— А я смотрю в окно, на коне — ромей, а услышал от него наше слово заветное — огнищанин — и сразу сообразил: значит, приехал ко мне велит Фока… Он знает, чт
У Фоки лицо засветилось гордостью — уважил хозяин дома, и не только уважил — похвалил.
— А как же не знать… Вы, язычники, бережете очаг, свой огонь бережете. Огниско, по-вашему — огнище… Значит, дома владетель и есть огнищанин… Очага владетель… И помню, как богач Никита, у которого я в плену жил, при повороте солнца на лето в разведенный огонь бросал хлебные зерна и масло лил. А сам водил головой туда-сюда и выпрашивал у пламени обилия в доме и плодородия на полях… А мы — работники — жались за его спиной и ждали, когда он нас за стол посадит. Только раз в году и сажал за стол, а в остатнее время кормил, словно собак: кость бросит — и гложи…
От горького воспоминания у ромея глаза сверкнули злобой, он ударил по рукам Клуда, и каравай хлеба покатился к пустой собачьей будке.
— Вот что, Клуд, велено тебе прибыть к тиуну. С Меотийского озера[14] прибыли солевары со своим товаром, повезешь в Херсонес к протосфарию. Так что меняй свои постолы на кожаные чаги, бери коня, лук, стрелы — и поедем.
Доброслав встрепенулся:
— Послушай, Фока, а как же поросята? Я только что их купил. Хотел из них больших свиней откормить и продать… А теперь?.. Подохнут поросята с голоду без меня.
— Ты же никогда жадным не был, Клуд, что с тобой? — попенял Доброслава ромей.
«Знал бы ты, велит, — про себя подумал Клуд, — что деньги мне на дорогу надобны…»
— Изба, вишь, обветшала. Хотел поправить.
— А-а-а, это другое дело. Вот возьми. — Велит протянул Клуду один милиариссий[15]. — Режь своих поросят, жарить будем. До вечера у нас есть время. Поедим, поспим — и поедем. Остальное мясо, что не съедим, с собой возьмем.
— Ты, Фока, меня за глотку хватаешь… — встряхнув на ладони серебро, пробурчал Клуд, прикидывая, не проторговался ли. — Может, еще одну монетку подкинешь?
— Что ж, колдун, могу и подкинуть… плетей! — закрутился на лошади ромей, накручивая на кулак поводья уздечки. — Давай живо! Да накорми лошадь!
Но на Клуда этот окрик не особенно подействовал. Так же как и тогда, когда велит выбил из его рук каравай хлеба. Доброслав потеребил свою бороду, сверкнул глазами из-под мохнатых бровей, будто царапнул по лицу солдата, и пошел в хлев. Рассуждал по дороге: «Знаешь, что меня не так-то просто обидеть… Тиун накажет, если пожалуюсь. А у других поселян ты, ромей, не то что поросенка — быка заколешь и даже фолла[16] не кинешь…» Вынес из клети охапку сена. Фока слез с лошади, привязал ее у ворот. Она стала жевать сено, а Доброслав позвал с собой велита.
Через минуту-другую в хлеву раздались пронзительные крики подсвинков, и вскоре оттуда вышли Клуд и Фока, держа в руках за задние ноги зарезанных поросят, из шей которых бежали струйки крови. Бросили тушки на кучу соломы, приготовленную для костра. Фока, вытирая руки, сказал:
— Вот ответь мне, Клуд, что такое свинья? Животное… А кровь у нее такая же, как у человека. Чудн
Доброслав повернулся и пошел в избу за кремнем и кресалом. В сенях пробурчал под нос:
— Сам-то хуже свиньи… Уж знаю тебя! Поглядеть бы, какая кровь из тебя брызнет, ромейская каналья…
— Ты чего бормочешь, колдун? — вскинул голову грек на открытую в сени дверь.
— Своему богу молюсь.
— Молись, молись… Только бог-то твой поганый и вера ваша языческая поганая… Духовной святости в вас нету, оттого и живете, как поросята. Будто в хлеву… Другое дело — мы. У нас светлые храмы и каменные дома.
Доброслав обернулся, но ничего не сказал.
Зажгли костер. Опалили щетину. Потом Доброслав принес два железных прута, насадил на них тушки поросят, соорудил над огнем два треножника. Начали жарить.
Когда поросята покрылись золотистой корочкой, Фока подмигнул Доброславу и попросил вина. Клуд слазил в погреб, вытащил деревянную баклагу. Разлил вино по ковшам — себе чуть-чуть, велиту по самый край. Протянул ковш греку:
— На, Фока, пей за помин души моих поросят.
Ромей засмеялся, сказал:
— Это я люблю… пить!
Выпил, крякнул, впился зубами в сочный кусок мяса. Между пальцами и по углам рта потек жир. Довольно щуря глаза, велит стал вспоминать, похваляться:
— У богача Никиты двор находился у самого озера, заросшего камышом. Знаешь, с такими коричневыми початками. По вечерам, в ветер, бьются они друг о друга, словно в глухой барабан Водових ударяет. Вы же, русы, верите в озерного черта. Якобы живет он на дне, в тине, волосами заросший, имеет человеческое лицо, а вместо ступней у него копыта… Правильно я говорю, Клуд? — спросил, хмелея, ромей и сам себе ответил: — Правильно… Водових ваш людей в озеро заманивает. Действительно, находили потом некоторых работников в камышах мертвыми, да думаю, что не Водових их заманивал, а они сами бежали от злого хозяина и тонули… Злющ был, собака. Бил палками каждый день… Только скажу тебе, Клуд, те, кто в Водовиха верил, и погибали… А я — наоборот, отъедался… — Ромей захихикал и опорожнил ковш до дна. — Хозяин Никита, чтобы озерная нечисть успокоилась и не скреблась по ночам в стены избы, вешал с вечеру на ворота кусок мяса и воловий пузырь с вином. А я подкрадусь в темноте, мясо съем и вино выпью… Утром все радуются — Водових поужинал, добрым стал, теперь не будет высовывать из камышей мохнатую рожу и просить: дескать, подай… Я хожу посмеиваюсь над дураками, вроде тебя… Знаю, что и ты также в водяную нечисть веришь, и в своих деревянных истуканов веришь… Тоже мясом их кормите, только мясо это съедают птицы и лесные звери. Потому что деревянных истуканов вы в темных чащобах прячете.
И захотелось тут Доброславу стукнуть ромея по лоснящейся от поросячьего жира сопатке, но сдержался… А больше всего захотелось повидать в этих темных чащобах белого как лунь старика-жреца Родослава, что возжигает жертвенный огонь перед любимым поселянами божеством Световидом, который вырезан из векового дуба и которому поклонялись не только покойные отец и мать Доброслава, но и деды и прадеды.
Через час, упившись, ромей Фока свалился в сенях на подстилку из медвежьей шкуры и захрапел. Доброслав остатки пиршества отнес в избу, забросал костер землею, накинул на плечи душегрейку, взял в руки палку с железным наконечником, перекинул через плечо саадак[17] и пошагал в гору, к смешанному лесу. Сделав несколько десятков шагов, обернулся, чтобы убедиться, что велит Фока не проснулся и не следит за ним.
Свистели суслики, торчком стоящие возле своих норок, и не прятались, завидев идущего мимо Доброслава, словно чувствовали, что не убивать их шел он, что не греховные мысли роились в его голове. Светлые грезы являлись Клуду в эту минуту…
Он видел себя тринадцатилетним, в белой длинной рубахе, с венком из полевых цветов на голове, вместе с наряженным отцом на великом празднике Световида. И было это пятнадцать лет назад… И жрец Родослав был тогда не седым стариком, а красивым, статным черноволосым мужчиной.
Этот праздник устраивался в конце месяца серпеня[18], 25-го числа, когда с полей увозили на гумно последний хлебный сноп. И не молотили его цепами, а, распушив, подбрасывали вверх, на ветер. Тот подхватывал соломинки и разносил их окрест. Отец говорил:
— Слава Световиду, сын, убрали хлеб, теперь я могу водить тебя к жрецу Родославу, который станет вкладывать в твою голову умные мысли. Он — человек, знающий и людей, и все живое на земле, знает богов и природу. Умные мысли в человеке что огонь в очаге поселянина — они греют его и в доме, и в пути… А тебе, сынок, предстоит, как вырастешь, долгий путь к Борисфену. Запомни мои слова и внимай речам Родослава.
Будто ведал отец будущее, будто знал о судьбе своей и сыновней тоже. Может быть, его слова о пути на Борисфен и не крепко запали бы в душу мальчика тринадцати лет, если бы их не вбили с кровью в самое сердце…
Распушили свои последние хлебные снопы поселяне, прибрали гумно, украсили ветвями ольхи избу и сени, посыпали лесной травой полы, нарядились в лучшие одежды и со своими домочадцами, с полевыми цветами в руках и венками на головах, отправились к густому смешанному лесу, что рос на киви[19] и где сейчас стоял и встречал их, в белом одеянии, с золотым ободком на лбу, стягивающим черные как смоль волосы, Родослав со своей дочкой Мерцаной, ровесницей Доброслава.
А чуть сзади поселян, идущих к своему божеству, гнали пастухи стадо быков и овец. Скрипели телеги, на которых везли караваи хлеба, бочки с пивом, настоянным на меду, и вина в больших баклагах.
Доброславу впервые разрешили присутствовать на этом празднике, но он уже знал от отца, что стадо это, собранное от каждого дыма — двора — по быку и овце, предназначалось в жертву Световиду и для угощения на мирском пиру. А если бы русы собирались воевать, то впереди стада к жертвенному месту вели бы под уздцы шесть белых коней…
У лесного храма Световида этих коней ставили по два в ряд и на некотором удалении. К каждым двум привязывали по копью, но на такой высоте, чтобы лошадь могла перешагнуть. И тогда выводили священного коня, тоже белого, на котором по ночам якобы ездит само божество побеждать своих врагов и на которого, кроме верховного жреца, никто сесть не смеет. Даже волосинку из его гривы или хвоста под страхом смерти не выдернет…
Еще с вечеру жрец оставлял этого коня всего вычищенного, но поутру иногда находили его запотелого и грязного… Значит, Световид в поте лица сражался на нем. И по тому, как больше или меньше умучена лошадь, заключали — быть легкому ратному успеху или тяжелому. А потом пускали коня перешагивать копья, привязанные к бабкам ног шести лошадей, и по его поведению тоже определяли исход воинского предприятия. Ежели священный конь, ведомый за узду жрецом, начинал шагать с правой ноги и легко, не спотыкаясь, перешагивал копья, значит, быть благополучию. В противном случае даже войну не начинали.
Но крымские поселяне русские уже давно ни с кем не воевали… Поэтому в стаде, ревущем и блеющем, и не слышалось конского ржания.
И вот он — лесной храм Световидов, из зеленых веток и лап ельника, и сам бог, поражающий детское воображение, вырезанный из дерева огромной величины. Бороды он не имел, на голове завиты кудри, одежда короткая. В левой руке держал лук, в правой — рог из металла. При бедре имел меч, в стороне висели седло и уздечка.
— Смотри, отец, у него четыре лица! — воскликнул Доброслав.
— Тише, малец, тише… Это лицо на каждую сторону света по одному и на каждое время года. А сколько их у нас? Молчишь. Знай, что четыре… Север, юг, восток и запад. И времен года четыре. Богини: Зимцерла — весна, Зимерзла — зима. А есть еще лето и осень. Но для них богов не придумано, потому что в эти времена поселяне больше всего трудятся и поклоняться им некогда… — И, уловив в своих словах святотатство, отец усмехнулся и сказал: — Помолчи, сынок, осмотрись…
К лесному храму все прибывали и прибывали люди. Они приветствовали друг друга, улыбались. Среди них были молчаливые мужчины и их жены, еще не потерявшие своей красоты, со светлыми волосами, подобранными под кокошники, и со смеющимися голубыми глазами, так и стреляющими озорными взглядами на молодых парней, девушки с толстыми косами, в длинных сарафанах из тонкого полотна, купленного на шумных торжищах Херсонеса у какого-нибудь сарацина[20] или купца из Ширвана.
К отцу Доброслава подошел высокий с могучей грудью человек. Они поздоровались на старорусский манер, ударяя друг друга по плечам кулаками, а не пожимая руки, как это было принято у ромеев.
— С праздником тебя, Волот[21], — сказал отец великану.
— Мирослава тоже здесь. Как и обещал, привел ее… Вон там, рядом с дочерью жреца, посмотри.
Отец бросил быстрый взгляд в сторону, а потом смущенно перевел на сына. В последнее время он не раз говорил Доброславу, что ему нужна мама. Ту, родную, уже не воротишь, из владения Перуна еще никто никогда не возвращался. Мальчик слушал, понимал, что в доме обязательно должна быть женщина, но всякий раз при этих словах отца на его глаза навертывались слезы.
А за неделю до праздника их сосед Волот, кузнец, подковывая их лошадь, сказал отцу:
— Мирослава — моя родственница, живет в Суроже, молодая вдова, муж у нее был рыбаком и утонул в море. Детей завести не успели. Будет тебе хорошей женой, а Доброславу матерью… Я за это ручаюсь. Вот скоро приедет, и я приведу ее на капище к лесному храму.
Теперь и Доброслав взглянул туда, где стояла убранная цветами дочь верховного жреца Мерцана, и рядом с ней увидел молодую красивую женщину, тонкую в талии, с широкими бедрами и белой длинной шеей. Лоб у нее высокий и чистый, и вся она в предвкушении праздника и томительной встречи так и светилась, и грудь ее под тонким полотном вздымалась часто и трепетно. Глаза ее, большие, чуть подведенные сурьмой, золотисто блестели, и молодица вызывающе поглядывала в их сторону…
— А эта женщина — моя будущая мама? — тронул Доброслав за локоть отца. — Какая красивая!
Волот громко расхохотался, а отец легонько стукнул ладонью по голове сына. Доброславу тоже стало весело, и он, сорвавшись с места, бросился в гущу своих сверстников и ребят постарше, собравшихся на поляне, чтобы помочь взрослым носить для жертвенного костра все, что может гореть… Плотники, шумно переговариваясь, сооружали помост: ладили на четырех вкопанных в землю столбах сбитый из досок щит, на котором с лихвой могла бы уместиться любая изба поселянина.
К помосту везли пустые, рассохшиеся бочки, старые двери, вышедшую из употребления мебель — столы, лавки, топчаны, а также поломанные телеги, деревянные колеса, даже крылья ветряной мельницы.
Неподалеку слышался визг пил и стук топоров — это рубили и пилили сухой валежник.
Но вот старший над плотниками подал знак таскать хворост и дрова, и мальчишки бросились врассыпную. Таскали с азартом и смехом. Факельщики из числа парней укладывали их под высоким помостом. А молотобойцы, все как на подбор рослые, с голыми до плеч руками, у дуба, на котором висела железная цепь, пробовали, крепко ли насажены на ручки кувалды. У этого дуба им предстояло умерщвлять животных.
Как только раздался звонкий голос жреца, призывающий ко всеобщему вниманию, все, кто готовил жертвенный костер, кроме молотобойцев, которые уже начали забивать скот, бросили работу и примкнули к собравшимся у лесного храма.
Доброславу повезло — он сразу отыскал своего отца, стоявшего рядом с той, виденной им ранее, красивой женщиной. Отец так был увлечен ею, что не сразу заметил сына… Но вот все разговоры смолкли, наступила тишина. Лишь ветер качал ветви деревьев да колыхал красного цвета занавески, которые скрывали божество.
Верховный жрец взял за руку свою дочь; на голове ее сейчас был зеленый убор, и вся она походила на лесную русалку, в цветах и зелени, будто слитая с деревьями, кустами и травами… И они зашли за красные занавески. Потом Родослав высунул голову и крикнул:
— Люди, русы! Бог Световид, от имени которого я говорю с вами, повелевает еще больше чтить нашу землю, наши реки, наши моря и наши озера…
— А где она, наша земля?! Где наши реки, наши моря и наши озера? — зычно спросил Волот. — У врагов наших — хазар и ромеев! Надо идти к Киеву… К Борисфену!
— К Киеву… К Киеву…
— К Борисфену!
— Тише, люди… Световид говорил мне, что он еще выведет вас на светлую дорогу жизни… Терпения прошу, думайте пока о ваших детях… Готовьте их к свету. И, обновленные душой, они ступят на эту дорогу. Это я говорю, жрец Родослав, а имя мне, вы знаете, дали ваши отцы и деды, когда я родился. И я буду славить ваш род…
Жрец сдернул занавески, и народ ахнул. Теперь Световид был убран золотыми украшениями и драгоценными камнями, которые ярко горели в лучах солнца, во множестве пробивающихся сквозь ветки деревьев. Сеющийся, мерцающий свет дрожал на теле бога, и он, казалось, жил и двигался.
— Слава Световиду! Слава! — прокричала толпа и упала на колени.
— Поднимите головы, люди, и встаньте. Волот! — обратился Родослав к кузнецу. — Подойди ко мне… Твои глаза будут сегодня глазами всего рода. Ты заслужил это своим трудом и добротой к людям.
— Верно, Родослав, подтверждаем твои слова! — выкрикнул отец Доброслава и крепко обнял женщину за красивые плечи.
Волот, несмотря на свой рост и мощь, легкой походкой подошел к верховному жрецу. А тот вынул из руки Световида металлический рог и протянул кузнецу.
Еще на том празднике, который проходил в прошлом году, жрец налил до краев в рог вина и вложил его в правую руку божества.
— А теперь, когда все подтвердили, что ты стал глазами всего рода, посмотри в рог и скажи, сколько вина осталось в нем.
Волот стоял спиной к народу, и когда обернулся, все сразу увидели на его лице радость.
— Слава! Слава! — вскрикнули люди.
Они поняли, что в роге находилось вина в изобилии, по тому и лицо кузнеца запылало радостью: значит, быть следующему урожаю богатым.
Волот выпил из рога и отдал его жрецу. Родослав вылил оставшееся вино под ноги Световиду, приговаривая:
— Удобряй наши пашни, наши нивы и пастбища, Световид. Удобряй!
Выплеснувши вино, жрец наполнил рог снова. И дал знак возжигать жертвенный костер. Факельщики бросились к помосту, на котором уже были навалены груды быков и овец.
Солнце садилось. Золото на теле Световида померкло, только еще ярче разгорелись аметисты и рубины…
Вспыхнул на поляне огонь. Весело затрещали сучья, пламя взметнулось ввысь, опалило шерсть мертвых животных, отчего забегали поверху легкие мелкие искорки.
Доброславу показалось, что это по его телу побежали мурашки, он даже зажмурился на какой-то миг. Но тут услышал над ухом голос красивой женщины, которая держала его за руку:
— Зничь пришел, Доброслав, радуйся!
И народ закричал:
— Зничь пришел!.. Зничь!
Люди, взявшись за руки, заплясали вокруг костра. Потом уже, живя у жреца, в лесном Световидовом храме, Доброслав узнал, что Зничь — это тоже бог, это огонь. И не просто огонь, а начальный.
Зничь — это душа природы, начало ее вещей, производящий сильный жар и, если нужно, этим жаром пожирающий их в своем пламени.
Древние славяне, как и другие народы, живущие в природной простоте и как бы растворимые в ней, сделали из сего непонятного им существа себе божество. Зничь не имел никакого изображения, это был неугасимый горящий огонь, вроде Вестина огня в Древнем Риме. Но просвещенные римляне даже не могли предположить, как опоэтизированно славянские языческие племена воспринимали его. Они видели Зничь повсюду, в виде тонкого вещества во всей природе разлиянного, образующего все на земле, дающего, к примеру, цвет розе, рост кедру или дубу, сверкающего в холодном льду, гремящего и блистающего в темном облаке.
И если уж продолжить сравнение с верованиями римлян и языческих славян, то можно сделать вывод, что у наших далеких предков воображение было куда естественнее и живее их надуманно-игрового. Вот богиня красоты у славян — Лада. И ее три сына — Лель, Полель, Дид и дочь Дидилея — прекрасное семейство, которое не могли выдумать древние римляне. Что естественнее, чем Красота со своими детьми — Любовью, Браком, Супружеской Жизнью и Деторождением.
Лада изображалась в виде молодой прекрасной женщины, в венке из роз, с золотоцветными волосами, опоясанной золотым поясом и убранной жемчугами.
И Дидилея — дочь богини, покровительница рожениц, прекрасная девушка, на голове которой надет венец, унизанный жемчугами и драгоценными каменьями. Одна рука у нее сжата в кулак, другая — ладонью кверху. Эти жесты означают рождение человека.
…А костер все пылал и пылал, и люди, радуясь, плясали вокруг него и пели.
Солнце скрылось где-то далеко, за Меотийским озером, мгла опустилась над лесом, но пламя жертвенного костра не давало сгуститься ей: бросали в огонь все больше и больше хвороста, искры, кружась, казалось, летели до самых звезд.
На телеги с задранными кверху оглоблями стали укладывать спать детей. Но взрослым не так-то просто было это сделать: их, возбужденных, впервые увидевших народный праздник во всем его великолепии и величии, бегающих и прыгающих, ловили со смехом и, радостно визжащих, закутывали в одеяла, во все, что попадалось под руку, и несли от костра подальше.
Доброслав сам нашел свою телегу, поворошил сено и с наслаждением растянулся на нем и увидел склоненные бородатое лицо отца со смеющимися глазами, в которых отражалось жертвенное пламя, и красивое, чуть скуластое, как у аланок, лицо молодой женщины, тоже светящееся радостью. Ее рука нежно коснулась подбородка Доброслава, от мягкой ладони слегка пахло дымом, и этот запах вдруг напомнил мальчику дом, пылающий в очаге огонь и дым от сгоревшей соломы, стелющийся под потолком и выходящий в открытые окна — дымоволоки, и маму, пахнущую этим дымом. Мальчик с нежностью и благодарностью прижался к ладони красивой женщины и почувствовал на лбу и щеках горячие ее поцелуи.
А потом лежал в телеге один, смотрел на низкие мерцающие звезды и всем своим существом еще детского неразвитого тела ощущал, как в его пока маленькое сердце проникает огромное чувство единения с людьми его рода, с их надеждами на лучшую долю, ожидаемыми от этого праздника, и единения с этим вот небом с великим множеством дрожащих светляков, со всей природою, наконец.
То была тоже его светлая надежда на грядущий день…
И заснул Доброслав, и снился ему Световид, осыпанный жемчугом, а мама говорила: увидеть этот камень во сне — к слезам. А сквозь сон мальчик слышал глухие удары бубна, пение свирели, радостные крики и песни, похожие на гимны. Это пели хвалу богу взрослые, их песни и пляски продолжались до самой зари.
Потом заря улыбнулась, и будто розы посыпались сверху. Стали просыпаться дети. Радовались яркой заре: тумана не было, а туман — значит, плачет заря, но и тогда вместо слез падают на землю самоцветные камни, похожие на капельки росы… Вот почему, если приснится жемчуг, быть слезам…