несколько потолстел.
Греч покосился на грузную малорослую фигуру Пестеля-отца, стоявшего у окна спиной к ним, взглянул на Павла и промолчал. Он, видно, понял иронию Павла и не стал больше расспрашивать его.
Сразу же после возвращения сыновей из Дрездена Иван Борисович начал хлопотать об определении их в Пажеский корпус на пансионерские места. В образовании Павла и Владимира оказался досадный пробел: они не занимались «политическими науками».
Для занятий с сыновьями Пестель пригласил профессора Карла Федоровича Германа, преподававшего эти науки в Пажеском корпусе.
Профессор Герман к тому времени был уже автором многих научных трудов, впоследствии, в 1821 году, запрещенных, так как, по мнению властей, они «имели вообще основанием своим и целью порицание христианства, оскорбление достоинства церкви, существующего в России правления и вообще верховной власти».
Карл Федорович много и охотно говорил по-русски, хотя русский язык знал далеко не в совершенстве и порой даже затруднялся в выборе слова. Но объяснения его были оригинальны и увлекательны.
Герман знакомил Павла с учениями французских просветителей XVIII века, рассказывал о государственном устройстве европейских стран и России.
Поступление в Пажеский корпус в 1810 году несколько осложнялось: не было свободных вакансий.
Но царь сделал исключение для сыновей сибирского генерал-губернатора.
Письмом от 1 марта 1810 года министр Голицын уведомил главного директора Пажеского корпуса Клингера, что государь «по прошению сибирского генерал-губернатора тайного советника Пестеля высочайше указать соизволил: из числа трех сыновей его, сверхкомплектных пажей, старшему Павлу и младшему Владимиру, по представлении их в Пажеский корпус, произвесть ныне же экзамен и потом, приняв их в сей корпус на собственное их содержание, поместить в те классы, к которым по экзаменам окажутся принадлежащими». Кроме того, Голицын сообщил, «что по неимению теперь в Пажеском корпусе пансионерских вакансий его императорское величество, из особенного уважения к службе Пестеля, всемилостивейше дозволяет двум вышеупомянутым сыновьям его жить у директора корпуса генерал-майора Гогеля, который (как объявил мне Пестель) соглашается взять их к себе…».
ГЛАВА ВТОРАЯ
ПАЖЕСКИЙ ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА КОРПУС
Мои требования к господам камер-пажам не велики: лишь бы мне при их ответах было ясно — Макдональд ли был на Треббии или Треббия на Макдональде.
Дворец на Садовой при всей своей обширности и богатстве не был приспособлен под учебное заведение — это было жилище богатого русского вельможи XVIII века. Великолепная двойная лестница, украшенная статуями и зеркалами, вела во второй этаж, где размещались дортуары и классы. Старшие пажи жили в огромном двусветном зале и в трех больших парадных комнатах, украшенных плафонами с изображением сцен из Овидиевых «Превращений». Младшие же пажи теснились в низких антресолях, предназначенных в свое время для прислуги, хора и музыкантов.
Пажеский корпус был закрытым военно-учебным заведением, «где, — как говорилось в «Положении», — благородное юношество чрез воспитание приготовляется к воинской службе строгим повиновением, совершенною подчиненностию и непринужденным, но добровольным выполнением должностей своих. Будущее счастие и слава молодых дворян зависит от упомянутых обстоятельств».
В корпусе предусматривалось преподавание обширного круга наук. Тут было все, начиная с «образования в слоге на российском, французском и немецком языках» и кончая высшей геометрией, статистикой и механикой.
Но подбор преподавателей оказался далеко не блестящим.
Главный директор Пажеского и Кадетского корпусов немецкий генерал на русской службе Фридрих-Максимилиан Клингер — сухопарый человек с неподвижным лицом, никогда не освещавшимся улыбкой, угрюмый и медлительный — был пугалом для своих подопечных. Прозвище «белый медведь» прочно закрепилось за ним.
«Хорошо помню его, — вспоминал впоследствии один из учеников Клингера, декабрист Розен, — когда… быв уже унтер-офицером и дежурным по корпусу, приходилось рапортовать ему до пробития вечерней зори. Строго было приказано входить к нему без доклада, осторожно, без шума отпирать и запирать за собой двери, коих было до полдюжины до его кабинета. Всякий раз заставал его с трубкой с длинным чубуком, в белом халате с колпаком полулежачего в вольтеровских креслах, с закинутым пюпитром и с пером в руке… Бывало, повернет голову, выслушает рапорт и продолжает писать».
Почти не обращая внимания на воспитанников, Клингер разговаривал с ними только тогда, когда кто-нибудь из них был наказан.
— Вам розог дали? — обыкновенно спрашивал Клингер.
— Дали.
— Вам крепко дали?
— Крепко.
— Хорошо! — и на этом беседа заканчивалась.
Клингер отличался незаурядной ненавистью ко всему русскому. Некоторые остряки объясняли это неудачным началом его военной карьеры в России: он служил в Крыму, при армии Румянцева, и не участвовал ни в одном сражении, но тем не менее едва не поплатился жизнью, искусанный бешеной собакой.
Все человечество Клингер делил на два разряда — на людей и на русских. В России, полагал он, надо иметь только хороший желудок, а с хорошей головой надо жить в Германии. И этот человек был не только главным директором Пажеского корпуса, но и попечителем Дерптского учебного округа и директором 1-го кадетского корпуса в Петербурге.
Не пользовался симпатиями пажей и директор корпуса генерал Гогель. Артиллерист-теоретик, он больше интересовался своими пушками-единорогами, чем пажами. За угрюмость и молчаливость пажи прозвали его «букой».
Инспектор классов Оде де Сион, отвечавший за постановку преподавания наук в корпусе, тоже не дарил пажей своим вниманием: ревностный масон, он был всецело занят делами своей масонской ложи. Оде де Сион любил хорошо покушать и выпить. Иногда после обеда он заходил в какой-нибудь класс, где не было учителя, устраивался поудобнее на кафедре и преспокойно дремал час-полтора, пока не приходило время ехать в ложу.
Пажи в грош не ставили большинство своих корпусных преподавателей и делали на их уроках, что хотели. Излюбленными объектами шуток были учитель французского языка Лёльо и преподаватель физики Вольгсмут.
Семидесятипятилетнего старика Лёльо пажи своими шалостями и проказами довели до того, что он решился заключить с ними договор, по которому два утренних урока в неделю учились, а третий, послеобеденный, веселились. Пажи прозвали этот третий урок «вечеринкой».
Обыкновенно «вечеринка» начиналась с похвальной речи старику учителю; после этого хором пелся сложенный в честь его же гимн; в заключение раздавался оглушительный салют крышками пюпитров. Пажи с прибаутками и кривлянием тянулись к учителю с табакерками, и он должен был одолжаться из каждой. Под конец «урока» ему торжественно подносилась огромная, чуть ли не с тарелку величиной, табакерка, на которой красовался портрет Рюрика. Табакерка была славна тем, что однажды преподавателя истории Струковского спросили, указывая на портрет: «Василий Федорович, похож ли Рюрик?» — «Как теперь вижу!» — воскликнул историк.
Лёльо наполнял все три свои табакерки из «Рюрика», и на этом «вечеринка» кончалась.
Не успевала появиться на пороге класса жалкая фигура учителя физики Вольгсмута в черных лосиных панталонах, в синем мундире с засаленным вышитым бархатным воротником, как пажи окружали его и требовали, чтобы на следующем уроке Вольгсмут непременно показал бы им фокусы.
Учитель возмущенно принимался объяснять, что это не фокусы, а физические опыты, но юноши не отставали. Наконец Вольгсмут сдавался, но с условием, чтобы пажи достали на необходимые издержки рубля три. Деньги собирались в складчину и не иначе, как медяками.
Когда на следующий урок являлся Вольгсмут со своими пробирками, ему торжественно высыпалась на кафедру основательная пригоршня медяков. Все удовольствие заключалось в наблюдении, как Вольгсмут, красный от смущения, собирал эти медяки, завязывал в платок и прятал в угол кафедры.
Это было едва ли не самое сильное впечатление от уроков физики.
Не лучше было и с преподаванием истории и математики.
От уроков истории оставались в памяти какие-то смутные сведения о том, как «Святослав ел кобылятину и что-то про Олегова коня».
Никаких учебников, кроме учебника математики Войцеховского, не существовало. Пажи должны были записывать лекции учителя и по ним готовить уроки. Но и из единственного учебника пажи вызубривали только несколько задач и формул. Этого считалось вполне достаточно, тем более, что из класса в класс переводились по общему итогу всех баллов, включая и баллы за поведение. Потому нередко случалось, что ученики, не усвоившие толком арифметики, принимались в следующем классе за алгебру и геометрию.