Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Спотыкаясь о счастье - Дэниел Гилберт на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Глава 2

Взгляд отсюда

Но боже мой, как горько видеть счастье глазами других!

Уильям Шекспир. Как вам это понравится[8]

Хотя Лори и Реба Шаппель близнецы, они очень разные люди. Реба, застенчивая трезвенница, записала отмеченный наградой альбом музыки кантри. Лори, появившаяся на свет первой, остроумна, не откажется от бокальчика клубничного дайкири, работает в больнице и думает когда-нибудь выйти замуж и родить детей. Иногда они ссорятся, как всякие сестры, но вообще-то живут в согласии: хвалят и поддразнивают друг друга и договаривают одна за другую начатые фразы. На самом деле Лори и Реба весьма необычны – в двух отношениях. Во-первых, у них общая кровеносная система и часть черепа и мозговой ткани на двоих, поскольку они родились со сросшимися головами. Лоб Лори неразрывно соединен со лбом Ребы, и каждую минуту своей жизни они смотрят друг на друга. А во-вторых, Лори и Реба необычны тем, что они счастливы – не то чтобы смирились со своим положением, но веселы, радостны и полны оптимизма{47}. В столь необычной жизни, конечно, хватает трудностей, но, как часто говорят сами сестры, у кого их нет? Когда с ними заговаривают о возможности операции по разделению, Реба отвечает за обеих: «Наше мнение – нет, мы этого не хотим. Кому и зачем, ради всего святого, это нужно? Чтобы погубить в результате две жизни?»{48}

Вопрос к вам: если бы подобная жизнь выпала на вашу долю, как бы себя чувствовали вы? Если скажете: «Веселым, радостным и полным оптимизма», вы сыграете не по правилам, и я дам вам еще одну попытку. Постарайтесь ответить честно, а не вежливо. Честный же ответ должен быть таким: «Унылым, подавленным и полным отчаяния». И действительно, то, что ни один здравомыслящий человек не может при таких обстоятельствах быть на самом деле счастливым, кажется вполне очевидным. Потому-то среди медиков принято считать, что сиамских близнецов лучше разделять при рождении, хотя бы и с риском убить одного из них. Как писал выдающийся историк медицины: «Многие одиночки, особенно хирурги, не в состоянии понять, за что ценят жизнь сиамские близнецы, не в состоянии понять, как могут те не желать рискнуть всем – подвижностью, репродуктивной способностью, своей жизнью или жизнью обоих, – и не пытаются разделиться»{49}. Другими словами, все уверены не только в том, что сиамские близнецы гораздо менее счастливы, чем нормальные люди, но и в том, что подобная жизнь стоит настолько мало, что опасная операция по разделению – просто этическая необходимость. Однако нашей уверенности на этот счет противостоят сами близнецы. Когда Лори и Ребу спрашивают, что они думают о своем положении, они отвечают, что не желают ничего другого. Основательно исследовав медицинскую литературу, тот же историк нашел, что «желание оставаться вместе так распространено среди сиамских близнецов, что его можно считать практически всеобщим»[9]. Что-то здесь не так, чертовски не так. Но что именно?

Похоже, существует только два варианта. Кто-то – не то Лори и Реба, не то все остальные жители Земли – очень ошибается, когда говорит о счастье. Поскольку мы относимся к упомянутым всем остальным, естественно, нам милее первый вариант. Ведь претензии на счастье со стороны близнецов можно без труда отвергнуть, возразив: «Да это они просто так говорят», или «Может, они и думают, что счастливы, но…», или «Они не знают, что такое счастье на самом деле» (весьма популярное возражение, подразумевающее обычно, что уж мы-то это знаем). Возможно, это и справедливо. Но как и отвергаемые претензии близнецов, все эти возражения тоже всего лишь претензии – претензии на то, что нам известны ответы на вопросы, тысячелетиями волновавшие ученых и философов. О чем мы все говорим, когда речь заходит о счастье?

Танцы об архитектуре

В американских библиотеках тысячи книг о счастье, и большинство из них начинается с вопроса, что же такое счастье на самом деле. Как быстро понимает читатель, начать с него – почти то же самое, что плюхнуться в лужу сразу за порогом, поскольку счастье на самом деле – это всего лишь слово, которым мы вольны называть все, что нам угодно. Проблема в том, что людям как будто доставляет удовольствие называть одним этим словом великое множество различных вещей, отчего возникла изрядная терминологическая путаница, на базе которой отдельные ученые сумели построить блестящие карьеры. Если взять на себя труд разобраться в этой путанице, можно обнаружить, что большинство разногласий по поводу того, что такое счастье на самом деле, – это разногласия семантические, а не научные или философские. Спорят, в основном, дóлжно ли использовать это слово для обозначения того или этого, а не о сущности того или этого. Что же из себя представляют то и это, с которыми чаще всего связывают счастье? Слово «счастье» используют обычно для обозначения по меньшей мере трех близких состояний, которые можно приблизительно охарактеризовать как эмоциональное, нравственное и рассудочное счастье.

Чувство счастья

Эмоциональное счастье – самое значимое из трех. В действительности оно настолько значимо, что, пытаясь дать ему определение, мы становимся косноязычными, как если бы пытались объяснить какому-нибудь приставучему ребенку, так и напрашивающемуся на подзатыльник, значение какого-нибудь междометия. Словами «эмоциональное счастье» мы называем чувство, переживание, субъективное состояние, и поэтому в физическом мире объекта для сравнения не существует. Если бы мы, зайдя в пивной бар на углу, встретили там пришельца с другой планеты, который попросил бы дать этому чувству определение, нам пришлось бы указать на существующие в мире объекты, которые могут вызвать это чувство, или же сослаться на другие чувства, на него похожие. И это на самом деле все, что мы можем сделать, попроси нас кто-то дать определение субъективному переживанию.

Рассмотрим, к примеру, как можно определить очень простое субъективное переживание – допустим, переживание желтого. Вы, наверное, думаете, что желтое – это цвет, однако это не так. Это психологическое состояние. Это то, что люди с полноценным зрительным аппаратом переживают, когда в глаза им устремляется свет с длиной волны 580 нанометров. Если наш инопланетный приятель попросит определить, что мы переживаем, когда говорим, что видим желтое, мы, возможно, укажем ему для начала на школьный автобус, лимон, резинового утенка и скажем: «Видишь эти предметы? То общее, что есть в твоем зрительном опыте, который ты получаешь, глядя на них, и называется желтым». Или же можно попытаться определить переживание, называемое желтое, в терминах других переживаний. «Желтое? Ну, это похоже отчасти на переживание оранжевого, если в нем убавить переживание красного». Если бы после этого инопланетянин признался, что не сумел найти ничего общего между утенком, лимоном и автобусом и что никогда не переживал оранжевое и красное, тогда осталось бы только заказать еще по кружечке и сменить тему на универсальную. Побеседовать, к примеру, о хоккее на льду. Потому что другого способа дать определение желтому попросту не существует. Философы говорят, что субъективные состояния «не передаваемы», то есть никакой предмет, на который мы указываем, никакое состояние, с которым мы можем их сравнить, и никакие рассказы о психологической их подоплеке не в состоянии полностью заменить сами переживания{50}. Кажется, музыкант Фрэнк Заппа сказал, что писать о музыке – все равно что танцевать архитектуру, и точно так же дело обстоит с разговорами о желтом. Если наш новый собутыльник вовсе не воспринимает цвета, ему никогда не разделить с нами наше переживание желтого – или не понять, разделил ли он его, – независимо от того, насколько удачно мы показываем и рассказываем[10].

Так же и с эмоциональным счастьем. Общее с ним присутствует в чувствах, которые мы испытываем, видя первую улыбку новорожденной внучки, слыша похвалу, помогая заплутавшему туристу добраться до музея, смакуя шоколад, вдыхая аромат любимого шампуня, слыша понравившуюся еще в школе и давно забытую песню, гладя кошку, излечиваясь от рака или принимая понюшку кокаина. Это, конечно, разные чувства, тем не менее в них есть нечто общее. Недвижимое имущество – не то же самое, что доля в прибыли, а доля в прибыли – не то же самое, что унция золота, но все это – разновидности благосостояния, занимающие свое место на шкале ценностей. Подобным образом переживание воздействия кокаина не будет переживанием тактильного контакта с шерстью кошки, как последнее – переживанием похвалы, но все это – разновидности чувства, занимающие свое место на шкале счастья. Во всех приведенных примерах соприкосновение с неким объектом сопровождается приблизительно одной и той же реакцией нервной системы{51}. Поэтому возникает ощущение, что в каждом из этих переживаний есть нечто общее – какая-то концептуальная связь, которая заставляет людей причислять их все к одной лингвистической категории, способной вместить примеров столько, сколько можно припомнить. И действительно, когда исследователи анализируют связанность одних слов языка с другими, они неизменно обнаруживают, что позитивность слов – то, в какой мере они относятся к переживаниям счастья или несчастья, – это единственный, наиважнейший определитель их взаимосвязи{52}. Несмотря на все гениальные усилия Толстого, большинство считает слово «война» более тесно связанным со словом «рвота», нежели со словом «мир».

Счастье в таком случае – это чувство, которое можно определить как «ну-вы-знаете-что-я-имею-в-виду». Если вы человек, живущий в этом веке и разделяющий со мной некоторые культурные ценности, мои сравнения и объяснения достигнут цели, и вы поймете, какое именно чувство я подразумеваю. Если же вы инопланетянин, все еще бьющийся над желтым, представление о счастье станет настоящей проблемой. Но, положа руку на сердце, я был бы озадачен не меньше, расскажи вы мне, что на вашей планете существует чувство, общее с делением чисел на три, битьем головой о притолоку и испусканием азотных выхлопов из всех офисов во всякое время, кроме вторника. Никакого представления об этом чувстве у меня так и не появилось бы, и я мог бы только надеяться на то, что, не зная ничего, кроме названия, сумею в разговоре употребить его к месту. Поскольку эмоциональное счастье – это переживание, определить его можно только приблизительно, при помощи сопутствующих значений и взаимосвязи с другими переживаниями{53}. Поэт Александр Поуп, посвятив теме счастья почти четверть «Опыта о человеке», завершил свои рассуждения так: «Определит ли счастье кто-нибудь? / Нет, счастье просто счастье, в этом суть»[11].

Эмоциональное счастье сопротивляется нашим попыткам приручить его при помощи описания, но когда мы его чувствуем, в его значении и реальности мы не сомневаемся. Всякий, кто наблюдает за поведением людей более 30 секунд кряду, наверняка должен заметить, что они страстно (возможно, в первую очередь, а может быть, и в последнюю) хотят быть счастливыми. Если и есть на свете те, кто предпочитает отчаяние восторгу, разочарование – удовлетворению, а страдание – удовольствию, они, должно быть, хорошо прячутся, ибо никто никогда их не видел. Люди хотят быть счастливыми, и все остальное, чего они хотят, обычно служит лишь средством для достижения этого состояния. Даже когда они отказываются от сиюминутного счастья – сидят на диете, например, вместо того чтобы поесть, или работают допоздна, вместо того чтобы лечь спать, – они делают это с целью увеличить будущее счастье. В словарях говорится, что «предпочесть» означает «выбрать или пожелать что-либо, потому что оно признается лучшим по сравнению со всем остальным», а это значит, что в самом определении желания уже содержится поиск счастья. В этом смысле предпочтение боли и страданий – это не столько диагностируемое психическое состояние, сколько оксюморон[12].

Психологи сделали стремление к счастью традиционным центром своих теорий относительно поведения человека, потому что, как обнаружилось, без этого их теории неудовлетворительны. Зигмунд Фрейд писал:

Вопрос о смысле человеческой жизни ставился бесчисленное количество раз; удовлетворительный ответ на него пока что не был найден, может быть, его вообще не найти… Мы обратимся поэтому к более скромному вопросу: что сами люди полагают целью и смыслом жизни, если судить по их поведению, чего они требуют от жизни, чего хотят в ней достичь? Отвечая на этот вопрос, трудно ошибиться: они стремятся к счастью, они хотят стать и пребывать счастливыми. Две стороны этого стремления – положительная и отрицательная цели; с одной стороны – отсутствие боли и неудовольствия, с другой – переживание сильного чувства удовольствия[13].

Фрейд был рьяным поборником этой мысли, но не ее автором, и в той или иной форме такое же наблюдение присутствует в психологических теориях Платона, Аристотеля, Гоббса, Милля, Бентама и других. Философ и математик Блез Паскаль высказался по этому поводу наиболее ясно:

Все люди ищут счастья – из этого правила нет исключений. Способы у них разные, но цель одна. Гонятся за ним и те, кто добровольно идет на войну, и те, кто сидит по домам, – каждый ищет счастья по-своему. Человеческая воля направлена на достижение только этой цели. Счастье – побудительный мотив любых поступков любого человека, даже того, кто собирается повеситься[14].

Чувство счастья по причине

Если каждый мыслитель каждого столетия понимал, что люди ищут эмоционального счастья, почему же со значением этого слова такая путаница? Одна из проблем заключается в том, что многие люди считают желание счастья несколько сходным с желанием опорожнить кишечник: это нечто такое, что есть у всех нас, но чем мы не особенно гордимся. Та разновидность счастья, которую они имеют в виду, низка и неблагородна – бессмысленное состояние «тупого удовлетворения»{54}, которое не может служить основой духовного роста. Как писал философ Джон Стюарт Милль, «лучше быть неудовлетворенным человеком, чем удовлетворенной свиньей; лучше быть неудовлетворенным Сократом, чем удовлетворенным глупцом. И если глупец или свинья считают иначе, это потому, что они видят лишь собственную сторону вопроса»{55}.

Философ Роберт Нозик, пытаясь проиллюстрировать распространенность этого мнения, описал некий виртуальный механизм, который давал бы каждому возможность иметь любое переживание по выбору, а впоследствии благополучно забывать о своем контакте с машиной{56}. Он сделал вывод, что никто не захотел бы остаться в контакте с машиной на всю оставшуюся жизнь, потому что переживаемое с ее помощью счастье вовсе не было бы счастьем. «Человека, чья эмоция основывается на вопиюще неоправданных и ложных посылках, мы не можем назвать счастливым, что бы он ни чувствовал»[15]. Короче говоря, эмоциональное счастье хорошо для свиней, но для утонченных и разумных людей вроде нас с вами будет недостойной целью.

Давайте слегка задумаемся о сложности положения, в котором находится всякий, кто придерживается этой точки зрения, и попытаемся предположить, каким образом можно из него выйти. Если бы вы считали настоящей трагедией жизнь человека, не стремящегося ни к чему более существенному и значимому, чем чувство, и видели бы, тем не менее, что люди проводят в поисках счастья всю свою жизнь, к какому выводу вы бы пришли? Возможно, вам захотелось бы заключить, что слово «счастье» означает не столько хорошее чувство, сколько очень индивидуальное хорошее чувство, порождаемое весьма специфическими средствами, – например, проживанием жизни правильным, нравственным, осмысленным, глубоким, интенсивным, сократовским, а не свинским образом. И это чувство было бы таким, к которому не стыдно стремиться. У греков было слово для обозначения этого вида счастья – eudaimonia, – что переводится буквально как «хорошее настроение», но означает, вероятно, нечто более похожее на «процветание человека» или «хорошо прожитую жизнь». Для Сократа, Платона, Аристотеля, Цицерона и даже Эпикура (чье имя обычно ассоциируется со свинским счастьем) единственным, что могло породить этот вид счастья, было добродетельное исполнение своих обязанностей, причем точное значение «добродетели» каждый философ определял для себя сам. Афинский законодатель Солон уверял, будто никто не может сказать, что был счастлив, покуда жизнь его не закончилась, поскольку счастье – это результат жизни, прожитой в соответствии со всем данным человеку потенциалом, и разве можно судить о нем, не увидев целого? Спустя несколько веков христианские теологи добавили к этой классической концепции остроумный выверт: счастье – это не просто результат жизни, прожитой в добродетели, но и награда за нее, и награды этой не всегда можно дождаться в земной жизни{57}.

Две тысячи лет философы были вынуждены отождествлять счастье с добродетелью, ибо именно такого счастья, полагали они, мы должны хотеть. И, возможно, они были правы. Но если жизнь в добродетели и становится причиной счастья, это – не само счастье, и, называя причину и следствие одним словом, мы только еще больше запутаемся. Я могу причинить вам боль, уколов палец булавкой или стимулируя определенный участок мозга, и оба ощущения будут идентичными, хотя вызванными разными средствами. Было бы неправильным первое назвать реальной болью, а второе – ложной. Боль есть боль, и не важно, чем она вызвана. Путая причины и следствия, философы вынуждены были в результате находить невероятные оправдания для некоторых поистине удивительных утверждений – таких, к примеру, что нацистский преступник, греющийся на аргентинском побережье, не может быть по-настоящему счастливым, тогда как набожный миссионер, съеденный каннибалами заживо, именно таков. «Счастье не устрашится, – писал Цицерон в I в. до н. э., – сколько бы его ни пытали»{58}. Это утверждение может восхитить своим максимализмом, но оно, надо думать, не учитывает мнения миссионера, ставшего закуской.

«Счастье» – слово, которое мы обычно используем для обозначения переживания, а не того действия, которое его вызвало. Можно ли сказать: «Убив своих родителей, Фрэнк был счастлив»? Да, можно. Мы надеемся, подобного человека никогда не существовало на свете, но само высказывание это – грамматически правильно, хорошо сформулировано и понятно каждому. Фрэнк – кошмарное существо, но если он говорит, что счастлив и выглядит счастливым, имеется ли убедительная причина ему не верить? А можно ли сказать: «Сью была счастлива, находясь в коме»? Разумеется, нельзя. Если Сью была без сознания, она не могла быть счастлива, вне зависимости от того, сколько добрых дел успела сделать, прежде чем случилась беда. А как насчет такого заявления: «Компьютер выполнил все десять команд и был счастлив как моллюск»? И снова – увы. Некоторая вероятность того, что моллюски бывают счастливы, существует, поскольку существует небольшая вероятность того, что они способны чувствовать. В жизни моллюска может найтись что-то приятное, но в жизни компьютера, без всякого сомнения, ничего приятного нет, и, следовательно, компьютер не может быть счастливым, независимо от того, покушался ли он на жену ближнего своего{59}. Счастье относится к чувствам, добродетель относится к действиям, и эти действия могут стать причиной этих чувств. Но не всегда и не обязательно.

Чувство счастья оттого что

«Ну-вы-знаете-что-я-имею-в-виду» – это чувство, которое люди обычно подразумевают под счастьем, но подразумевают они под счастьем не только его. Если философы путают нравственные и эмоциональные значения этого слова, то психологи столь же часто и с тем же успехом путают значения эмоциональные и рассудочные. Когда человек говорит, к примеру: «В общем и целом я счастлив, оттого что моя жизнь складывается именно так», психологи, как правило, соглашаются признать его счастливым. Проблема заключается в том, что люди порой употребляют слово «счастье», желая выразить свое отношение к чему-либо. Например: «Я счастлив, что привели этого маленького негодяя, разбившего ветровое стекло моей машины», и говорится подобное, даже когда люди не испытывают ничего похожего на удовольствие. Как мы узнаем, высказывает ли человек свою точку зрения или ведет речь о субъективном переживании? Когда за словом «счастье» следует «что» или «оттого что», говорящий обычно пытается сказать нам, что слово «счастье» мы должны понять как обозначение не чувства, но позиции. К примеру, если жену обрадуют предложением провести полгода на Таити в новом филиале компании, в результате чего мужу придется остаться дома с детьми, супруг может выразиться примерно так: «Я не счастлив, конечно, но я счастлив, что ты счастлива». Школьные учителя словесности, услышав это, схватились бы за сердце, но на самом деле сказанное вполне разумно, если, конечно, мы можем противостоять искушению понимать слово «счастье» только как счастье эмоциональное. Действительно, произнося это слово в первый раз, муж дает понять жене, что совершенно точно не испытывает чувства «ну-вы-знаете-что-я-имею-в-виду» (эмоционального счастья), а произнося во второй, доводит до ее сведения, что одобряет тот факт, что жена его испытывает (рассудочное счастье). Когда мы говорим, что счастливы «оттого что», мы всего лишь замечаем, что нечто становится потенциальным источником приятного чувства или уже было источником приятного чувства, или же что мы понимаем, что этому нечто следует быть источником приятного чувства, но в данный момент это не так. В таких случаях мы вовсе не утверждаем, будто что-то чувствуем. Истине больше соответствовало бы, если бы муж сказал жене: «Я не счастлив, но понимаю, что ты счастлива, и случись так, что я поехал бы на Таити, а ты осталась дома с этими юными правонарушителями, я бы действительно переживал счастье, а не радовался твоему». Конечно, позволь мы себе так разговаривать, пришлось бы забыть о всякой возможности дружеского общения. Поэтому мы придерживаемся общепринятого порядка и говорим, что счастливы «оттого что», даже если в это время сходим с ума от горя. И это хорошо, пока мы помним, что не всегда имеем в виду то, что действительно говорим.

Еще один проповедник

Допустим, мы согласимся называть словом «счастье» только те субъективные эмоциональные переживания, которые неопределенно описываются как «доставляющие удовольствие» или «приятные». И пообещаем не употреблять его по отношению к нравственности действий, предпринимаемых человеком для того, чтобы испытать эти переживания, или по отношению к нашим суждениям о сущности переживаний. Все равно нам останется только гадать, будет ли счастье, которое кто-то испытывает, переведя через дорогу старушку, иным видом эмоционального переживания, более глубоким и полным, нежели счастье, которое приносит банановый пирог. Возможно, счастье, которое переживают в результате доброго дела, и отличается от всякого другого. Однако с тем же успехом мы можем гадать, отличается ли счастье, которое приносят банановый и ореховый пирог. Или когда ешь одинаково банановые ломтики разных пирогов. Можем ли мы сказать, отличаются ли субъективные эмоциональные переживания или они одинаковы?

Истина заключается в том, что не можем, – так же как не можем сказать, что переживание желтого, которое мы имеем, глядя на школьный автобус, будет таким же, как у всех остальных, глядящих на тот же самый автобус. Философы опрометчиво бросаются в решение этой проблемы с головой, но тут же набивают шишки{60}, потому что, когда все сказано и сделано, единственной возможностью точно измерить сходство двух вещей остается сравнить их, поставив бок о бок, – то есть в данном случае пережить их бок о бок. Но никто не в силах иметь переживания другого человека – если это не научная фантастика. Когда мы были маленькими, матери учили нас называть переживание «гляжу-на-школьный-автобус» желтым, и, будучи послушными учениками, мы делали то, что нам говорили. И радовались, когда позднее выяснялось, что все остальные малыши в детском саду тоже переживают желтое, когда глядят на этот автобус. Но употребление одного и того же слова только маскирует тот факт, что наши настоящие переживания желтого – совершенно разные, почему многие люди и не догадываются, что они дальтоники, пока о дефектах в восприятии цвета им не скажет офтальмолог. Итак, хотя и кажется невероятным, что люди имеют совершенно разные переживания, когда смотрят на автобус, слышат плач ребенка или чуют запах скунса, это возможно. И если вы хотите в это верить, вы имеете на то полное право, и человеку, который дорожит своим временем, лучше не пытаться вас переубедить.

Память о различиях

Надеюсь, легко вы не уступите. Возможно, для того чтобы определить, вправду ли два вида счастья ощущаются по-разному, нужно забыть о сравнении переживаний, испытанных разными людьми, и поговорить с кем-нибудь одним, кто пережил их оба. Я не знаю, отличается ли мое переживание желтого от вашего, но могу сказать со всей уверенностью, что мое переживание желтого отличается от моего переживания голубого, когда я мысленно их сравниваю. Не так ли? К несчастью, этот путь не так прост, как кажется. Суть проблемы заключается в том, что, когда мы говорим о мысленном сравнении двух наших субъективных переживаний, в этот момент мы не имеем одновременно двух переживаний. Мы имеем только одно из них, пережив другое ранее, и когда нас спрашивают, какое из переживаний сделало нас счастливее или были ли они одинаковыми, мы в лучшем случае сравниваем что-то, что мы переживаем в данный момент, с воспоминанием о пережитом в прошлом. Это можно было бы принять, если бы не печально известный факт, что воспоминания – особенно воспоминания о переживаниях – весьма ненадежны. Этот факт не раз был доказан и фокусниками, и учеными. Сначала – фокусы. Посмотрите на шесть карт и выберите одну (рис. 4). Нет, не говорите мне, какую. Это ваш секрет. Теперь посмотрите еще раз на выбранную вами карту и назовите вслух еще парочку (или запишите, что это за карты), и постарайтесь не забыть их, читая следующие несколько страниц.


Прекрасно. Теперь рассмотрим, как подходят к проблеме запоминания переживаний ученые. Во время исследования добровольцам показали образец цветной ткани и позволили рассматривать его в течение пяти секунд{61}. Часть добровольцев в течение 30 секунд после этого описывала его цвет, а другая часть этого не делала. Затем им показали ряд образцов, один из которых был того же цвета, какой они видели 30 секундами раньше, и попросили отобрать исходный цвет. Первым интересным открытием было то, что только 73 % группы неописывавших смогли его узнать. Другими словами, было ли нынешнее переживание желтого таким же, как переживание желтого полминуты назад, смогли сказать меньше чем три четверти участников группы. Второе интересное открытие было таково: описание цвета скорее помешало, чем помогло его узнать. Сделать это смогли только 33 % группы описывавших. Видимо, словесные изложения «переписали» воспоминания о самом переживании, и участники группы запомнили в результате не то, что пережили, а свои слова о переживании. Но эти слова были недостаточно ясны и точны, чтобы помочь узнать цвет, который испытуемые увидели снова всего через 30 секунд.

В подобное положение попадали многие из нас. Мы рассказываем друзьям, как разочаровало нас «Шардоне» в хваленом бистро или исполнение струнным квартетом нашего любимого Бартока, но на самом деле в тот момент, когда мы это говорим, мы едва ли помним действительный вкус вина и игру квартета. Скорее всего, мы помним, как, выходя из концертного зала, сказали своему спутнику, что и вино, и музыка много обещали, да мало порадовали. Переживания «Шардоне», струнного квартета, альтруистических поступков и бананового пирога ярки, комплексны, многомерны и неосязаемы. Одна из функций языка – помогать нам «ощупывать» их, извлекать и запоминать важные детали, чтобы впоследствии мы могли анализировать свои переживания и рассказывать о них. В онлайновых архивах The New York Times хранятся краткие критические отзывы о кино, а не сами киноленты, занимающие слишком много места на полках и совершенно бесполезные для человека, желающего без просмотра узнать, о чем фильм. Переживания подобны кинофильмам, снятым в более чем двух измерениях, и если бы в мозгу сохранялись не краткие описания, а полнометражные фильмы, головы у нас должны были бы быть в несколько раз больше. И чтобы вспомнить и рассказать, оправдал ли поход в театр наши ожидания, приходилось бы прокручивать весь эпизод в поисках нужного момента. Каждое воспоминание требовало бы ровно столько времени, сколько занимало на деле вспоминаемое событие, и спроси нас кто-нибудь, нравилось ли нам учиться в школе, воспоминание о школьных годах стало бы на годы нашим постоянным занятием. Поэтому мы сжимаем наши переживания до одного слова, такого как «счастье», которое лишь приблизительно передает их суть, но зато будет достоверным и пригодится нам в будущем. Запах розы в памяти не сохранить, но если вы знаете, что он был приятен и сладок, то понимаете: имеет смысл остановиться и понюхать другую розу.

Восприятие различий

Наша память о вещах прошедших несовершенна, поэтому сравнение нового счастья с воспоминанием о старом – не слишком удачный способ определить, действительно ли два субъективных переживания были разными. В таком случае давайте попробуем несколько изменить подход. Если мы не можем достаточно достоверно вспомнить ощущение, оставшееся от вчерашнего бананового пирога, чтобы сравнить его с ощущением от сегодняшнего доброго дела, возможно, нам поможет сравнение переживаний, которые близки во времени – и мы в состоянии увидеть разницу между ними. Возьмем, к примеру, эксперимент с образцами разноцветных тканей и представим, что мы проводим его снова, уменьшив промежуток времени между предъявлением первого образца и рассматриванием целого ряда. Может быть, в таком случае испытуемые узнают первый образец без проблем? Что, если мы уменьшим время до, скажем, 25 секунд? Или 15? Десяти? Или даже до доли секунды? И что, если мы дополнительно облегчим задачу, показав испытуемым всего один проверочный образец вместо шести, и попросим сказать только, того же ли он цвета, что и первый? Никаких словесных описаний, чтобы не сбивать с толку память, никаких разноцветных образцов, чтобы не сбивать с толку зрение; малая доля секунды между предъявлением первого образца и проверочного – упростим задачу до минимума. Теперь-то мы, наверное, можем с уверенностью предсказать, что с ней без труда справится любой?

Да, конечно, если нам приятно ошибаться. Во время исследования, концептуально сходного с тем, которое мы только что придумали, добровольцев просили смотреть на экран компьютера и читать некий довольно странный текст{62}. Странность заключалась в том, что в шрифте чередовались прописные и строчные буквы, и выглядело это пРиМеРнО тАк. Возможно, вы знаете, что когда люди вроде бы внимательно на что-то смотрят, взгляд их на самом деле три-четыре раза в секунду отрывается от этого предмета, из-за чего глазные яблоки слегка двигаются. В исследовании было использовано устройство под названием «айтрекер», которое сообщает компьютеру, в какой момент глаза испытуемых фиксируются на объекте, а в какой этого не делают. В ту долю секунды, когда глаза добровольцев отрывались от текста, компьютер всякий раз производил следующий фокус: менял размер букв, и то, что выглядело пРиМеРнО тАк, вдруг начинало выглядеть ПрИмЕрНо ТаК. Поразительно, но добровольцы не замечали этих перемен, случавшихся несколько раз в секунду. Последующие эксперименты показали, что люди не замечают и многих других «разрывов непрерывности», и по этой причине кинорежиссеры могут не волноваться, если из-за их невнимательности у героини внезапно меняется фасон платья, а у героя – цвет волос, или какой-то предмет вдруг вовсе исчезает из кадра, – зрители и не встрепенутся{63}. Но вот что интересно: когда у людей спрашивают, заметят ли они подобные разрывы непрерывности, они уверенно отвечают, что заметят{64}.

И пропускаем мы не только мелкие изменения. Порой мы не видим и больших. В ходе эксперимента, идея которого была позаимствована из реалити-шоу «Скрытая камера», исследователь подходил на территории университета к прохожему и спрашивал дорогу к определенному корпусу{65}. Пока они совещались над картой, между ними, перекрывая прохожему вид на экспериментатора, бесцеремонно вклинивались двое рабочих с дверью в руках. В этот момент первый экспериментатор, нагнувшись, скрывался за дверью и уходил вместе с рабочими, а его место занимал второй, до этого прятавшийся за дверью, который и продолжал разговор с прохожим. Экспериментаторы были разного роста и телосложения, у них были разные голоса, стрижки и костюмы. Встань они одновременно перед вами, вы их никогда не перепутали бы. Но как же относились к этой перемене добрые самаритяне, помогавшие заблудившемуся туристу? Большинство – никак. На самом деле почти никто из них ее не заметил – не заметил того, что собеседник вдруг превратился в совершенно другого человека.

Должны ли мы считать в таком случае, что люди не способны ощущать изменения в своем переживании мира, даже если мир меняется прямо на глазах? Конечно же, нет. Всякую мысль, в том числе и выводы из этого исследования, можно довести до абсурда, но мы не станем этого делать. Если бы мы не замечали изменений в своем переживании мира, как мы узнавали бы, что в нем что-то движется, как понимали бы, стоять нам перед светофором или пора переходить улицу, как вели бы счет после единицы? Подобные эксперименты говорят нам, что временами переживания наших прежних «Я» бывают так же темны и непроницаемы для нас, как переживания других людей, но что более важно, они говорят нам, в каких случаях это с большей или меньшей вероятностью происходит. Что было решающим обстоятельством в каждом из упомянутых экспериментов, которое и привело к полученным результатам? Испытуемые не следили за своим переживанием отдельных аспектов раздражителя в момент его перемещения или изменения. Образец ткани выносили на 30 секунд в другую комнату; шрифт менялся, когда взгляд испытуемого не был на нем сфокусирован; экспериментаторы менялись местами, когда их загораживала от глаз прохожего дверь. Мы не ждали бы от этих исследований аналогичных результатов, если бы желтая ткань стала ярко-розовой, «это» превратилось бы в «то», а старичок-бухгалтер обернулся английской королевой в тот момент, когда испытуемый смотрел бы на все это в упор. И действительно, эксперименты показывают, что если испытуемые уделяют внимание раздражителю именно в момент его изменения, перемена замечается сразу{66}. Результаты свидетельствуют вовсе не о том, что мы категорически не способны замечать изменения в нашем переживании мира. А о том, что если мы не сфокусируем свой ум на отдельном аспекте переживания в тот момент, когда он изменяется, то будем вынуждены полагаться на память – сравнивать сиюминутное переживание с воспоминанием о переживании прошедшем, – для того чтобы заметить перемену.

Фокусники, конечно, знают это испокон веков и пользуются этим, чтобы избавлять людей от лишней тяжести в кошельках. Несколькими страницами раньше вы выбирали карту. Я тогда кое о чем умолчал. Дело в том, что я обладаю силами, намного превосходящими силы простых смертных, и мне известно, на какую карту вы посматривали, прежде чем сделать окончательный выбор. Чтобы это доказать, я убрал вашу карту. Посмотрите на рисунок и скажите, что я не гений (рис. 5)! Как я это сделал? Если бы вы не знали заранее, что это фокус и через пару страниц вы узнаете его секрет, он, конечно, произвел бы на вас гораздо большее впечатление. И сейчас он разочарует вас вовсе, стоит только сравнить два рисунка, потому что вы сразу увидите, что на втором нет ни одной из карт, изображенных на первом (включая и ту, которую вы выбрали). Но если вы допускаете возможность, что фокусник способен угадать вашу карту – с помощью то ли дедукции, то ли ловкости рук, то ли телепатии, – и если ваши глаза отрываются на долю секунды от ряда из шести карт как раз в тот момент, когда он превращается в ряд из пяти, сила иллюзии будет неотразимой. На самом деле, когда этот фокус впервые появился на веб-сайте, кое-кто из моих знакомых ученых, весьма неглупых людей, предположил даже, что новые технологии позволяют серверу угадывать карту, отслеживая скорость и частоту ударов по клавишам. Я и сам убирал руку с мышки, чтобы моих движений никоим образом нельзя было измерить. И пока я не проделал это три раза кряду, мне на ум не пришло, что хотя я и смотрел на ряд из шести карт, запомнил я только выбранную, и поэтому не мог заметить того, что все остальные карты заменены тоже{67}. В наших целях важно отметить, что подобные карточные фокусы срабатывают по той же самой причине, по которой люди затрудняются сказать, были ли они счастливы в предыдущем браке.


Обсуждение счастья

Реба и Лори Шаппель уверяют, что они счастливы, и это нас беспокоит. Мы абсолютно уверены, что это не может быть правдой, но, увы, простого и доступного всем способа сравнить их счастье с нашим, кажется, не существует. Если они говорят, что счастливы, на каком основании мы делаем вывод, что они ошибаются? Что ж, давайте попробуем действовать как юристы: подвергнем сомнению их способность понимать, оценивать и описывать собственные переживания. «Они могут думать, что счастливы, – скажем мы, – но только потому, что они ничего не знают о настоящем счастье». Другими словами, поскольку Лори и Реба никогда не имели многих из тех переживаний, которые имеем мы, нормальные люди (не кувыркались на лужайке, не плавали с аквалангом возле Большого Барьерного рифа, не прогуливались по улицам без того, чтобы на них не глазели), мы подозреваем, что им знакома лишь бледная тень счастливых переживаний и поэтому они оценивают свою жизнь не так, как мы. Если бы, к примеру, мы подарили этим близнецам торт на день рождения и вручили оценочную шкалу (где, как в каком-нибудь искусственном языке, восемь числительных означали бы счастье разной интенсивности), а потом попросили бы их описать свое субъективное переживание, они могли бы сказать, что ощущают «восьмое» счастье. Но не может ли быть так, что их «восьмое» и наше «восьмое» – это совершенно разные уровни счастья, и что воспользоваться этим словом не к месту близнецов заставляет их незавидное положение, которое никогда не позволит им понять, как человек может быть счастлив по-настоящему? Мы отозвались бы об этом переживании иначе, но Лори и Реба используют слово «восьмое», потому что торт доставляет им именно такое счастье. Они оценивают свое самое счастливое переживание самым счастливым словом языка, состоящего из восьми числительных, и это естественно, но мы не должны забывать о том, что переживание, которое они назвали «восьмым», мы назвали бы «четвертым с половиной». Короче говоря, в слово «счастье» они вкладывают не такой смысл, как мы. На рис. 6 показано, как из-за скудости опыта придуманная нами шкала может быть сжата таким образом, что все словесные обозначения счастья используются для описания ограниченного круга переживаний. По этой схеме, когда близнецы, по их словам, в полном восторге, на самом деле они чувствуют то же самое, что и мы, когда говорим: «Мы довольны».


Сжатая шкала

Гипотеза эта хороша в двух отношениях. Во-первых, она утверждает следующее: все и всюду, получив в подарок торт, имеют одинаковые субъективные переживания, даже если описывают их по-разному, что превращает мир в довольно простое место для жизни и выпекания тортов. Во-вторых, эта гипотеза позволяет нам продолжать верить, что Лори и Реба, что бы они о себе ни говорили, на самом деле вовсе не счастливы, и поэтому вполне оправданно то, что их жизни мы предпочитаем собственную. Но недостатков у этой гипотезы значительно больше. Если мы полагаем, что Лори и Реба ошибаются, используя в данном случае слово «восьмое», поскольку они никогда не знали радости кувыркания на лужайке, нам следует задуматься еще кое о чем. О том, к примеру, что мы никогда не испытывали всепоглощающего ощущения покоя и безопасности, даруемого сознанием, что любимая сестра всегда рядом; что мы никогда ее не потеряем, какую бы гадость ни сказали и ни сделали под горячую руку; что с нами всегда будет кто-то, кто знает нас не хуже, чем себя самого, и разделяет все наши надежды и опасения, и т. д. и т. п. Лори и Реба никогда не имели наших переживаний, но ведь и мы никогда не имели их переживаний. Вполне возможно, что это наша шкала сжата, и что когда мы называем себя совершенно счастливыми, мы понятия не имеем, о чем говорим, поскольку никогда не переживали (в отличие от Лори и Ребы) дружескую любовь, блаженный союз, чистейшую привязанность. И всем нам – и вам, и мне, и Лори с Ребой – стоило бы задуматься о том, что могут существовать переживания гораздо лучше наших. Например, полет без всяких вспомогательных средств, получение нашим ребенком Пулитцеровской премии или даже встреча с Богом. И, возможно, все мы используем слово «восьмое» не к месту и никто из нас не знает, что такое настоящее счастье. Рассуждая таким образом, мы должны бы последовать совету Солона и не говорить, что счастливы, пока не умрем. А иначе, если мы будем продолжать бросаться этим словом, оно потеряет всякий смысл.

Но это лишь предварительные рассуждения. Пойдем дальше. Вообразим себе эксперимент, результаты которого раз и навсегда доказали бы, что Лори и Реба не знают настоящего счастья. Допустим, мы взмахнем волшебной палочкой и разделим их, чтобы каждая жила своей жизнью. Если через несколько недель они придут к нам, отрекутся от своих былых убеждений и попросят не возвращать их к прежнему состоянию, разве это не убедит нас в том, что раньше они действительно не отличали «восьмое» от «четвертого»? У каждого из нас наверняка найдутся знакомые, которые вдруг обратились к вере (прошли через развод, пережили инфаркт) и утверждают, что у них наконец-то открылись глаза, и вопреки всему, что они говорили о себе в прошлой жизни, они никогда прежде не были счастливы. Должны ли мы сомневаться в словах людей, переживших столь грандиозные метаморфозы?

Не обязательно. Рассмотрим исследования, во время которых добровольцам показывали ряд вопросов и просили оценить вероятность того, что они сумеют ответить на них правильно. Одной группе показывали только вопросы, другой – и вопросы, и ответы. Добровольцы из первой группы решили, что вопросы очень трудные, в то время как вторая половина испытуемых – те, что видели и вопросы («Что изобрел Фило Фарнсуорт?»), и ответы («Телевизор»[16]), – сочли, что легко ответили бы на них, даже если бы не видели ответы. Очевидно, что вопросы показались простыми, поскольку испытуемые видели ответы («Конечно, телевизор, это каждый знает!») и были не в состоянии судить, насколько трудными эти вопросы стали бы для людей, ответов не видевших{68}.

Подобные исследования показывают: мы не в силах забыть однажды пережитое и продолжать видеть мир таким, как видели бы в отсутствие полученного опыта. К досаде судей, присяжные не могут не обращать внимания на недостоверные утверждения обвинителей. Наши переживания мгновенно становятся частью линз того объектива, через который мы видим свое прошлое, настоящее и будущее. И эти линзы, как и любые другие, формируют и искажают нашу картину мира. Это не очки, которые можно снять и положить на ночной столик, когда они не нужны, а скорее контактные линзы, вставленные в глаза навсегда с помощью суперклея. Научившись однажды читать, мы уже не сумеем увидеть буквы как чернильные закорючки. Полюбив однажды фри-джаз, мы уже не сможем воспринимать саксофон Орнетта Коулмана как источник шума. Узнав однажды, что Ван Гог был психически болен, а Эзра Паунд был антисемитом, мы уже никогда не увидим их искусство в прежнем свете. Если бы Лори и Ребу разделили на несколько недель, а после этого они сказали бы нам, что стали счастливее прежнего, близняшки могли бы быть правы. Но не совсем. Этим они сказали бы нам только, что одиночки, которыми они стали, воспринимают свою прошлую жизнь как большее страдание, чем те, кто всегда был одиночкой. Даже если бы они помнили, что думали, говорили и делали, пока были сиамскими близнецами, мы ждали бы, что их новые переживания (переживания одиночек) исказят оценку прошлого опыта соединенности. А значит, разделенные Лори и Реба не могут сказать точно, как чувствуют себя сросшиеся близнецы, которые никогда не были одиночками. В известном смысле опыт разделения сделал бы их нами, и, следовательно, они оказались бы в таком же трудном положении, в каком находимся мы, пытаясь вообразить, каково быть сиамскими близнецами. На их видение прошлого влиял бы тот факт, что они стали одиночками, – и не учитывать это влияние невозможно. И все это означает следующее: когда люди получают новые переживания и внезапно приходят к выводу, что прежде они не были по-настоящему счастливы (то есть их шкала была сжата), – они могут ошибаться. Другими словами, люди порой заблуждаются в настоящем, когда утверждают, что заблуждались в прошлом.

Усиленное переживание

Лори и Реба не делали многого из того, что нормальным людям позволяет ощутить себя на верху шкалы счастья, – не кувыркались, не плавали с аквалангом, не… (можете продолжить сами) – и это, конечно, отличает нас от близнецов. Если скудный опыт переживаний не обязательно приводит к сжатию шкалы, то что же вместо этого происходит? Давайте предположим, что у Лори и Ребы действительно скудный опыт, и на основании его они оценивают нечто столь простое, как подаренный на день рождения торт. Возможно, что скудность опыта сжимает шкалу счастья. Но возможно и нечто другое: шкала не сжимается, но усиливается переживание – и близняшки, и мы подразумеваем под «восьмым» одно и то же. Получая праздничный торт, Лори и Реба чувствуют то же самое, что чувствуем мы, когда плаваем и кувыркаемся под водой у Большого Барьерного рифа (рис. 7).


«Усиленное переживание» – выражение, возможно, и странное, но в самой идее ничего странного нет. О людях, которые считают себя счастливыми, невзирая ни на что, мы часто говорим: «Они только думают, будто счастливы, потому что на самом деле не знают, что теряют». Возможно, конечно, но в этом-то и суть. Не зная, что теряем, мы и вправду бываем счастливы при таких обстоятельствах, которые никогда не сделали бы нас счастливыми, если бы мы подобную потерю пережили. Это не означает, что люди, не знающие, что они теряют, менее счастливы, чем те, кто это имеет. Примеров тому хватает и в моей жизни, и в вашей. Приведу свой. Я иногда выкуриваю сигару, потому что это делает меня счастливым. А моя жена не понимает, почему я должен курить сигары, чтобы быть счастливым, когда сама она вполне счастлива и без них (и даже счастливее, чем я, их курящий). Гипотеза усиления переживания показывает, однако, что я тоже мог бы быть счастлив без сигар, если бы не пережил когда-то, во времена своей сумасбродной юности, их фармакологических таинств. Но я их пережил, и поэтому знаю, что теряю, когда не курю. Поэтому то чудеснейшее мгновение в начале отпуска, когда я откидываюсь на спинку шезлонга среди золотых песков Кауаи и, глядя на опускающееся в море солнце, делаю глоток виски «Талискер», не может быть вполне совершенным, если при этом у меня во рту нет чего-то кубинского и вонючего. Я мог бы испытать разом и свою удачу, и прочность своего брака, применив гипотезу сжатия шкалы и попытавшись объяснить жене, что, поскольку она никогда не переживала пикантности вкуса «Монтекристо № 4», ее опыт переживаний скуден. И, следовательно, она не знает, что такое настоящее счастье. Я проиграл бы, конечно (как всегда), но в данном случае я бы заслужил поражение. Не разумнее ли будет сказать, что, научившись получать удовольствие от сигар, я расширил свой опыт и нечаянно испортил все грядущие переживания, в которые их курение не входит? «Закат на Гавайях» был счастьем под номером восемь, пока его место не занял «закат на Гавайях плюс дешевая сигара» и не понизил уровень заката без сигар до седьмого номера{69}.

Но мы уже достаточно поговорили обо мне и моем отпуске. Давайте побеседуем обо мне и моей гитаре. Я играю давно и получаю не так уж много удовольствия, разучивая блюз на трех струнах. Но когда я, будучи подростком, только учился играть, в своей спальне на втором этаже я дергал все три струны до тех пор, пока родители не начинали стучать в потолок и напоминать о своих правах согласно Женевской конвенции. Применив к этому случаю гипотезу сжатия шкалы, я мог бы сказать, что глаза у меня открылись со временем, когда развились мои музыкальные способности, и теперь я понимаю, что в свои 13 лет я не был счастлив по-настоящему. Но не кажется ли более разумным применить гипотезу усиления переживания и сказать, что переживание, которое когда-то доставляло мне удовольствие, больше его не доставляет? Человек, получивший глоток воды после долгого блуждания в пустыне, может в этот момент оценить свое счастье как «десятое». Через год такой же глоток принесет ему всего лишь «второе» счастье. Должны ли мы решить, что этот человек ошибся, оценивая свое счастье в тот момент, когда он выпил жизнетворный глоток из ржавой фляги, или же будет разумнее сказать, что глоток воды может быть источником блаженства или обычным средством утоления жажды в зависимости от имеющегося опыта? Если скудный опыт скорее сжимает шкалу, чем усиливает переживание, тогда дети, говоря, что им доставляют наслаждение арахисовое масло и джем, явно ошибаются. И поймут они, что были неправы, только позже, когда впервые попробуют паштет из гусиной печенки. А потом, когда от жирной пищи у них начнутся нелады с сердцем, они поймут, что были неправы. Нам пришлось бы каждый день отрекаться от вчерашнего дня, если бы мы переживали все больше и больше счастья и понимали, что прежде только и делали, что ошибались.

Так какая же из гипотез верна? Этого мы сказать не можем. Но мы можем сказать, что всякий человек, считающий себя счастливым, оценивает счастье со своей точки зрения – с позиции индивидуума, чей опыт уникален и служит контекстом, линзами, фоном для переживаний сиюминутных. Любая точка зрения имеет под собой основание. Пережив что-то однажды, мы уже не способны видеть мир таким, как прежде. Невинность потеряна, и вернуть ее никто не в силах. Мы (хотя и не всегда) помним, о чем думали и говорили. Мы (тоже не всегда) помним, что делали. Но вероятность того, что мы сумеем воскресить переживание и оценить его так, как оценили бы в былые времена, удручающе мала. В некотором смысле те курящие сигары, играющие на гитаре, обожающие паштет люди, которыми мы становимся, имеют не больше оснований говорить от имени людей, которыми мы были прежде, чем наблюдатели со стороны. Разделенные близнецы могут сказать нам, как они оценивают сейчас то чувство, которое переживали, будучи сросшимися, но сказать, что переживают сиамские близнецы, которых не разделяли, они уже не могут. Похоже ли «восьмое» счастье Лори и Ребы на наше «восьмое», не знает никто, в том числе и все Лори и Ребы, которые еще будут.

Далее

Утром 15 мая 1916 г. начался последний этап одного из тяжелейших походов в истории – экспедиции полярного исследователя Эрнеста Шеклтона. Корабль Шеклтона «Стойкость» был затерт льдами в море Уэдделла, а сам он вместе с экипажем высадился на остров Элефант. Через семь месяцев Шеклтон и пятеро членов его экипажа покинули остров на спасательной шлюпке, в которой и провели три недели, преодолевая путь в 800 миль по холодному бушующему океану. Добравшись до острова Южная Георгия, умирающие от голода, обмороженные полярники собрались высадиться на берег. Им предстояло пройти пешком через весь остров в надежде отыскать на противоположном берегу китобойную базу. Глядя тем утром в лицо практически верной смерти, Шеклтон писал:

Мы вошли в бухту через узкий проход с острыми скалами с обеих сторон, заросший водорослями, повернули на восток и поспешили к берегу, когда сквозь туман пробилось солнце и плескавшиеся вокруг волны засверкали. Выглядели мы в это ясное утро курьезной компанией, но чувствовали себя счастливыми. Мы даже запели, и если бы каждый из нас не имел наружности Робинзона Крузо, случайный наблюдатель мог бы подумать, что мы приехали на пикник куда-нибудь в норвежский фиорд или в один из чудесных проливов западного побережья Новой Зеландии{70}.

Мог ли Шеклтон и в самом деле иметь в виду то, что сказал? Могло ли его счастье соответствовать нашему счастью и существует ли какой-то способ это определить? Как мы уже видели, счастье – это субъективное переживание, которое сложно передать словами (и самому себе, и другим людям). Следовательно, оценка справедливости чьих-то притязаний на то, чтобы быть счастливым, – исключительно трудное дело. Но тревожиться рано – потому что прежде, чем дело пойдет на лад, оно станет еще труднее.

Глава 3

Взгляд внутрь снаружи

Вы в собственное сердце постучитесь,Его спросите, знает ли оно…Уильям Шекспир. Мера за меру[17]

О психологах пока придумано мало анекдотов, и поэтому мы лелеем в памяти те немногие, что в ходу. Вот один из них. Встречаются два психолога, и один другому говорит: «Здравствуйте. Вы поживаете прекрасно, а я?» Знаю, знаю, анекдот несмешной. Но причина, по которой он должен быть смешным, такова: люди не знают, как чувствуют себя другие, но как чувствуют себя они сами, им следует знать. «Как вы поживаете?» – вопрос настолько же заурядный, насколько необычен вопрос «Как поживаю я?». И тем не менее, как это ни странно, люди, кажется, порой не знают собственных чувств. Когда сиамские близнецы говорят, что счастливы, мы вправе усомниться – возможно, они только думают, что счастливы. То есть они могут верить в свои слова, но эти слова могут быть неверны. Прежде чем мы решим, верить ли подобным утверждениям, следует решить, способны ли люди в принципе заблуждаться относительно собственных чувств. Заблуждаться мы можем насчет чего угодно – стоимости соевых бобов, продолжительности жизни клещей, исторических дат, – но способны ли мы заблуждаться насчет собственного эмоционального переживания? Можем ли мы быть уверены, что чувствуем что-то, или нет? И существуют ли где-нибудь люди, которые и впрямь не сумеют ответить правильно на самый заурядный в мире вопрос?

Существуют, и одного из них вы найдете в зеркале. Читайте дальше.

Смущенные и растерянные

Погодите-ка. Прежде чем вы продолжите чтение, предлагаю сделать паузу и внимательно посмотреть на свой большой палец. А теперь – держу пари, что вы этого не сделали. Держу пари, что вы продолжили читать, потому что посмотреть на палец – дело настолько простое и бессмысленное, что кажется неуместной шуткой. Но если вы считаете ниже своего достоинства бросить взгляд на свой палец, давайте рассмотрим, что должно произойти поблизости, чтобы мы увидели какой-то объект – палец, пончик с повидлом или бешеную росомаху. В крошечный промежуток времени между тем мгновением, когда свет, отразившись от поверхности объекта, достигнет наших глаз, и мгновением, когда мы поймем, что это за объект, наш мозг должен извлечь и проанализировать характерные признаки объекта и сравнить их с информацией, хранящейся в памяти, чтобы определить, что это за штука и что с ней следует делать. Это сложный процесс – настолько сложный, что ни один ученый не знает в точности, как он протекает, и ни один компьютер не может его воспроизвести. Но мозг производит его с исключительной скоростью и точностью. Фактически он совершает анализ с таким проворством, что мы имеем переживания всего лишь взгляда налево, обнаружения росомахи, испуга и готовности делать все дальнейшие расчеты, сидя в надежном убежище на платане.

Задумаемся на секунду о том, как должен протекать акт видения. Если бы вы создавали мозг наспех, вы, вероятно, спроектировали бы его таким образом, чтобы он сперва узнавал окружающие предметы («Острые зубы, бурый мех, жутковатое фырканье, капающая слюна – ба, да это же бешеная росомаха!»), а потом вычислял, что делать («Кажется, бегство – это блестящая мысль в данной ситуации»). Но человеческий мозг создавался не наспех. Его самые необходимые функции были спроектированы первыми, а уже потом, через тысячи лет, к ним добавились менее нужные. И поэтому по-настоящему важные части мозга (те, например, что контролируют дыхание) располагаются внизу, а такие, без которых мы, наверное, могли бы обойтись (те, например, что контролируют настроение), находятся поверх них, как шоколадная глазурь поверх мороженого. В действительности своевременное бегство от бешеных росомах – гораздо важнее, чем понимание, кого именно мы видим. Такие действия, как бегство, настолько важны для выживания наземных млекопитающих (вроде тех, от которых мы произошли), что эволюция не стала рисковать и спроектировала мозг таким образом, чтобы на вопрос «Что делать?» он отвечал раньше, чем на вопрос «Что это такое?»{71}. Эксперименты показывают, что в тот момент, когда мы видим некий объект, наш мозг мгновенно анализирует лишь некоторые из его ключевых признаков и затем использует наличие или отсутствие этих признаков, чтобы вынести одно очень спешное и очень простое решение: «Настолько ли важен этот объект, что я должен немедленно отреагировать?»{72} Бешеные росомахи, плачущие младенцы, падающие камни, кокетничающие самки, убегающая добыча – все это много значит для выживания. Столкнувшись с подобным, мы должны немедленно что-то предпринять, и не стоит заниматься такой ерундой, как детальное разглядывание объекта. По существу, мозг так и был спроектирован – в первую очередь решать, насколько значим объект, а уж потом – что это за объект. И это означает, что в ту долю секунды, пока вы поворачиваете голову налево, ваш мозг еще не знает, видит ли он росомаху, но знает, что видит нечто страшное.

Но как такое возможно? Каким образом мы узнаем, что это нечто – страшное, если не знаем, что это? Чтобы понять, как такое происходит, давайте рассмотрим постепенный процесс узнавания человека, который идет вам навстречу через бескрайнее пространство пустыни. Первым, что заметит ваш взгляд, будет какое-то движение на горизонте. Всматриваясь, вы вскоре разглядите, что это некий объект, движущийся вам навстречу. По мере его приближения вы поймете, что это – живое существо, потом увидите, что оно двуногое. Потом – что оно человек, потом – что человек этот женщина, потом – что женщина эта толстая, с темными волосами, в тенниске, а потом – надо же, что посреди Сахары делает тетя Мейбл?.. Узнавание тети Мейбл в этом случае постепенно – то есть начинается с общего впечатления, которое становится все более конкретным, пока, наконец, не завершается воссоединением родственников. Подобным образом и узнавание росомахи в двух шагах от вас происходит постепенно – пускай и в течение миллисекунд – и тоже продвигается от общего к конкретному. Исследования показывают, что на самых ранних, самых общих этапах процесса узнавания информации хватает для того, чтобы понять, опасен ли объект, но не хватает, чтобы понять, что это за объект. Как только мозг решает, что видит нечто опасное, он отдает приказ железам вырабатывать гормоны, которые вводят человека в состояние повышенного физиологического возбуждения (кровяное давление поднимается, сердце бьется быстрее, зрачки сужаются, мышцы напрягаются), подготавливая к быстрому действию. Прежде чем мозг завершит анализ, который позволит нам узнать, что этот объект – росомаха, тело уже приведено в положение «готово-бежать-прочь» по первому сигналу.

Тот факт, что мы приходим в состояние возбуждения, не зная точно, что тому причиной, имеет большое значение для нашей способности распознавать эмоции{73}. Например, исследователи занимались изучением реакций мужчин, которые перебирались по длинному и узкому веревочному мосту, подвешенному на высоте 70 метров над рекой Капилано в Северном Ванкувере{74}. К каждому мужчине подходила девушка, интересовалась, не желает ли он продолжить экскурсию, и если тот соглашался, давала ему свой номер телефона (с тем чтобы объяснить план дальнейшего осмотра, когда он позвонит). Важная деталь: к некоторым мужчинам девушка подходила в то время, когда они перебирались по мосту, а к другим – после этого. Как оказалось, мужчины, встретившие девушку на мосту, были более склонны к тому, чтобы ей позвонить. Почему? А потому, что мужчины, встретившие девушку на трясущемся под ногами и раскачивающемся мосту, переживали интенсивное физиологическое возбуждение, которое в обычном состоянии они определили бы как страх. Но поскольку к ним обращалась с вопросом привлекательная женщина, они ошибочно принимали свое возбуждение за сексуальное влечение. Страх падения вполне можно интерпретировать как желание грехопадения – что означает, проще говоря, что люди могут заблуждаться относительно своих чувств[18].

Удобное онемение

Писатель Грэм Грин сказал, что ненависть управляется как будто теми же самыми железами, что и любовь[19]. И действительно, исследования показывают, что физиологическое возбуждение может быть интерпретировано множеством способов, и основывается наша интерпретация на том, что именно мы считаем его причиной. Можно страх принять за вожделение, опасение – за вину{75}, стыд – за беспокойство{76}. Но то, что мы не всегда знаем, как назвать свое эмоциональное переживание, еще не означает, что мы не знаем, на что оно похоже, не так ли? Пусть мы не понимаем, что это такое и откуда взялось, мы всегда знаем, на что оно похоже, ведь так? Возможно ли считать, что мы что-то чувствуем, когда на самом деле мы не чувствуем ничего? Философ Дэниел Деннет ставил этот вопрос таким образом:

Предположим, человеку внушают под гипнозом, что, проснувшись, он почувствует боль в запястье. Если гипноз действует, будет ли эта боль реальной, внушенной гипнотически, или человек только думает, что испытывает боль? Если кто-то ответит, что гипноз вызывает реальную боль, тогда предположим, что внушение было следующим: «Пробудившись, вы будете думать, что испытываете боль в запястье». Если гипноз действует, будет ли этот случай точным подобием предыдущего? Вера в то, что ты ощущаешь боль, не равнозначна ли действительному ощущению боли?{77}

На первый взгляд мысль о том, что мы можем ошибочно полагать, будто чувствуем боль, кажется абсурдной. Хотя бы потому, что вопрос о разнице между «ощущением боли» и «верой в то, что ты чувствуешь боль», подозрительно смахивает на лингвистический парадокс. Но давайте бросим на нее второй взгляд и рассмотрим следующий сюжет. Вы сидите в уличном кафе, потягивая душистый эспрессо и увлеченно просматривая газету. По улице прогуливаются люди, кто-то тоже заказывает кофе, и милование юной парочки за соседним столиком лишний раз напоминает о вечном празднике весны. Скворец насвистывает свою песенку, из пекарни неподалеку доносится запах свежих круассанов. Статья о финансовой реформе, которую вы читаете, довольно интересна, и все идет прекрасно – пока вы, читая третий абзац, не осознаете вдруг, что примерно на середине первого абзаца начали принюхиваться к вкусному запаху и прислушиваться к птичьему щебету и поэтому не имеете ни малейшего понятия, о чем в статье идет речь. Прочли вы второй абзац или проскочили его? Вы пробегаетесь взглядом по странице и убеждаетесь, что, несомненно, уже видели все эти слова. Читая их заново, вы даже вспоминаете, как несколько секунд назад их произносил голос у вас в голове, удивительно похожий на ваш, который вы перестали слышать под колдовским влиянием весны.

Перед нами встают два вопроса. Первый – переживали ли вы абзац, когда читали его в первый раз? И второй – если это так, поняли ли вы, что пережили его? Ответы, соответственно, будут «да» и «нет». Вы пережили абзац, потому-то он и показался вам знакомым, когда вы его перечитали. Если бы на вашем столе находился айтрекер, он засвидетельствовал бы, что вы не переставали читать ни на секунду. Вы даже шевелили губами во время чтения, пока не поймали себя на… не поймали себя на… не поймали себя на чем? На переживании, которое вы пережили, не сознавая этого, – вот на чем. Теперь позвольте мне прерваться ненадолго, пока вы не заслушались зяблика, и я уточню значение этих слов. Слово «переживание»[20] происходит от латинского experientia («пробовать, испытывать»), тогда как «осознание»[21] – от греческого horan («видеть»). Переживание подразумевает участие в событии, а осознание – наблюдение за этим событием. В обычном разговоре можно без особого ущерба для смысла подменять одно слово другим, но значения у них все-таки разные. Смысл одного – быть вовлеченным, смысл другого – осознавать это вовлечение. Одно означает процесс отражения, другое – предмет, который отражается. Фактически осознание можно назвать переживанием нашего собственного переживания{78}. Когда двое спорят, обладают ли сознанием их собаки, один употребляет этот не слишком внятный термин в значении «способности к переживанию», а второй – в значении «способности к осознанию». Собаки – не камни, утверждает один, поэтому они, конечно, обладают сознанием. Собаки – не люди, отвечает второй, поэтому они, конечно, сознанием не обладают. Не исключено, что оба правы. Возможно, собаки имеют переживания «желтого» и «сладкого», когда это желтое и сладкое лежит перед носом. Но поедая его, переживающая собака вряд ли одновременно осознает свое переживание, думая: «Какой вкусный виноград!»

Различие между переживанием и осознанием неуловимо, поскольку в большинстве случаев они тесно переплетены друг с другом. Мы кладем виноград в рот, чувствуем сладость, осознаем эту сладость – и ни один из этих моментов не кажется сколько-нибудь сомнительным. Но если обычная тесная связь между переживанием и осознанием заставляет нас подозревать, что различие между ними несущественно, давайте немного перемотаем пленку в обратную сторону, и вы опять представите себя в кафе – в тот самый миг, когда глаза ваши бегут по строчкам, а разум отвлечен запахами и звуками. Теперь вообразите, что разум ваш чересчур увлекся, забрел слишком далеко, заблудился и не вернулся. Вы переживаете газетную статью, а ваше осознание утратило всякую связь с переживанием, и вы уже не в состоянии поймать себя на том, что отвлеклись, – не в состоянии начать осознавать, что читаете газету. Юная парочка за соседним столиком перестает обниматься и спрашивает у вас, что нового пишут о финансовой реформе. И вы объясняете им, что знать этого никак не можете, поскольку, если бы молодые люди видели вокруг что-нибудь, кроме друг друга, они заметили бы, что вы слушаете скворца, а не читаете газету. Парочка впадает в растерянность, ибо молодые люди видят, что на самом деле вы держите газету в руках и ваши глаза бегают по строчкам в тот самый момент, когда вы это отрицаете. Пошептавшись немного и еще чуть-чуть пообнимавшись, они решают проверить, правду ли вы сказали. «Извините, что снова беспокоим, но мы очень хотели бы знать, сколько сенаторов проголосовало на прошлой неделе за финансовую реформу. Может быть, вы будете так добры, что выскажете ваши предположения?» Поскольку вы принюхиваетесь к запаху круассанов, слушаете птичье пение и не читаете газету, вы понятия не имеете, сколько сенаторов за нее проголосовало. Но, похоже, единственный способ заставить этих странных людей заняться собственными делами – это сказать им хоть что-нибудь, и вы называете количество сенаторов наобум. «Может быть, 41?» – предполагаете вы. И названное число, никого этим не удивив, кроме вас самого, вдруг оказывается правильным.

Предложенный сценарий может показаться чересчур странным, чтобы иметь место в реальности (в конце концов, часто ли за финансовую реформу и в самом деле голосует 41 сенатор?), но тем не менее он реален. За зрительное переживание и осознание этого переживания отвечают различные участки мозга, и когда они повреждены (особенно это касается воспринимающей области первичной зрительной коры, называемой V1), функции одного могут ухудшиться без ухудшения функций другого, отчего переживание и осознание теряют свою обычно тесную связь. Например, люди, страдающие заболеванием, известным как феномен слепого зрения, не осознают того, что на самом деле видят, и совершенно искренне утверждают, что они слепые{79}. Сканирование мозга подтверждает их слова, поскольку обнаруживает уменьшение активности в зонах, связанных со зрением{80}. Так, если мы высветим какое-то место на стене и спросим у такого человека, видел ли он световое пятно, он ответит: «Разумеется, нет. Раз при мне собака-поводырь, вы могли бы понять, что я слепой». Но если мы попросим его предположить, где могло находиться это световое пятно, – просто попытаться, сказать что угодно, ткнуть куда попало, – его «предположение» будет правильным гораздо чаще, чем можно было бы ожидать от случая. Этот человек видит, если под видением мы подразумеваем переживание света и обретение знания о его местонахождении, но он слеп, если под слепотой мы понимаем, что он не знает о том, что видит. Глаза его передают изображение реальности на маленький киноэкран у него в голове, но публика, увы, находится в фойе и покупает попкорн.

Эта разобщенность между осознанием и переживанием может послужить причиной таких же недоразумений и в области эмоций. Некоторые люди как будто прекрасно разбираются во всех своих настроениях и чувствах и могут не хуже писателей поведать о каждом их нюансе и различии. Эмоциональный словарь других содержит чуть больше основного минимума, в который, к великому разочарованию наших близких, входят лишь фразы вроде «хорошо», «так себе» и «я ведь уже говорил». Если экспрессивный дефицит столь основателен и постоянен, что проявляется и после окончания футбольных матчей, можно ставить диагноз «алекситимия», который буквально означает «отсутствие слов для описания эмоционального состояния». Когда алекситимиков спрашивают, что они чувствуют, они обычно отвечают: «Ничего», а на вопрос как они себя чувствуют, следует ответ: «Не знаю». Увы, эту болезнь не вылечить при помощи карманного словаря или курса ораторского искусства, потому что алекситимикам не хватает не столько традиционного эмоционального лексикона, сколько интроспективного осознания своего эмоционального состояния. Чувства они испытывают, но как будто не знают о них. К примеру, когда исследователи показывают добровольцам эмоционально выразительные снимки ампутаций и автокатастроф, физиологические реакции алекситимиков ничем не отличаются от реакций нормальных людей. Но когда их просят дать словесную оценку этим неприятным снимкам, алекситимики, в отличие от нормальных людей, почти не способны объяснить их отличие от фотографий радуги и щенят{81}. Некоторые данные свидетельствуют, что алекситимия вызывается дисфункцией передней поясной коры головного мозга – участка, который помогает нам осознавать многое, в том числе и внутреннее состояние{82}. Как разобщенность осознания и зрительного переживания становится причиной феномена слепого зрения, так разобщенность осознания и эмоционального переживания становится причиной состояния, которое мы можем назвать онемением чувств. Видимо, это возможно – во всяком случае, время от времени кое для кого – быть счастливым, грустить, скучать или веселиться и не знать этого.

Измеритель счастья

Некогда добрый Бог с длинной бородой сотворил маленькую плоскую землю и поместил ее в самой середине небес, чтобы люди находились в центре всего. Затем явились физики и усложнили картину большими взрывами, кварками, черными дырами и силой притяжения, в результате чего большинство людей не знают теперь, где находятся. Психология тоже создала проблемы там, где прежде ничего не было, – обнаружив изъяны в нашем интуитивном понимании самих себя. Возможно, Вселенная имеет несколько малых измерений внутри больших, возможно, время в конечном счете остановится или потечет вспять, и, возможно, людям на самом деле ничего этого понять не дано. Но что нам всегда дано понять – это наше собственное переживание. Философ и математик Рене Декарт утверждал, что наше переживание – единственное, в чем мы можем быть уверены, и что все остальное, о чем мы думаем, будто знаем это, – только результаты переживания. И все же мы видим, что пока значение таких слов, как «счастье», трактуется каждым на свой лад, мы по-прежнему не можем быть уверены как в том, что два человека, объявляющих себя счастливыми, имеют одинаковое переживание, так и в том, что наше сиюминутное переживание счастья отличается от вчерашнего. И даже в том, что мы переживаем счастье вообще. Если цель науки – запутать и дать понять, что наши знания ничего не стоят, тогда психология в этом плане преуспела больше остальных.

Но, как и «счастье», «наука» – это слово, которое имеет слишком много значений для слишком многих людей, и поэтому, увы, довольно часто вообще ничего не значит. Мой отец, известный биолог, сказал мне недавно – после того, как думал над этим вопросом в течение нескольких десятков лет, – что психология не может быть наукой, потому что настоящая наука требует применения электричества. Электрошок, по-видимому, не считается. Мое собственное определение науки не столь категорично, но и я, и мой отец, и многие другие ученые сходимся в одном: если некая вещь не поддается измерению, ее невозможно исследовать с научной точки зрения. Ее можно изучать, и кое-кто может доказывать даже, что изучение подобных вещей, не поддающихся измерению, более ценно, чем все науки вместе взятые. Но это – не наука, потому что наука связана с измерением, и если вещь нельзя измерить – нельзя сравнить с показаниями часов или линейки или еще чего-то, отличающегося от нее самой, – она никогда не станет потенциальным объектом научного исследования. Как мы видели, чье-то персональное счастье чрезвычайно трудно измерить так, чтобы быть вполне уверенным в обоснованности и достоверности полученных данных. Люди порой не знают, что чувствуют, или не помнят, что чувствовали, но даже если они знают и помнят это, ученые не в состоянии определить, каким образом на описание переживания влияет само переживание. Следовательно, не знают точно, как интерпретировать утверждения испытуемых. Все это говорит о том, что научные исследования субъективного переживания – дело весьма нелегкое.

Нелегкое, конечно, однако не вовсе нереальное, потому что через пропасть между переживаниями можно навести мост – не в виде стального гиганта с шестиполосным дорожным движением, а в виде простого, но довольно прочного каната, если мы примем три предпосылки.

Правильность измерений

Предпосылка первая (и это может сказать вам каждый плотник): несовершенные орудия труда – сущая пытка, и тем не менее гвоздь заколотить с их помощью удается без труда. Природа субъективного переживания такова, что никогда не станет возможным создание измерителя счастья – вполне надежного инструмента, который позволит наблюдателю измерить со всей точностью характеристики субъективного переживания одного человека для того, чтобы иметь возможность сравнить их с переживанием другого[22]. Если от наших орудий труда требуется совершенство, тогда нам лучше упаковать в коробки все свои айтрекеры, сканеры и разноцветные лоскутки и предоставить изучение субъективного переживания поэтам, которые неплохо справлялись с этой задачей не одну тысячу лет. Но если мы так поступим, во имя простой справедливости нам придется предоставить им также и изучение всего остального. Несовершенны все хронометры, термометры, барометры, спектрометры и прочие приборы, которыми пользуются ученые, чтобы измерять интересующие их объекты. Для каждого существует допустимая погрешность в измерениях, почему правительства и университеты ежегодно и платят неприличные суммы за чуть-чуть усовершенствованные их версии. И если мы решим освободиться от всего, что дает лишь несовершенное приближение к истине, то придется отринуть не только психологию и физику, но и законы, экономику и историю. Короче говоря, собравшись хранить верность совершенству во всех наших устремлениях, мы останемся ни с чем – кроме математики и «Белого альбома»[23]. Поэтому нам нужно, по-видимому, смириться с некоторыми неточностями и перестать жаловаться.

Предпосылка вторая: из всех возможных (и несовершенных) способов измерения наименьшее количество изъянов будет иметь правдивый, делающийся в реальном времени отчет внимательного человека{83}. Существует, конечно, и много других способов измерить счастье, и некоторые кажутся гораздо более точными, научными и объективными, чем свидетельство самого человека. Электромиография, к примеру, позволяет нам измерять электрические сигналы, подаваемые поперечно-полосатыми мышцами, такими как corrugator supercilia (морщит наш лоб, когда мы переживаем что-то неприятное) или zigomaticus major (приподнимает углы рта, когда мы улыбаемся). Физиография измеряет электродермальную, дыхательную и сердечную активность автономной нервной системы, которая увеличивается, когда мы переживаем сильные эмоции. Электроэнцефалография, позитронная томография и магнитный резонанс измеряют электрическую активность и кровоток в различных областях мозга: в коре левого и правого полушария они усиливаются, когда мы переживаем соответственно позитивные и негативные эмоции. Для измерения счастья могут пригодиться даже обыкновенные часы, потому что люди моргают медленнее, когда испытывают счастье, чем когда боятся или тревожатся{84}.

Ученые, полагающиеся на правдивые, сделанные в реальном времени отчеты внимательных людей, часто бывают вынуждены защищать свой выбор, напоминая остальным, что эти отчеты находятся в строгом соответствии с другими способами измерения счастья. Хотя в известном смысле они были бы вправе напоминать и об обратном. В конце концов, единственная причина, по которой мы принимаем любое из этих физических явлений (от движения мускулов до церебрального кровотока) как показатель счастья, такова: люди нам о них говорят. Если бы все люди утверждали, что в момент, когда скуловая мышца сокращается, моргание замедляется и левое переднее полушарие заполняется кровью, они испытывают гнев или черную депрессию, мы были бы вынуждены пересмотреть свою интерпретацию этих физиологических изменений и принять их как показатели несчастливого состояния. Если мы хотим знать, что чувствует человек, мы должны признать для начала следующий факт: в решающей позиции находится один-единственный наблюдатель. Он не всегда помнит свои прежние чувства, не всегда осознает чувства сиюминутные. Его отчеты ставят нас в тупик, заставляют сомневаться в его памяти и способности употреблять слова в том же значении, что и мы. Но сколько бы мы по этому поводу ни сокрушались, мы должны признать, что это единственный человек, который имеет хотя бы крошечный шанс описать «взгляд изнутри», почему его утверждения и служат золотым стандартом для всех прочих способов измерения. Мы больше поверим его словам, когда они будут соответствовать свидетельствам других, менее привилегированных наблюдателей; когда мы убедимся, что он оценивает свое переживание, основываясь на том же опыте, что и мы; когда тело его будет реагировать так же, как тела других людей, переживших то же самое, что переживает он, и т. д. Но даже когда все многочисленные показатели счастья согласуются между собой, мы все равно не можем быть уверены, что знаем правду о его внутреннем мире. Мы можем быть уверены лишь в том, что приблизились к ней настолько, насколько это вообще возможно для наблюдателя, и этого уже достаточно.

Частота измерений

Предпосылка третья: погрешности в измерении всегда будут проблемой, но по-настоящему серьезной проблема становится в том случае, когда мы ее не осознаем. Если мы не знаем о царапине на очках, то можем сделать ошибочный вывод: в материи пространства разверзлась щель, которая следует за нами, куда бы мы ни шли. Но если мы о царапине знаем, то будем постоянно делать поправку на нее, напоминая себе, что это вовсе не разрыв в пространстве, а дефект оптического прибора, через который мы пространство наблюдаем. Что же могут сделать ученые, чтобы «видеть сквозь» изъяны, присущие отчетам о субъективных переживаниях? Ответ кроется в феномене, который статистики именуют законом больших чисел.

О больших числах многие из нас имеют ошибочное представление, а именно – будто бы они подобны маленьким числам, только больше. Вот мы и ждем от них чего-то большего, чем от маленьких, но не другого. Так, например, мы знаем, что два нейрона, обменивающиеся электрохимическими сигналами через свои аксоны и дендриты, не обладают, по всей видимости, сознанием. Нервные клетки – это простые устройства, куда проще, чем дешевые рации, и занимаются они одним простым делом, а именно: реагируют на химические препараты, выделяемые им подобными. Если мы считаем, что 10 млрд этих простых устройств могут заниматься только 10 млрд простых дел, нам и в голову не придет, что миллиарды их могут проявить некое свойство, какого не проявят ни два, ни десять, ни 10 000. Сознание – именно такой вид внезапно проявившегося свойства – феномен, который возникает отчасти как результат огромного числа соединений нейронов человеческого мозга. Он не проявляется ни в каком из других органов или при соединении небольшого числа нейронов{85}. Квантовая физика предлагает похожий пример. Мы знаем, что субатомные частицы имеют странную и прелестную способность существовать в двух местах одновременно. Но полагать, что любое сочетание этих частиц должно вести себя таким образом, – то же самое, что думать, будто все коровы мира возвращаются в свои стойла в одно и то же время. И они, разумеется, ведут себя иначе, поскольку еще одним из тех самых свойств, порождаемых взаимодействием очень большого числа очень маленьких частиц, будет неподвижность. Короче говоря, большое – не просто больше, чем маленькое, оно иногда – другое.

Магия больших чисел распространяется и на законы вероятности, помогая решить многие проблемы, связанные с несовершенством измерения субъективного переживания. Монета, как известно, должна при подбрасывании беспристрастно упасть лицевой стороной вверх примерно в половине случаев. А если так (и если вам больше нечем заняться во вторник вечером), я приглашаю вас встретиться со мной в пабе на Графтон-стрит и сыграть в нежно любимую, бессмысленную игру, называемую орлянкой. Играть будем так. Я говорю: «Решка», вы говорите: «Орел», мы бросаем монету, и проигравший платит бармену Полу за очередное пиво. Если мы бросим монету четыре раза, и три из них выиграю я, вы, скорее всего, подсчитаете свои убытки и предложите мне переключиться на дартс. Но если мы бросим монету 4 млн раз и я выиграю 3 млн из них, тогда вы вместе со своими болельщиками наверняка возмечтаете вымазать меня дегтем и вывалять в перьях. Почему? А потому, что даже если вы не слышали о теории вероятности, вы интуитивно понимаете: когда числа небольшие, на падение монеты способны повлиять мелкие досадные случайности – вроде порыва ветра или вспотевшей руки. Но подобные мелочи перестают иметь значение, когда числа большие. Рука вспотеет при одном броске, при другом помешает сквозняк, и в результате решка выпадет чаще, чем мы рассчитывали, бросая монету четыре раза. Но каковы шансы, что подобные случайности заставят выпасть решку на миллион больше, чем ожидалось? Они бесконечно малы, говорит вам интуиция, и она права. Шансы действительно исчезающе малы.

Ту же логику можно применить к проблеме объективного переживания. Предположим, мы даем двум добровольцам два переживания, которые должны принести им счастье: одному дарим, к примеру, миллион долларов, а второму револьвер. После этого мы просим каждого сказать, насколько он счастлив. Внезапно разбогатевший доброволец говорит, что он в восторге, а вооруженный – что испытывает умеренное удовольствие. Возможно ли, что оба имеют на самом деле одинаковые эмоциональные переживания, только описывают их по-разному? Да. Свежеиспеченный миллионер из вежливости демонстрирует радость, а владелец револьвера, возможно, переживает восторг, но поскольку недавно возле Большого Барьерного рифа он обменялся рукопожатием с Богом, то описывает свой восторг как простое удовлетворение. Это – настоящие проблемы, важные проблемы, и мы совершили бы глупость, заключив на основании этих двух отчетов, что револьвер счастья не приносит. А вот если мы раздадим миллион пистолетов и миллион конвертов с деньгами, и если 90 % людей, получивших деньги, скажут, что они счастливее 90 % людей, получивших оружие, шансы, что словесное описание переживания нас обманет, будут действительно очень малыми. Сходным образом, например, если один человек скажет нам, что сегодняшний банановый пирог доставил ему больше удовольствия, чем вчерашний ореховый, мы будем вправе усомниться в его утверждении – ведь он может ошибаться, вспоминая свое предыдущее переживание. Но если то же самое мы услышим от сотен или тысяч людей, часть которых отведали ореховый пирог раньше, чем банановый, а другая часть – позже, у нас будут все основания подозревать, что разные пироги действительно вызывают разные переживания, одно из которых приятнее, чем другое. Каковы шансы, что все эти люди ошибаются, вспоминая банановый пирог как более вкусный?

Главная проблема науки о переживаниях такова: если одна из гипотез – сжатия шкалы или усиления переживания – верна, тогда каждый из нас по-своему вычерчивает график соотнесения переживаемого опыта со своими словами о нем. И поскольку субъективными переживаниями мы способны поделиться только при помощи слов, точное измерение их истинной природы никогда не будет возможным. Другими словами, если шкала переживания и шкала описания градуированы чуть по-разному для каждого человека, то ученые не в силах сравнить утверждения двух людей. Это – проблема. Однако заключается она не в слове «сравнить», а в слове «двух». Два – очень маленькое число. Когда людей будет две сотни или две тысячи, различия в градуировках разных индивидуумов перестанут иметь значение. Если бы рабочие фабрики, производящей все на свете линейки и рулетки, перепились однажды на праздничной вечеринке и выпустили миллионы отличающихся по размеру измерительных приборов, мы так и не узнали бы, что больше – динозавр или репа, измерь вы динозавра одной такой линейкой, а я репу – другой. Но если сотни людей с сотнями линеек придут к одному из этих объектов и измерят его, из этих измерений можно будет вывести среднее число, и мы в конце концов убедимся, что ящер действительно крупнее корнеплода. Ведь каковы шансы, что все люди, которые измеряли динозавра, пользовались только длинными линейками, а все, кто измерял репу, – короткими? Да, такое вероятно, и шансы можно подсчитать с достаточной точностью, но лучше я сэкономлю вам время и скажу – они настолько незначительны, что попытка записать число на бумаге поставила бы под угрозу мировой запас нулей.

Главная установка такова: правдивый, сделанный в реальном времени отчет внимательного человека – это несовершенное приближение к его субъективному переживанию, но других вариантов нет. Когда фруктовый салат, любовник или джазовое трио слишком несовершенны на наш вкус, мы перестаем есть, целоваться и слушать. Но закон больших чисел говорит о том, что если измерение на наш вкус слишком несовершенно, не следует прекращать измерения. Как раз наоборот – следует измерять снова и снова, пока мелкие погрешности не уступят натиску фактов. Те субатомные частицы, которые могут находиться одновременно везде, словно аннулируют поведение друг друга, и поэтому большие скопления частиц, которые мы называем коровами, автомобилями и канадцами, именно ими и остаются. По тому же принципу большое количество отчетов о переживаниях позволит несовершенствам одних аннулировать несовершенства других. Отчет отдельного человека нельзя считать безупречным и абсолютно точным показателем переживания – ни вашего, ни моего, – но если мы зададим один и тот же вопрос достаточно большому количеству людей, мы можем быть уверены в том, что средний ответ будет более-менее точным показателем среднего переживания. Наука о счастье требует, чтобы мы принимали в расчет расхождения, и поэтому информация, которую она нам предоставляет, бывает не совсем верна. Хотите поспорить? Тогда подбросьте монету еще раз, достаньте свой бумажник, и пусть Пол нальет мне еще кружечку «Гиннесса».

Далее

Одна из самых навязчивых песен в истории популярной музыки начинается со строчки «Чувства, ничего кроме чувств»[24]. Я вздрагиваю, когда ее слышу, потому что на меня она производит впечатление некоего религиозного гимна: «Иисус, ничего кроме Иисуса». Ничего кроме чувств? Что может быть важнее, чем чувства? Конечно, можно припомнить войну и мир, но разве война и мир важны не исключительно из-за чувств, которые они вызывают? Если война не причиняет боли и страданий, а мир не приносит удовольствий (как духовных, так и физических), значат ли они для нас хоть что-то? Война, мир, искусство, деньги, брак, рождение, смерть, болезни, религия – это лишь немногие из действительно значимых тем, заставляющих нас проливать реки крови и чернил, но действительно значимыми они будут по одной-единственной причине: каждая представляет собой неисчерпаемый источник человеческих эмоций. Не заставляй они нас чувствовать себя вдохновленными, доведенными до отчаяния, благодарными или потерявшими надежду, мы придержали бы и кровь, и чернила при себе. Как спрашивал Платон: «Хороши ли эти вещи по какой-нибудь иной причине, кроме той, что ведут к удовольствию и предотвращают или прекращают страдание? Применяете ли вы какое-то иное мерило, кроме удовольствия и страдания, когда называете их хорошими?»{86} И действительно, чувства сами по себе значения не имеют – они имеют лишь то значение, которое мы им придаем. Мы вправе ожидать, что всякое существо, которое испытает боль при ожоге и удовольствие от еды, назовет ожог плохим, а еду хорошей. И точно так же мы вправе ожидать, что некое существо из асбеста, не имеющее пищеварительного тракта, сочтет подобные определения произвольными. Философы-моралисты веками пытались найти какой-нибудь другой способ определять «хорошее» и «плохое», но пока еще никто не нашел такого, чтобы он был убедительным для всех остальных (в частности, для меня). Мы не можем объявить что-то хорошим, пока не скажем, чем именно оно хорошо. Случись нам рассмотреть все существующие объекты и переживания, которые человеческий род называет хорошими, и спросить, чем же они хороши, ответ будет очевиден: они хороши тем, что делают нас счастливыми.

Придавая столь важное значение чувствам, неплохо было бы определить точно, что это такое и каким образом их можно измерить. Как мы видели, сделать это с той точностью, какой требуют ученые, мы не в состоянии. Тем не менее, хотя методологические и концептуальные орудия, разработанные наукой, и не позволяют нам измерить чувства одного человека точно, они все же дают нам возможность брести в потемках с линейками разной длины в руках, измеряя все новые и новые группы индивидуумов. Проблема, стоящая перед нами, сложна, но решить ее необходимо, ибо это чрезвычайно важно – узнать, почему мы так часто не понимаем, что сделает нас счастливыми в будущем. На этот вопрос у науки имеется несколько увлекательных ответов, и теперь, когда мы уже знаем суть проблемы и нашли общий способ ее решения, мы готовы с ними ознакомиться.

Часть III

Реализм



Поделиться книгой:



Регистрация