Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Любящий Вас Сергей Есенин - Юлия Игоревна Андреева на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

…Сергей же день ото дня мрачнеет. Надоели уже подколки да полунамеки, что, мол, он с Дункан друг другу не пара и на самом деле русский поэт элементарно продался богатой заграничной тетке.

Желая доказать, что Айседора – гений и чудо подлинное, Есенин, ежедневно, реквизирует у Шнейдера кучу билетов на спектакли Дункан и водит на них друзей. Пусть своими глазами увидят, какая она! На всех спектаклях он рукоплещет ей громче и дольше остальных, а потом ведет всю честную компанию в гости. Там Айседора снова танцует для «избранного общества», делая импровизации. Ну и, как водится, стол и вино…

Мариенгофа же даже в святая святых, в спальню провел, пусть видит, как живется ему с любимой женщиной, порадуется счастью. А потом поставил на патефон первую попавшуюся пластинку «Танцуй, Изадора».

– Дункан надевает есенинские кепи и пиджак. Музыка чувственная, незнакомая, беспокоящая… Страшный и прекрасный танец, – рассказывает в своем романе А. Мариенгоф. – Узкое и розовое тело шарфа извивается в ее руках. Она ломает ему хребет, судорожными пальцами сдавливает горло. Беспомощно и трагически свисает круглая шелковая голова ткани.

Вечерами, когда собирались гости, Есенина обычно просили читать стихи, – продолжает рассказ о вечерах в доме Дункан ее верный секретарь Илья Шнейдер. – Читал он охотно и чаще всего «Исповедь хулигана» и монолог Хлопуши из поэмы «Пугачев», над которой в то время работал. В интимном кругу читал он негромко, хрипловатым голосом, иногда переходившим в шепот, очень внятный; иногда в его голосе звучала медь. Букву «г» Есенин выговаривал мягко, как «х». Как бы задумавшись и вглядываясь в какие-то одному ему видные рязанские дали, он почти шептал строфу из «Исповеди»:

Бедные, бедные крестьяне!Вы, наверно, стали некрасивыми,Так же боитесь Бога…

«И болотных недр…» – заканчивал он таинственным шепотом, произнося «о» с какой-то особенной напевностью. Со сцены он, наоборот, читал громко, чуть-чуть «окая». В монологе Хлопуши поднимался до трагического пафоса, а заключительные слова поэмы читал на совсем замирающих тонах, голосом, сжатым горловыми спазмами:

Дорогие мои… дорогие… хор-рошие…


Я все такой же.Сердцем я все такой же.Как васильки во ржи, цветут в лице глаза.Стеля стихов злаченые рогожи,Мне хочется вам нежное сказать. Спокойной ночи!Всем вам спокойной ночи!«Исповедь хулигана»

Глава 5. Общий язык

Возможно, выучи Айседора русский или овладей Сергей английским, французским или немецким – Дункан говорила на всех этих языках, – сейчас мы бы имели в руках образцы нежной, страстной, часто доходящей до неприличия в своей откровенности переписки этих двух невероятно талантливых, отчаянно смелых людей, но…

…Обучение Айседоры русскому языку свелось к написанию ею фраз по-английски, которые разнообразные домочадцы затем трудолюбиво переводили для нее, – вступает в разговор приемная дочь Айседоры Ирма Дункан.

На самом деле, Дункан была очень популярна в дореволюционной России, приезжая время от времени на гастроли и общаясь с замечательными людьми, но в то благословенное для нее время окружающие ее русские прекрасно говорили на разных языках, так что проблем с общением не возникало.

В московской школе сохранилась вырванная из блокнота страничка, на которой написано ее размашистым почерком: «Моя последняя любовь!». Далее следует русский перевод, выписанный большими печатными латинскими буквами.

«Я готова целовать следы твоих ног!!!»

«Я тебя не забуду и буду ждать! А ты?»

И он отвечал ей, заранее понимая, что любимая сумеет оценить лишь напевность его поэзии, не вникая в смысл. Когда же

Шнейдер наконец растолкует ей, в чем суть, его сухой грубый перевод начисто убьет божественную природу стихотворения, и Айседора так и не увидит перед собой распахнутую душу поэта, беспомощно и слепо скользя по ее краю.

Тем не менее он писал ей. Стихи…

Пускай ты выпита другим,Но мне осталось, мне осталосьТвоих волос стеклянный дымИ глаз осенняя усталость.О возраст осени! Он мнеДороже юности и лета.Ты стала нравиться вдвойнеВоображению поэта.Я сердцем никогда не лгу,И потому на голос чванстваБестрепетно сказать могу,Что я прощаюсь с хулиганством.Пора расстаться с озорнойИ непокорною отвагой.Уж сердце напилось иной,Кровь отрезвляющею брагой.И мне в окошко постучалСентябрь багряной веткой ивы,Чтоб я готов был и встречалЕго приход неприхотливый.Теперь со многим я мирюсьБез принужденья, без утраты.Иною кажется мне Русь,Иными – кладбища и хаты.Прозрачно я смотрю вокругИ вижу там ли, здесь ли, где-то ль,Что ты одна, сестра и друг,Могла быть спутницей поэта.Что я одной тебе бы мог,Воспитываясь в постоянстве,Пропеть о сумерках дорогИ уходящем хулиганстве.

Но что делать, если словесное общение двух вселенных, Есенина и Дункан невозможно? Непременно доказать Айседоре, что его тоже любят и ценят, что она сошлась не с рядовым поэтишкой, а с человеком, чей вклад в литературу оценен не только толпами почитателей – их Дункан многократно лицезрела в «Стойле Пегаса», – а и правительством Москвы. Как это сделать?

– Это было в декабре (может, в конце ноября) 1923 года, – рассказывает Галина Бениславская. – Сергей Александрович в «Стойле» рассказывал друзьям – 10 декабря десять лет его поэтической деятельности. Десять лет тому назад он первый раз увидел напечатанными свои вещи. Сам даже проект записки в Совнарком составил.

– Есенин рассказывал, что Союз поэтов и пр. собираются организовать празднование юбилея, – рассказывает Г. Бениславская. – Мы (я, А. Назарова и Яна[32]) отнеслись очень сдержанно к этой идее: мне было ясно, что у нас, как, впрочем, и на всей планете, венчают лаврами только «маститых», когда из человека уже сыплется песок. Сергей Александрович стал с раздражением доказывать свое право на чествование.

– А, да. Когда умрешь, тогда – памятники, тогда – чествования, тогда – слава. А сейчас я имею право или нет…

Не хочу после смерти, на что тогда мне это. Дайте мне сейчас, при жизни. Не памятник, нет. Пусть Совнарком десять тысяч мне даст. Должен же я получать за стихи.

Наше молчаливое отношение его очень сердило. Пару дней поговорил. Потом никогда не вспоминал о своем юбилее.

Есенин вообще болезненно переживал, когда его не понимали, недооценивали или попросту не замечали. Когда его дочь, Таню, спрашивали, как ее фамилия, пигалица с гордостью отвечала: «Я не какая-нибудь, я Есенина!».

Глава 6. Первый дар

– …Вспоминаю, как той, первой их весной я услышал дробный цокот копыт, замерший у подъезда нашего особняка, и, подойдя к окну, увидел Айседору, подъехавшую на извозчичьей пролетке, – рассказывает И. Шнейдер.

Дункан, увидев меня, приветливо взмахнула рукой, в которой что-то блеснуло. Взлетев по двум маршам мраморной лестницы, остановилась передо мной все такая же сияющая и радостно-взволнованная.

– Смотрите, – вытянула руку. На ладони заблестели золотом большие мужские часы. – Для Езенин! Он будет так рад, что у него есть теперь часы!

Айседора ножницами придала нужную форму своей маленькой фотографии и, открыв заднюю крышку пухлых золотых часов, вставила туда карточку.

Есенин был в восторге (у него не было часов). Беспрестанно открывал их, клал обратно в карман и вынимал снова, по-детски радуясь.

– Посмотрим, – говорил он, вытаскивая часы из карманчика, – который теперь час? – и, удовлетворившись, с треском захлопывал крышку, а потом, закусив губу и запустив ноготь под заднюю крышку, приоткрывал ее, шутливо шепча: – А тут кто?

А через несколько дней, возвратившись как-то домой из Наркомпроса, я вошел в комнату Дункан в ту секунду, когда на моих глазах эти часы, вспыхнув золотом, с треском разбились на части.

Айседора, побледневшая и сразу осунувшаяся, печально смотрела на остатки часов и свою фотографию, выскочившую из укатившегося золотого кружка.


«lesenin – nie chouligan, lesenin angel Isedore» – надпись, сделанная Айседорой, на зеркале в кафе «Стойло Пегаса»

Есенин никак не мог успокоиться, озираясь вокруг и крутясь на месте. На этот раз и мой приход не подействовал. Я пронес его в ванную, опустил перед умывальником и, нагнув ему голову, открыл душ. Потом хорошенько вытер ему голову и, отбросив полотенце, увидел улыбающееся лицо и совсем синие, но ничуть не смущенные глаза.

– Вот какая чертовщина… – сказал он, расчесывая пальцами волосы, – как скверно вышло… А где Изадора?

Мы вошли к ней. Она сидела в прежней позе, остановив взгляд на белом циферблате, докатившемся до ее ног. Неподалеку лежала и ее фотография. Есенин рванулся вперед, поднял карточку и приник к Айседоре. Она опустила руку на его голову с еще влажными волосами.

– Холодной водой? – она подняла на меня испуганные глаза. – Он не простудится?

Ни он, ни она не смогли вспомнить и рассказать мне, с чего началась и чем была вызвана вспышка Есенина.

Глава 7. Записки на зеркале

– Ты должен знать, что, когда ты вернешься, ты можешь войти в этот дом так же уверенно, как входил вчера и вошел сегодня, – пишет Айседора Есенину после очередной ссоры.

Как же это трудно, сначала писать любимому человеку, а потом отдавать текст, который, по идее, никто не должен видеть, переводчику. Собственно именно поэтому никаких длинных писем между Сергеем Есениным и Айседорой Дункан и нет. Лишь записки с кратким любовным посланием или телеграммы.

День за днем Айседора старается подстроиться к Сергею, приручить его к себе. Обычно ей доставались именно такие истеричные, себялюбивые, склонные к депрессиям мужчины. Она привыкла к скандалам Гордона Крэга[33], о котором дозволялось говорить либо в превосходной степени, либо никак. Генриха Тоде[34] с его экзальтированными чувствами, Париса Зингера с депрессиями и попытками суицида… Она умела быть нежной и дипломатичной, не замечать недостатков, прощать проступки…

– Изидора иначе не называла Есенина, как мой «Дарлинг», «ангел», и, желая однажды выразить свое чувство к Есенину, написала в «Стойле Пегаса» губной помадой через все зеркало: «lesenin – nie chouligan, Iesenin angel Isedore», – вспоминает Иван Старцев.

– Однажды, – рассказывает Илья Шнейдер, – Айседора неожиданно для нас написала на зеркале по-русски печатными буквами: «Я люблю Есенина».

Взяв у нее этот маленький карандашик, Есенин провел под надписью черту и быстро написал: «А я нет».

Айседора отвернулась, печальная. Я взял у Есенина карандашик и подписал: «Это все пройдет».

Айседора не стирала эти надписи, и они еще долго оставались на зеркале. И лишь накануне отъезда в Берлин Есенин стер все три фразы и написал: «Я люблю Айседору».

Глава 8. Свадебный переполох

Идея пожениться принадлежит самой Дункан, так как ей предстояли длительные гастроли, на которые она собиралась поехать вместе с Сергеем, дабы показать ему Европу и помочь перевести стихи и издать их за границей. Не будучи официально женатыми, они бы могли устроиться в Германии, Англии или Франции, но Айседора планировала после Европы показать Есенину еще и Америку. Пуританскую страну, в которой их ни за что не поселят вместе, если станет известно, что они не женаты. В свое время на этом уже обожглись Горький[35] с Андреевой[36]. Опять же молодое советское правительство справедливо опасалось, что, если отпустить сразу же и Есенина, и Дункан, позже могут не вернуться оба. Впрочем, изначальные планы свободолюбивой танцовщицы были куда как обширнее: забрать с собой не только молодого поэта, но и успевших чему-то научиться и сделать программу маленьких учеников! Дункан не привыкать гастролировать с детской труппой. Со своими прежними ученицами она объехала Европу и посещала Америку. Никогда прежде власти не препятствовали вывозу детей за границу. Все понимают: актерам, маленькие они или большие, нужна практика, необходим опыт жизни в новых условиях, погружение в языковую среду. Поняв, что Дункан не из тех людей, которые будут терпеть отказ, правительство задерживает в стране школу, но дает разрешение на поездку Есенину.

Сохранилось заявление С. А. Есенина на имя Луначарского[37] с просьбой выдать ему паспорт для поездки за границу. В документе он указал, что собирается поспособствовать изданию в Берлине советских поэтов. 25 апреля Есенин получает паспорт № 5072 для выезда за границу.

Айседора, как опытный администратор, продумала все: во-первых, первый выход на зарубежную сцену Есенина она привязала к собственным гастролям. Таким образом она могла рассчитывать, что заработает там, заключенные контракты давали ей в этом гарантию. Есенин тоже не должен был ехать в пустоту. Заранее были заключены договоренности с переводчиками, издателями, прессой:

– Ура! Варшава наша![38] – пишет С. Есенин А. Мариенгофу и Г. Колобову 19 ноября 1921 года из Москвы.

Сегодня, 19 ноября, пришло письмо от Лившица, три тысячи германских марок, 10 ф. сахару, 4 коробки консервов и оттиск наших переведенных стихов на еврейский язык с «Исповедью хулигана» и «Разочарованием». Америка делает нам предложение через Ригу, Вена выпускает к пасхе сборник на немецком, а Берлин в лице Верфеля бьет челом нашей гениальности.

Ну что, сволочи?! Сукины дети?! Что, прохвосты?!

Я теперь после всего этого завожу себе пару кобелей и здороваться буду со всеми только хвостами или лапами моих приближенных.


Заграничный паспорт Сергея Есенина для выезда в Америку. 13 сентября 1922 г.

За эти гастроли Дункан планирует продать недвижимость в Германии и Франции. Неудивительно, что пришлось идти на подобные жертвы – она же решила как минимум бросить Европу к ногам своего избранника. А для начала снабдила его средствами, на которые могла теперь существовать его семья – сестра и родители – в отсутствие кормильца:

Из письма С. Есенина сестре Кате[39]. 25 апреля 1922 года. Москва.

Катя! Оставляю тебе два конверта с деньгами. 20 миллионов тебе и сто миллионов передай отцу[40]. (В России страшная инфляция. Деньги родителям нужны отчаянно, сгорел дом в Константиново).

Пусть он едет домой и делает с ними, что хочет, большего я сделать ему не могу.

Тебе перед отъездом оставлю еще.

А вот еще примечательный перевод, но уже не родственнику:

«Милый друг! Все, что было возможно, я устроил тебе и с деньгами, и с посылкой от «Ара». На днях вышлю еще 5 миллионов, – пишет Есенин Николаю Клюеву[41]. – Недели через две я еду в Берлин, вернусь в июне или в июле, а может быть, и позднее. Оттуда постараюсь также переслать тебе то, что причитается со «Скифов». Разговоры об условиях беру на себя, и если возьму у них твою книгу, то не обижайся, ибо устрою ее куда выгодней их оплаты.

…Очень уж я устал, а последняя моя запойная болезнь совершенно меня сделала издерганным, так что даже и боюсь тебе даже писать, чтобы как-нибудь беспричинно не сделать больно».

Срочное денежное вспоможение было отправлено после получением Сергеем Александровичем следующего письма:

Я погибаю, брат мой, бессмысленно и безобразно». Там же: «…теперь я нищий, оборванный, изнемогающий от постоянного недоедания полустарик. Гражданского пайка лишен, средств для прожития никаких. Я целые месяцы сижу на хлебе пополам с соломой, запивая его кипятком, бессчетные ночи плачу один-одинешенек и прошу Бога только о непостыдной и мирной смерти.

Не знаю, как переживу эту зиму. В Питере мне говорили, что я имею право на академический паек, но, как его заполучить, я не знаю. Всякие Исполкомы и Политпросветы здесь, в глухомани уездной, не имеют никакого понятия обо мне, как о писателе, они набиты самым темным, звериным людом, опухшим от самогонки».

Глава 9. Брак

Впрочем, не слишком ли много мы говорим о материальной стороне дела? Хотя вряд ли кто-нибудь из наших читателей удивится, что перед планируемой длительной заграничной поездкой люди крутятся, стаптывая ноги о пороги различных контор, пытаясь в последний момент уладить свои дела.

Тем не менее, мы оторвемся от всей этой бухгалтерии, дабы перейти непосредственно к бракосочетанию наших героев.

– Чувство Есенина к Айседоре, которое вначале было еще каким-то неясным и тревожным отсветом ее сильной любви, теперь, пожалуй, пылало с такой же яркостью и силой, как и любовь к нему Айседоры, – продолжает 14. Шнейдер.

Ранним солнечным утром[42] мы втроем отправились в загс Хамовнического Совета, расположенный по соседству с нами в одном из пречистенских переулков, – пишет 14. Шнейдер. – Загс был сереньким и канцелярским. Когда их спросили, какую фамилию они выбирают, оба пожелали носить двойную фамилию – «Дункан-Ксенин».

Так и записали в брачном свидетельстве и в их паспортах. У Дункан не было с собой даже ее американского паспорта, она и в Советскую Россию отправилась, имея на руках какую-то французскую «филькину грамоту». На последней странице этой книжечки была маленькая фотография Айседоры, необыкновенно там красивой, с глазами живыми, полными влажного блеска и какой-то проникновенности. Эту книжечку вместе с письмами Есенина я передал весной 1940 года в Литературный музей.

– Теперь я – Дункан! – кричал Есенин, когда мы вышли из загса на улицу.

Накануне Айседора смущенно подошла ко мне, держа в руках свой французский «паспорт».

– Не можете ли вы немножко тут исправить? – еще более смущаясь, попросила она.

Я не понял. Тогда она коснулась пальцем цифры с годом своего рождения. Я рассмеялся: передо мной стояла Айседора, такая красивая, стройная, похудевшая и помолодевшая, намного лучше той Айседоры Дункан, которую я впервые, около года назад, увидел в квартире Гельцер.

Но она стояла передо мной, смущенно улыбаясь и закрывая пальцем цифру с годом своего рождения, выписанную черной тушью…

– Ну, тушь у меня есть… – сказал я, делая вид, что не замечаю ее смущения. – Но, по-моему, это вам и не нужно.

– Это для Езенин, – ответила она. – Мы с ним не чувствуем этих пятнадцати лет разницы, но она тут написана… и мы завтра дадим наши паспорта в чужие руки… Ему, может быть, будет неприятно… Паспорт же мне вскоре не будет нужен. Я получу другой.

Я исправил цифру.

Насколько быстро были выполнены все паспортные формальности советскими учреждениями, настолько долго тянули с визами посольства тех стран, над которыми Дункан и Есенину предстояло пролетать.

На самом деле не так уж и долго, С. Есенин и А. Дункан вылетели из Москвы в Кенигсберг уже 10 мая 1922 года. Впрочем, это для нас, людей XXI века, неделя ожидания визы, считай, необыкновенно повезло. Для нетерпеливой Дункан, которая привыкла, что, для того чтобы отправиться в путешествие, необходимо собрать чемоданы, купить билет и добраться до вокзала, и которую ждут театры, антрепренеры и публика, промедление смерти подобно. Впрочем, я напрасно прервала рассказ Ильи Шнейдера.

… Отлет с московского аэродрома был назначен на ранний утренний час.

Есенин летел впервые и заметно волновался. Дункан предусмотрительно приготовила корзинку с лимонами:

– Его может укачать, если же он будет сосать лимон, с ним ничего не случится.

В те годы на воздушных пассажиров надевали специальные брезентовые костюмы. Есенин, очень бледный, облачился в мешковатый костюм, Дункан отказалась.

Еще до посадки, когда мы все сидели на траве аэродрома в ожидании старта, Дункан вдруг спохватилась, что не написала никакого завещания. Я вынул из военной сумки маленький голубой блокнот. Дункан быстро заполнила пару узеньких страничек коротким завещанием: в случае ее смерти наследником является ее муж – Сергей Есенин-Дункан.

Она показала мне текст.

– Ведь вы летите вместе, – сказал я, – и, если случится катастрофа, погибнете оба.

– Я об этом не подумала, – засмеялась Айседора и, быстро дописав фразу: «А в случае его смерти моим наследником является мой брат Августин Дункан», поставила внизу странички свою размашистую подпись, под которой Ирма Дункан и я подписались в качестве свидетелей.

Наконец супруги Дункан-Есенины сели в самолет, и он, оглушив нас воем мотора, двинулся по полю. Вдруг в окне (там были большие окна) показалось бледное и встревоженное лицо Есенина, он стучал кулаком по стеклу. Оказалось, забыли корзину с лимонами. Я бросился к машине, но шофер уже бежал мне навстречу. Схватив корзинку, я помчался за самолетом, медленно ковылявшим по неровному полю, догнал его и, вбежав под крыло, передал корзину в окно, опущенное Есениным.

Легонький самолет быстро пробежал по аэродрому, отделился от земли и вскоре превратился в небольшой темный силуэтик на сверкающем голубизной небе.


Сергей Есенин и Айседора Дункан. Венеция, Лидо. 14 августа, 1922 г.

Глава 10. В дороге

Как привыкла путешествовать Айседора? С чемоданом книг, часть из которых была по философии, часть – поэзией. Надоело чтение, всегда можно поболтать с кем-нибудь, умная и общительная, танцовщица могла найти общий язык с самыми разными людьми – от знаменитого боксера до философа, религиозного деятеля или обычного продавца. Прекрасный слушатель и весьма эрудированный человек, она чувствовала себя достаточно свободно везде, где говорили на английском, немецком и французском языках. А как путешествовал Есенин?

В более чем неспешных советских поездах он обычно пил в компании друзей-поэтов, глядя в окно, распевая от скуки песни и подолгу беседуя о житье-бытье и трудном деле книгоиздания в России. Вот, к примеру, из письма Сергей Александровича А. Мариенгофу (апрель – май 1921 года):

Милый Толя! Привет тебе и целование. Сейчас сижу в вагоне, и ровно третий день смотрю из окна на проклятую Самару, и не пойму никак, действительно ли я ощущаю все это или читаю «Мертвые души» с «Ревизором». Гришка (Г. Р. Колобов) пьян и уверяет своего знакомого, что он написал «Юрия Милославского», что все политические тузы – его приятели, что у него все курьеры, курьеры и курьеры. Лева (помощник Г. Р. Колобова) сидит хмурый и спрашивает меня чуть ли не по пяти раз в день о том, съел ли бы я сейчас тарелку борща малороссийского? Мне вспоминается сейчас твоя кислая морда, когда ты говорил о селедках. Если хочешь представить меня, то съешь кусочек и посмотри на себя в зеркало.

Еду я, конечно, ничего, не без настроения все-таки, даже рад, что плюнул на эту проклятую Москву. Я сейчас собираю себя и гляжу внутрь. Последнее происшествие меня таки сильно ошеломило. Больше, конечно, так пить я уже не буду, а сегодня, например, даже совсем отказался, чтоб посмотреть на пьяного Гришку. Боже мой, какая это гадость, а я, вероятно, еще хуже бывал.

Климат здесь почему-то в этот год холоднее, чем у нас. Кой-где даже есть еще снег! Так что голым я пока не хожу и сплю, покрываясь шубой. Провизии здесь, конечно, до того много, что я невольно спрашиваю в свою очередь Леву:

– А ты, Лева, ел бы сейчас колбасу?

Вот так сутки, другие, третьи, четвертые, пятые, шестые едем, едем, а оглянешься в окно: как заколдованное место – проклятая Самара.

…Сегодня с тоски, то есть с радости, вышел на платформу, подхожу к стенной газете и зрю, как самарское лито кроет имажинистов. Я даже не думал, что мы здесь в такой моде. От неожиданности у меня в руках даже палка выросла, но за это, мой друг, тебя надо бить по морде.

Глава 11. Мозаичный портрет

– Лицо у него было задумчивое, глаза чуть припухшие, и было такое впечатление, словно он работал всю ночь, – крупными мазками пишет портрет Есенина Всеволод Иванов[43]. – Наверное, так оно и было. Гонимый какой-то страстью, он ходил по знакомым из квартиры в квартиру всю ночь, читал стихи, пил, напивался, возвращался на рассвете, и в то же время сознание, как ни странно, не переставало работать. Много раз я был свидетелем, как он на краешке стола своим ровным почерком, точно вспоминая, без особой устали, точно давно известное, записывал свои стихи. Записав стихотворение, он читал его иногда два-три раза подряд, как бы сам удивляясь самому себе.

– Много написали и наговорили о Есенине – и творил-то он пьяным, и стихи лились будто бы из-под его пера без помарок, без труда и раздумий… – перебивает Иванова Илья Шнейдер.

Все это неверно. Никогда, ни одного стихотворения в нетрезвом виде Есенин не написал.

Он трудился над стихом много, но это не значит, что мучительно долго писал, черкал и перечеркивал строки. Бывало и так, но чаще он долго вынашивал стихотворение, вернее, не стихи, а самую мысль. И в голове же стихи складывались в почти законченную форму. Поэтому, наверно, так легко и ложились они потом на бумагу.

Я не помню точно его слов, сказанных по этому поводу, но смысл их был таким: «Пишу, говорят, без помарок… Бывают и помарки. А пишу не пером. Пером только отделываю потом…».

Так что и здесь мнения расходятся. Полагаю, всякое бывало. К сожалению, Айседора, так и не успела закончить свои мемуары, не успела рассказать о Есенине. Вот и приходится собирать его портрет по кусочкам, крохотным фрагментам воспоминаний, разноцветным стеклышкам мозаики…

О внешности Сергея Есенина и Айседоры Дункан, точнее о перемене во внешнем образе, взрослении и манере держать себя, блистательно рассказывает Максим Горький. Его воспоминания особенно ценны для нас уже и тем, что писатель не ограничивается обычным бытоописанием, а придает произведению яркую эмоциональную окраску. Особенно это относится к описанию Айседоры Дункан, которую он терпеть не мог. И которую считал недостойной такого гения, как Сергей Александрович: «Дункан являлась совершеннейшим олицетворением всего, что ему было не нужно». Для нас это важно, так как подобную характеристику этим двоим в России давали многие, невольно сравнивая одиозную пару, что не могло не давить главным образом на Сергея Есенина, который, в отличие от Дункан, понимал каждое слово и не мог не обижаться за любимую женщину. Но давайте же послушаем, что скажет нам сам Максим Горький:

…Впервые я увидал Есенина в Петербурге в 1914 году[44], где-то встретил его вместе с Клюевым. Он показался мне мальчиком пятнадцати – семнадцати лет. Кудрявенький и светлый, в голубой рубашке, в поддевке и сапогах с набором, он очень напомнил слащавенькие открытки Самокиш-Судковской, изображавшей боярских детей, всех с одним и тем же лицом. Было лето, душная ночь, мы трое шли сначала по Бассейной, потом через Симеоновский мост, постояли на мосту, глядя в черную воду Не помню, о чем говорили, вероятно, о войне: она уже началась. Есенин вызвал у меня неяркое впечатление скромного и несколько растерявшегося мальчика, который сам чувствует, что не место ему в огромном Петербурге.

Такие чистенькие мальчики – жильцы тихих городов: Калуги, Орла, Рязани, Симбирска, Тамбова. Там видишь их приказчиками в торговых рядах, подмастерьями столяров, танцорами и певцами в трактирных хорах, а в самой лучшей позиции – детьми небогатых купцов, сторонников «древнего благочестия».

Позднее, когда я читал его размашистые, яркие, удивительно сердечные стихи, не верилось мне, что пишет их тот самый нарочито картинно одетый мальчик, с которым я стоял ночью на Симеоновском, и видел, как он сквозь зубы плюет на черный бархат реки, стиснутой гранитом.

А вот как описывает встречи с Есениным в 1917 году (Есенину 23 года) супруга Алексея Толстого[45] Наталья Крандиевская-Толстая[46]:

– У нас гости в столовой, – сказал Толстой, заглянув в мою комнату. – Клюев привел Есенина. Выйди, познакомься. Он занятный.

Я вышла в столовую. Поэты пили чай. Клюев, в поддевке, с волосами, разделенными на пробор, с женскими плечами, благостный и сдобный, похож был на церковного старосту. Принимая от меня чашку с чаем, он помянул про великий пост. Отпихнул ветчину и масло. Чай пил «по-поповски», накрошив в него яблоко. Напившись, перевернул чашку, перекрестился на этюд Сарьяна и принялся читать нараспев вполне доброкачественные стихи. Временами, однако, чересчур фольклорное какое-нибудь словечко заставляло насторожиться. Озадачил меня также его мизинец с длинным, хорошо отполированным ногтем.

Второй гость, похожий на подростка, скромно покашливал. В голубой косоворотке, миловидный, льняные волосы уложены бабочкой на лбу. С первого взгляда – фабричный паренек, мастеровой. Это и был Есенин.

На столе стояли вербы. Есенин взял темно-красный прутик из вазы.

– Что мышата на жердочке, – сказал он вдруг и улыбнулся.

Мне понравилось, как он это сказал, понравился юмор, блеснувший в озорных глазах, и все в нем вдруг понравилось. Стало ясно, что за простоватой его внешностью светится что-то совсем не простое и не обычное.


Сергей Есенин и Николай Клюев. Петроград. 1915–1916 гг.

Крутя вербный прутик в руках, он прочел первое свое стихотворение, потом второе, потом третье. Он читал много в тот вечер. Мы были взволнованы стихами, и не знаю, как это случилось, но в благодарном порыве, прощаясь, я поцеловала его в лоб, прямо в льняную бабочку, ставшую вдруг такою же милою мне, как и все в его облике.

В передней, по-мальчишески качая мою руку в последнем рукопожатии, Есенин сказал:

– Я к вам опять приду. Ладно?

– Приходите, – откликнулась я.

Как видите, описание сходно, но там, где Горький видит открыточную слащавость, Наталья Васильевна подмечает нежность, необычность и чувство юмора.

– Русый, кудреватый, голубоглазый, с задорным носом. Ему бы холщовую рубашку с красными латками, перепояску с медным гребешком и в семик плясать с девками в березовой роще… Есенину присущ этот стародавний, порожденный на берегах туманных тихих рек, в зеленом шуме лесов, в травяных просторах степей, этот певучий дар славянской души, мечтательной, беспечной, таинственно-взволнованной голосами природы… – вносит свою лепту в описание поэта Алексей Толстой.

– 1920 год. Осень. «Суд над имажинистами». Большой зал консерватории. Холодно и нетоплено, – рассказывает о своей первой встрече с поэтом, к слову, не менее роковой, чем у Дункан, Галина Бениславская. – Зал молодой, оживленный. Хохочут, спорят и переругиваются из-за мест (места ненумерованные, кто какое займет). Нас целая компания. Пришли потому, что сам Брюсов председатель. А я и Яна – еще и голос Шершеневича[47] послушать, очень нам нравился тогда его голос. Уселись в первом ряду. Но так как я опоздала и место, занятое для меня, захватили, добываю где-то стул и смело ставлю спереди слева, перед креслами первого ряда.

Наконец на эстраду выходят. Подсудимые садятся слева группой в пять человек. Шершеневич, Мариенгоф и еще кто-то.

Почти сразу же чувствую на себе чей-то любопытный, чуть лукавый взгляд. Вот ведь нахал какой, добро бы Шершеневич – у того хоть такая заслуга, как его голос. А этот мальчишка, поэтишка какой-нибудь. С возмущением сажусь вполоборота, говорю Яне: «Вот нахал какой».

Суд начинается. Выступают от разных групп: неоклассики, акмеисты, символисты – им же имя легион. Подсудимые переговариваются, что-то жуют, смеются. (Я на ухо Яне сообщила, что жуют кокаин; я тогда не знала, что его – нюхают или жуют.) В их группе Шершеневич, Мариенгоф,

Грузинов[48], Есенин и их «защитник» – Федор Жиц[49]. Слово предоставляется подсудимым. Кто и что говорил – не помню, даже скучно стало. Вдруг выходит тот самый мальчишка: короткая нараспашку оленья куртка, руки в карманах брюк, совершенно золотые волосы, как живые. Слегка откинув назад голову и стан, начинает читать.

Плюйся, ветер, охапками листьев,

Я такой же, как ты, хулиган.

Он весь стихия, озорная, непокорная, безудержная стихия, не только в стихах, а в каждом движении, отражающем движение стиха. Гибкий, буйный, как ветер, о котором он говорит, да нет, что ветер, ветру бы у Есенина призанять удали. Где он, где его стихи и где его буйная удаль – разве можно отделить. Все это слилось в безудержную стремительность, и захватывают, пожалуй, не так стихи, как эта стихийность.

Думается, это порыв ветра такой с дождем, когда капли не падают на землю и они не могут и даже не успевают упасть.

Или это упавшие желтые осенние листья, которые нетерпеливой рукой треплет ветер, и они не могут остановиться и кружатся в водовороте.

Или это пламенем костра играет ветер, и треплет, и рвет его в лохмотья, и беспощадно треплет самые лохмотья.

Или это рожь перед бурей, когда под вихрем она уже не пригибается к земле, а вот-вот, кажется, сорвется с корня и понесется неведомо куда.

Нет. Это Есенин читает «Плюйся, ветер, охапками листьев…». Но это не ураган, безобразно сокрушающий дерепья, дома и все, что попадается на пути. Нет. Это именно озорной, непокорный ветер, это стихия не ужасающая, а захватывающая. И в том, кто слушает, невольно просыпается та же стихия, и невольно хочется за ним повторять с той же удалью: «Я такой же, как ты, хулиган».

– Молодой человек был хорошо одет и изящен, – делится своим впечатлением от нового знакомства М. Мендельсон[50]. – Его русые, переходящие в золото волосы, его лицо, освещенное светом синих глаз, – все казалось знакомым. Это, конечно, был Есенин. На его лице не было и тени улыбки, а я почему-то ожидал иного – веселого лукавства.

– Он то и дело улыбался, – рассказывает о первом впечатлении от знакомства с Есениным А. К. Воронский. – Улыбка его была мягкая, блуждающая, неопределенная, рассеянная, «лунная».

Самыми яркими впечатлениями от встречи с Есениным было чтение им стихов, – пишет И. В. Евдокимов[51]. – Он тогда ни на кого не глядел, глаза устремлялись куда-то в сторону, свисала к груди голова, тряслись волосы непокорными вьюнами, а губы уставлялись детским капризным топничком. И как только раздавались первые строчки, будто запевал чуть неслаженный музыкальный инструмент, понемногу звуки вырастали, исчезала начальная хрипотца, и строфа за строфой лились жарко, хмельно, страстно… Я слушал лучших наших артистов, исполнявших стихи Есенина, но, конечно, никто из них не передавал даже примерно той внутренней и музыкальной силы, какая была в чтении самого поэта. Никто не умел извлекать из его стихов нужные интонации, никому так не пела та подспудная непередаваемая музыка, какую создавал Есенин, читая свои произведения. Чтец это был изумительный. И когда он читал, сразу понималось, что чтение для него самого есть внутреннее, глубоко важное дело.

Забывая о присутствующих, будто в комнате оставался только он один и его звеневшие стихи, Есенин громко, и жарко, и горько кому-то говорил о своих тягостных переживаниях, грозил, убеждал, спорил… Расходясь и расходясь, он жестикулировал, сдвигал на лоб шапку, на лице выступал тончайший пот, губы быстро-быстро шевелились…


Сергей Есенин, Анатолий Мариенгоф, Александр Кусиков, Вадим Шершеневич. Москва. 1919 г.

Глава 12. Берлинские встречи

Второй раз Н. В. Крандиевская-Толстая встретилась с С. Есениным уже в Берлине, когда повзрослевший поэт появляется перед ней в компании своей супруги.

На Есенине был смокинг, на затылке – цилиндр, в петлице – хризантема. И то, и другое, и третье, как будто бы безупречное, выглядело на нем по-маскарадному. Большая и великолепная Айседора Дункан, с театральным гримом на лице, шла рядом, волоча по асфальту парчовый подол.

Ветер вздымал лиловато-красные волосы на ее голове. Люди шарахались в сторону.

Заметьте, Наталья Васильевна называет маскарадным облик Есенина, что же до Дункан, она описывает ее как «большая и великолепная… с театральным гримом на лице». Не удивляйтесь, Крандиевская застает супружескую пару Дункан-Есениных не на простой прогулке. Сверхзнаменитая жена делает все возможное для того, чтобы познакомить общественность со своим мужем. Еще нет переводов ни на немецкий, ни на какой-нибудь другой язык, о Есенине знают лишь в эмигрантских кругах, и ее прямая обязанность – сделать все возможное, чтобы его запомнили, чтобы о нем заговорили, чтобы Есенин не считал себя всего лишь приложением к знаменитой супруге. Мужчины такого неравенства не прощают. Вот поэтому, вместо того чтобы гулять где-нибудь за городом, сидеть в уютном кафе на берегу искусственного пруда или бродить по музеям, она вынуждена, что называется, торговать лицом. Для этого и неудобный, не подходящий для прогулок по городу парчовый шлейф; представляете, в каком виде он будет к концу прогулки, если, как пишет Крандиевская, он волочился за Дункан?

Если бы Айседора была одна, если бы ей не нужно было привлекать внимание, она вполне могла бы удовлетвориться изящным платьем от Поля Пуаре[52] – дорого, да мило.

Но продолжим…

– Есенин! – окликнула я.

Он не сразу узнал меня. Узнав, подбежал, схватил мою руку и крикнул:

– Ух ты… Вот встреча! Сидора, смотри кто…

– Qui est-ce? – спросила Айседора. Она еле скользнула по мне сиреневыми глазами и остановила их на Никите[53] которого я вела за руку.

Долго, пристально, как бы с ужасом смотрела она на моего пятилетнего сына, и постепенно расширенные атропином глаза ее ширились все больше, наливаясь слезами.

– Сидора! – тормошил ее Есенин. – Сидора, что ты?

– Oh, – простонала она наконец, не отрывая глаз от Никиты. – Oh, oh!.. – и опустилась на колени перед ним, прямо на тротуар.

А вот тут Айседора не играет, призраки погибших детей преследуют ее днем и ночью, не давая покоя, даже он, муж и любовник, гений Есенин до боли похож на дорогого Патрика[54], Патрика таким, каким он бы мог когда-нибудь стать.

Перепуганный Никита волчонком глядел на нее. Я же поняла все. Я старалась поднять ее. Есенин помогал мне. Любопытные столпились вокруг. Айседора встала и, отстранив меня от Есенина, закрыв голову шарфом, пошла по улицам, не оборачиваясь, не видя перед собой никого, – фигура из трагедий Софокла. Есенин бежал за нею в своем глупом цилиндре, растерянный.

– Сидора, – кричал он, – подожди! Сидора, что случилось?

Никита горько плакал, уткнувшись в мои колени.

Я знала трагедию Айседоры Дункан. Ее дети, мальчик и девочка, погибли в Париже в автомобильной катастрофе много лет тому назад.

В дождливый день они ехали с гувернанткой в машине через Сену. Шофер затормозил на мосту, машину занесло на скользких торцах и перебросило через перила в реку. Никто не спасся.

Мальчик был любимец Айседоры. Его портрет на знаменитой рекламе английского мыла Pears'a известен всему миру. Белокурый голый младенец улыбается, весь в мыльной пене. Говорили, что он похож на Никиту, но в какой мере он был похож на Никиту, знать могла одна Айседора. И она это узнала, бедная.

– …Через шесть-семь лет я увидел Есенина в Берлине, в квартире А. Н. Толстого, – продолжает начатый рассказ М. Горький. – От кудрявого, игрушечного мальчика остались только очень ясные глаза, да и они как будто выгорели на каком-то слишком ярком солнце. Беспокойный взгляд их скользил по лицам людей изменчиво, то вызывающе и пренебрежительно, то вдруг неуверенно, смущенно и недоверчиво. Мне показалось, что в общем он настроен недружелюбно к людям. И было видно, что он – человек пьющий. Веки опухли, белки глаз воспалены, кожа на лице и шее серая, поблекла, как у человека, который мало бывает на воздухе и плохо спит. А руки его беспокойны и в кистях размотаны, точно у барабанщика. Да и весь он встревожен, рассеян, как человек, который забыл что-то важное и даже неясно помнит, что именно забыто им.

Его сопровождали Айседора Дункан и Кусиков[55].

– Тоже поэт, – сказал о нем Есенин, тихо и с хрипотой.

Около Есенина Кусиков, весьма развязный молодой человек, показался мне лишним. Он был вооружен гитарой, любимым инструментом парикмахеров, но, кажется, не умел играть на ней. Дункан я видел на сцене за несколько лет до этой встречи, когда о ней писали как о чуде, а один журналист удивительно сказал: «Ее гениальное тело сжигает нас пламенем славы».

Но я не люблю, не понимаю пляски от разума и не понравилось мне, как эта женщина металась по сцене. Помню, было даже грустно, казалось, что ей смертельно холодно и она, полуодетая, бегает, чтоб согреться, выскользнуть из холода.

У Толстого она тоже плясала, предварительно покушав и выпив водки. Пляска изображала как будто борьбу тяжести возраста Дункан с насилием ее тела, избалованного славой и любовью. За этими словами не скрыто ничего обидного для женщины, они говорят только о проклятии старости.

Как же ничего обидного? Вот уж не могу согласиться с автором мужчиной, Горький напишет этот текст 1926 году, когда Есенина уже не будет, а вот Дункан вполне сможет и, скорее всего, получит перевод воспоминаний. И даже это смехотворное оправдание, мол, нет тут ничего обидного. Она должна будет выстрадать и этот удар. Удар от человека, которого она уважает как драматурга и писателя. С именем которого ее время от времени связывали в прессе:

Вот, например, заметка в московской газете «Русский листок» от 07 февраля (25 января) 1905 года:

«Вчера в зале консерватории случилось необыкновенное происшествие: публика собралась смотреть даму от

Максима… от Максима Горького – «босячку» Айседору Дункан, кончиком ноги истолковывавшую прелюдии, ноктюрны, мазурки и полонезы Шопена!

Новый вид «босячества» тенденциозного, идеалом которого является «голоножие», пропагандирующее новый вид танцев, иллюстрирующих серьезную музыку – Шопена, Бетховена, Баха.

Певец босяков, описывая «босячество» подневольное, отнюдь не мечтал о том, что возможно нарождение «босячества добровольного», типа американки Дункан, у которой, кроме души, средством для восприятия и истолкования классической музыки… будут служить босые ноги.

Босячка, танцующая на ковре сонату или симфонию Бетховена, фугу Баха, ноктюрн Шопена – действительно курьез, и курьез из ряда вон выдающийся».

– Пожилая, отяжелевшая, с красным некрасивым лицом, окутанная платьем кирпичного цвета, она кружилась, извивалась в тесной комнате, прижимая ко груди букет измятых, увядших цветов, а на толстом лице ее застыла ничего не говорящая улыбка, – продолжает Горький.

Эта знаменитая женщина, прославленная тысячами эстетов Европы, тонких ценителей пластики, рядом с маленьким, как подросток, изумительным рязанским поэтом являлась совершеннейшим олицетворением всего, что ему было не нужно. Тут нет ничего предвзятого, придуманного вот сейчас; нет, я говорю о впечатлении того тяжелого дня, когда, глядя на эту женщину, я думал: как может она почувствовать смысл таких вздохов поэта:

Хорошо бы, на стог улыбаясь,Мордой месяца сено жевать!Что могут сказать ей такие горестные его усмешки:Я хожу в цилиндре не для женщин —В глупой страсти сердце жить не в силе —В нем удобней, грусть свою уменьшив,Золото овса давать кобыле.

«Я открыла искусство танца – искусство, утраченное тысячи лет назад». (Айседора Дункан)

Разговаривал Есенин с Дункан жестами, толчками колен и локтей. Когда она плясала, он, сидя за столом, пил вино и краем глаза посматривал на нее, морщился. Может быть, именно в эти минуты у него сложились в строку стиха слова сострадания:

Излюбили тебя, измызгали…

И можно было подумать, что он смотрит на свою подругу, как на кошмар, который уже привычен, не пугает, но все-таки давит. Несколько раз он встряхнул головой, как лысый человек, когда кожу его черепа щекочет муха.

Потом Дункан, утомленная, припала на колени, глядя в лицо поэта с вялой, нетрезвой улыбкой. Есенин положил руку на плечо ей, но резко отвернулся. И снова мне думается: не в эту ли минуту вспыхнули в нем и жестоко, и жалостно отчаянные слова:

Что ты смотришь так синими брызгами?Иль в морду хошь?…Дорогая, я плачу,Прости… прости…

Есенина попросили читать. Он охотно согласился, встал и начал монолог Хлопуши. Вначале трагические выкрики каторжника показались театральными.

Сумасшедшая, бешеная кровавая муть!Что ты? Смерть?

Но вскоре я почувствовал, что Есенин читает потрясающе, и слушать его стало тяжело до слез. Я не могу назвать его чтение артистическим, искусным и так далее, все эти эпитеты ничего не говорят о характере чтения. Голос поэта звучал несколько хрипло, крикливо, надрывно, и это как нельзя более резко подчеркивало каменные слова Хлопуши. Изумительно искренно, с невероятной силою прозвучало неоднократно и в разных тонах повторенное требование каторжника:

Я хочу видеть этого человека!И великолепно был передан страх:Где он? Где? Неужель его нет?

Даже не верилось, что этот маленький человек обладает такой огромной силой чувства, такой совершенной выразительностью. Читая, он побледнел до того, что даже уши стали серыми. Он размахивал руками не в ритм стихов, но это так и следовало, ритм их был неуловим, тяжесть каменных слов капризно разновесна. Казалось, что он мечет их, одно – под ноги себе, другое – далеко, третье – в чье-то ненавистное ему лицо. И вообще все: хриплый, надорванный голос, неверные жесты, качающийся корпус, тоской горящие глаза – все было таким, как и следовало быть всему в обстановке, окружавшей поэта в тот час.

Совершенно изумительно прочитал он вопрос Пугачева, трижды повторенный:

Вы с ума сошли?

– громко и гневно, затем тише, но еще горячей:

Вы с ума сошли?

И, наконец, совсем тихо, задыхаясь в отчаянии:

Вы с ума сошли?

Кто сказал вам, что мы уничтожены?

Неописуемо хорошо спросил он:

Неужель под душой так же падаешь, как под ношею?

И после коротенькой паузы вздохнул, безнадежно, прощально:



Поделиться книгой:



Регистрация