– А разве не мастером?
– Мастером в своем деле. Видели когда-нибудь работу стеклодува?
– Приходилось.
– Это же сказка! Но тяжело. Жарко, легкие работают, как мехи в кузне, и опять-таки искусство. Ивану Никандровичу поручали делать приборы редкие, соединяющие механику со стеклодувным делом. Расскажу историю...
Чем глубже в годы погружалась его память, тем сильнее он оживлялся. Туманные глаза посветлели; скулы, обтянутые тонкой и белой, как его халат, кожей, розово залоснились; равнодушные руки начали жестами помогать словам.
– Занимался отдел одной штучкой, назовем ее изделием. Не важно какое. Приходит Иван Никандрович к начальнику отдела и говорит вполне серьезно: мол, давайте это изделие я один разработаю. Начальник похихикал: у него над изделием двадцать научных работников корпят. С тем Иван Никандрович и отбыл. Прошел некий срок, и все происходит в обратном порядке. Начальник отдела является к Анищину и слезно просит помочь, сделать прибор, поскольку двадцать сотрудников с диссертациями весь срок упустили, а прибора нет как нет. Прибор для дела, поэтому Анищин ломаться не стал. Но и покуражиться стоило за промашку начальника. Поставил Иван Никандрович такое условие: деньги за изделие, между прочим, солидные, принесет сам начальник на квартиру и лично вручит жене Анищина. Так все и вышло: изделие сделал, и деньги начальник отдела принес.
Я помолчал, обдумывая, как рассказанная история объясняет характер человека и может ли все это иметь какое-то отношение к причинам самоубийства. У Анищина были золотые руки. Такие люди частенько начинали пить, в чем я не раз убеждался, и даже имел свою объясняющую теорию. Но мой опыт ничего не говорил о связи квалификации человека с самоубийством. Похоже, что Анищин был самолюбив. Но и самолюбие само по себе не могло подвигнуть на смерть.
– Василий Игнатьевич, какая у него была семья?
– Я только видел жену-покойницу.
– А родственники, друзья?..
– Иван Никандрович распахиваться не любил.
Если Анищин не любил распахиваться, то одиноким он был уже тогда. Одиночество, как и все на свете, бывает разным. Вся суть в том, почему человек одинок. Не может ужиться с людьми из-за паршивого характера, мешает стеснительность, занят всепоглощающим делом, или душит эгоизм? Но есть одиночество почти святое, идущее от самобытных убеждений и самостоятельности натуры. Я пока не знал причины одиночества Анищина и не был уверен, что именно оно привело его к самоубийству. Мне вспомнились одно-два дела, когда женщины покончили с собой от пустоты в жизни; правда, их покинули мужчины, что можно посчитать мотивом любовным.
– Дома у него бывали?
– Один раз, когда он только что въехал в однокомнатную квартиру.
– А после того, как Анищин ушел на пенсию?
– Не встречались. Правда, год назад он звонил, в гости приглашал, да я отказался.
– Что так?
– Да не по-людски приглашал. Не виделись мы с ним лет девять. И вдруг зовет, чтобы шел я тотчас. А ведь дело...
Иногда на меня накатывает жутчайшая философская хандра, когда мир кажется набором случайностей и, в сущности, хаосом. Эти случайности все незначительны и необязательны, но их так много и они так густо сплетены, что кажется, на судьбу влияет не только расположение звезд на небе, а и пылинка, севшая невзначай на волосок ресницы. Тогда – в жгучайшую хандру – допускаю, что я, сядь вторая пылинка на ресницу судьбы, мог бы не встретиться с Лидой и прожить жизнь с другой женщиной; что родился бы у нас сын, а не дочь Иринка; работал бы я библиотекарем, а не следователем...
Кто знает, как повернулась бы судьба Ивана Никандровича Анищина, сходи к нему в гости Василий Игнатьевич Курятников?
– Как считаете, почему Анищин решился на самоубийство?
– От несоответствия.
– То есть?
– Человек должен либо работать, либо помирать. Иван Никандрович – трудяга, вышел на пенсию и десять лет прожил втуне. Вот и заскок.
– От безделья, значит?
– Определенно.
Я с сомнением улыбнулся, ибо знаю людей, коим несть числа, которые не работали, а похаживали на работу, и жили себе, не умирая. Наверняка Анищин чем-то занимался, коли он золоторук...
Моя мысль споткнулась и замерла. Так с ней бывало перед новым поворотом или каким-то открытием. Тут важно не упустить того, на чем она споткнулась. Квалификация Анищина...
– Василий Игнатьевич, он был хорошим специалистом?
– Классным.
– Выходит, и зарабатывал прилично?
– Побольше другого начальника.
– Почему же существовал в бедности?
– Как это в бедности? – изумился Курятников и вскинул голову, отчего розовая шея стала длинной, как у птицы.
– Еды не было...
– Наверное, все съел.
– Холодильник крохотный...
– У него стоял громадный ЗИЛ.
– Убогая мебель...
– Как убогая? Красное дерево, инкрустация, ручная работа.
– Такая была у Анищина мебель?
– Ему за резной шкаф знатоки четыре тысячи давали! А старинная бронза? Какие шандалы и подсвечники! А часы с кукушкой? Причем птичка не просто куковала, а выскакивала, отряхивалась, а потом уж и ку-ку. А бокалы с княжескими гербами? Иван Никандрович любил старинные вещи и денег на них не жалел. Музей был, а не квартира.
– Где же все это, Василий Игнатьевич?
– Мне неведомо.
– Странно...
Мы помолчали. Я переваривал информацию; Курятников, видимо, вспоминал квартиру Анищина.
– А Сокальская что говорит? – спросил он с непоколебимой уверенностью, что я с ней встречался.
– Еще не вызывал.
Эта его уверенность глупейшим образом лишила меня сил признаться, что я не знаю, кто такая Сокальская.
– Она в двадцать первом кабинете сидит.
Курятников порывался проводить до двадцать первого кабинета, но я счел неудобным затруднять старика. Расспросив, пошел самостоятельно. И заблудился.
Коридоры огненными фантастическими туннелями уходили в бесконечность. Потолки, перекрещенные трубками ламп, казались какими-то раскаленными системами. Слепящий свет, отражаясь от пластика стен, казалось, просвечивал людей, как рентген. Миновав километра полтора этих коридоров, поднявшись по металлическим лестницам, пройдя переходы и перекрытия, я уперся прямо-таки в фантастическую картину, куда и должны были привести фантастические туннели...
Посреди безлюдного зала стояли, как мне сперва показалось, громадные клювастые птицы и вертели крепкими белыми шеями. Мягко жужжали моторы. Роботы трудились самозабвенно. В их плавных и расчетливых движениях была почти человеческая грация, поэтому хотелось им сказать, чтобы отдохнули, посидели, покурили.
Я смотрел, не в силах оторваться.
В таких случаях меня задевает противнейшее чувство собственной никчемности. Когда я вижу чудеса техники – самонастраивающийся станок, взлетевший самолет, уходящую под воду субмарину, огнекипящую доменную печь, какой-нибудь пончикоделательный автомат – то всякая работа за столом с бумажками начинает казаться сущей безделицей. В каждом мужчине сидит тоска по работе мускулами и руками. Кстати, я знаю верный тест, определяющий настоящего мужчину безошибочно: покажите ему молоток либо какую-нибудь дрель, и если сердце его не ёкнет – он не мужчина. Кстати, я – мужчина, хотя не умею толком работать ни молотком, ни тем более дрелью, но сердце мое от них ёкает.
Оторвавшись от созерцания цапель-роботов, я побродил еще по коридорам, пока добрый человек не подвел меня к двери под номером двадцать один. Табличка оповещала, что там находится экономист. Постучав, я вошел,
В объединении «Прибор» не берегли электричества. Я будто в фонарь вступил. В небольшом кабинете не только пылали лампы дневного света, но и отраженно светились гладкие стены, лакированные столы, вычислительные приборы и даже белая бумага. Впрочем, сильно близоруким, вроде меня, свет не помеха.
За главным, за большим столом, сидела женщина, мне знакомая.
– Здравствуйте, – сказал я, глянув в угол на деревянную вешалку, представлявшую оленьи рога, насаженные на полированный шест.
Песцовая шапка, донельзя выбеленная ярым светом, походила на снежный сугробик, повисший на сучьях. Женщина перехватила мой взгляд и усмехнулась:
– Я вас еще у лифтов приметила.
– Вы Сокальская?
– Да, Галина Ивановна Сокальская. И что?
– Хочу поговорить...
– Мало того, что следите за мной, так еще и агента подослали.
– Какого агента?
– Дурачка, хотевшего снять с меня шапку. Хотя бы предлог выдумали поостроумнее.
– Никакой это не агент.
– Ага, случайный знакомый.
Не думал, что предстоит обороняться. Тот, кто оправдывается, заведомо виноват. Я еще ничего не понял и ни о чем не догадался, но был уверен, что нападать следовало мне. Однако я мешкал. Хотя бы потому, что Сокальская не предложила ни раздеться, ни сесть. Мое переминание посреди кабинета вызвало у нее новую, ничуть не стеснительную усмешку.
Вместо того чтобы сообразить, кто она такая, я разозлился и потерял всякую остроту мысли. Потому что передо мной сидело живое воплощение спеси, ненавидимой мною всегда и сильно.
Суть не в ее импортном костюме с модными плечиками и не в серьгах, поблескивающих бриллиантно; не в сахарно-белых руках с рубиновыми ногтями, казалось, вонзенными в пространство; и даже не в благородной белизне округлых щек, начинавшихся, по-моему, прямо от висков; и даже не в изумленном изгибе бровей и насмешливом дрожании губ... И не во взгляде, способном своей силой отворять двери. Суть в том, что все это соединялось в нечто чрезмерное, сверхвеликое и надземное; нечто суперголливудское, случайно попавшее в кресло экономиста.
Кто сказал, что форма выражает содержание? Форма отражает спесь, ибо вся спесь уходит в форму. У них зависимость, как у массы и скорости или, скажем, как у материи и времени, ибо не будь формы, спеси не в чем было бы выражаться.
– Вы следователь? – спросила Сокальская.
Злая кровь ударила мне виски. Не потому, что она догадалась, а потому, что я до сих пор не догадался. Казалось бы, есть показания о женщине в песцовой шапке; эта женщина трижды попадается на моем пути – у лифтов, на улице и здесь; работает она на «Приборе», где работал и погибший; отчество у нее Ивановна.
Передо мной была дочь Анищина.
– Следователь, – признался я и самовольно сел перед ее столом; даже расселся, потому что снял шапку и расстегнул куртку.