Едва Фуллер ушел, как Четвуд проговорил:
— Взгляни-ка, Джон, на тот пучок прожекторных лучей. Похоже на самолет.
Лэнгдон повернулся и приложил бинокль к глазам.
— Черт! Ты прав, Чет, — ругнулся он. — И направляется сюда.
Я глянул в направлении, куда был повернут его бинокль. За холмами было отчетливо видно, как в пересечении прожекторных лучей мелькнуло пятнышко света. Уверенности все же у меня не было. После того, как некоторое время напряженно вглядываешься в темноту, зрение иногда играет с тобой странные шутки: самолет только что был там, и вот его уже нет. Но огни прожекторов приближались к нам, а рядом с пересечением лучей я уже различал крошечные разрывы снарядов. Вскоре вступили в действие прожектора на гряде холмов, и уже не было никакого сомнения в том, что в их лучах — самолет. Его теперь было видно невооруженным глазом, и с каждой секундой все отчетливей.
— Он всего лишь на высоте около семи тысяч футов и, похоже, снижается, — заметил Лэнгдон. — По-моему, эн подбит.
Мы наблюдали за самолетом, затаив дыхание, ожидая, что он в любую минуту свернет со своего курса, но он продолжал лететь прямо на Торби.
— Похоже, нам предстоит бой, — сказал Лэнгдон.
Голос его был спокоен, а меня прямо-таки лихорадило. Помню, я еще подумал, какой он молодой, ну совсем мальчишка, когда стоял, сдвинув свой шлем на затылок, и не сводил глаз с самолета. Зенитного огня теперь не было. Но лучи прожекторов не отпускали самолет, и в тихом ночном воздухе слышался слабый стук его моторов. Теперь мне были уже видны его очертания, широкий размах крыльев, серебряных в ослепительных лучах.
— Наводчики — по местам! — скомандовал Лэнгдон. — Трубка номер девять — заряжай!
Я протянул снаряд Мики. Он опустил затвор и рукой в перчатке дослал снаряд в ствол. Затвор с лязгом поднялся.
— Поставьте на полуавтоматическую.
На позицию бегом вернулся Фуллер. Самолет был уже на высоте 5 тысяч футов и по-прежнему шел на нас.
Наводчики доложили:
— Есть, есть!
Лэнгдон выжидал. Стук мотора заполнил воздух.
— Огонь! — вдруг скомандовал он.
Вспышка пламени, и весь окоп сотрясся от взрыва. У меня в руках оказался еще один снаряд, я протянул его Мики, и тот дослал его в ствол. Орудие оглушительно грохнуло. К нему подбежал Фуллер еще с одним снарядом. Помню яркое пятно в лучах прожекторов, вспышки от разрывов наших снарядов и снарядов другой трехдюймовки как раз справа от него. Вдруг самолет буквально развалился на части, и я застыл, ошарашенный, держа в руках очередной снаряд. Левое крыло его изогнулось, нос резко нырнул, и мы сразу увидели двойной стабилизатор «дорнье»[15]. И тут самолет стал падать, подбитое крыло заломилось назад и отделилось от фюзеляжа.
— Господи боже! — завопил Кэн. — Он падает! О господи! Какое восхитительное зрелище!
Он падал, быстро увеличиваясь в размерах, и я вдруг понял, что он грохнется на краю аэродрома. Один прожектор следовал за ним до самой земли, и мы увидели, как на уцелевшем крыле на мгновение мелькнул большой черный крест, и тут же самолет врезался носом в грунт посреди кустов к северу от летного поля. Хвост от удара отскочил, будто его ножом срезало, и самолет как-то сразу скукожился. Мгновение спустя до нас донесся звук удара — глухой звук, расколотый треском рвущегося металла. Помню, я даже удивился, что этот звук падения мы услышали уже после того, как самолет врезался в землю, — в этом было что-то чуть ли не сверхъестественное, как будто он заговорил уже после гибели. Впоследствии мне еще не раз приходилось наблюдать это явление, но, хоть я и знал, что оно в порядке вещей, поскольку скорость звука меньше скорости света, оно не переставало удивлять меня. В этом было нечто ужасное, это была одна из тех вещей, которые всегда вызывали во мне ощущение какой-то внутренней боли.
Как только самолет упал, луч прожектора взлетел вверх. На мгновение я совершенно потерял самолет из виду, хотя в свете прожекторов отчетливо виднелся край аэродрома. Затем я вдруг различил точечку света. Она быстро разрасталась, пока не взметнулась оранжевой вспышкой. Огромный огненный зонт подскочил вверх на высоту в несколько сот футов. А когда он погас, в свете горящих обломков мы увидели ровное кольцо дыма, неторопливо восходящее к небу.
— Боже! Это ужасно! — Кэн стоял прямо, а его худое лицо эстета так и ходило ходуном, как будто это он сам был в горящих обломках.
— Что ты хочешь сказать этим «ужасно»? — спросил Мики.
— Они такие же люди, как мы, — ответил Кэн, молитвенно сложив руки и, как зачарованный, не отрывая глаз от огня.
— Подлые убийцы — вот кто они такие, браток, доложу я тебе. И не нужно понапрасну жалеть этих подонков.
— Гляньте-ка! — воскликнул Фуллер, указывая на лучи прожектора. — Парашют, даже два.
К земле лениво направлялись два белых шелковых купола. Видно было болтавшихся под парашютами людей, будто там их удерживало какое-то чудо.
— Кто его сбил — мы или другая зенитка?
Это спросил капрал Худ. Он даже не успел как следует одеться. Остальные парни из его расчета кто в чем был вываливали следом за ним из барака.
— Мы, — не раздумывая, ответил Мики. — Чертовски удачный получился выстрел, скажу я тебе.
— Тут нельзя сказать с полной уверенностью, — заявил Лэнгдон. — Зенитка Филипа тоже стреляла. Я видел два разрыва. Один был далеко справа, другой — совсем рядом с кончиком левого крыла. Сказать точно, который был наш, невозможно. Как бы там ни было, выстрел действительно чертовски удачный.
Тут к нашему окопу подкатил армейский грузовик, и из него, улыбаясь во весь рот, вылез Тайни Треворc.
— Поздравляю, Джонни, — сказал он. — Прекрасная стрельба!
— Ну, что я говорил? — сказал Мики.
— Значит, это мы его сбили? — спросил Лэнгдон.
— В этом нет никакого сомнения. Хотя, разумеется, на первой позиции абсолютно убеждены, что это их заслуга. Но первый снаряд Филипа прошел далеко справа. Он стрелял двенадцатым номером и просто не успел поменять его. У вас первый был явный недолет. Вы ведь не меняли запальную трубку?
— Нет. Мы сделали три выстрела девяткой.
— Тогда это, должно быть, ваш. Джерри сам на него напоролся. — Он оглядел окоп. — Это второй расчет, который должен заступить, так? Ну что ж, тогда остальные могут сесть в грузовик — съездим, поглядим на хорошую работу.
Повторять приглашение не пришлось — мы обрадовались, как школьники, быстро перебрались через парапет из мешков с песком и, разговаривая все разом, залезли в кузов. Когда добрались до северного конца аэродрома, остов самолета еще горел, загорелось и несколько кустов по соседству, отчего огонь казался еще ярче. Охрана уже прибыла, но из-за страшного жара подойти ближе чем на пятьдесят ярдов было невозможно. Жар бил в лицо, как будто ты стоял перед открытой леткой мартеновской печи. Люди беспомощно толпились вокруг, лица у всех раскраснелись, а глаза будто приворожило пламя. Боевая машина превратилась в груду искореженной стальной арматуры, черневшей на фоне огня, кроме тех мест, где металл раскалился добела и оплавился.
Казалось невероятным, что всего несколько минут назад эта груда стали обладала силой, собственной волей и летела по ночному небу. Было трудно поверить, что это превращение красивого смертоносного оружия современной войны в груду ненужного хлама произошло благодаря нам шестерым — обыкновенным солдатам, стоявшим у зенитки.
Вдруг раздался крик, и все разом посмотрели вверх. Парашют, тускло оранжевый в свете пламени, показался чуть ли не прямо над нами. Он медленно снижался, бесшумно дрейфуя в спокойном воздухе. Мы молча за ним наблюдали, слышно было только гудение и потрескивание пламени. Вскоре парашют опустился так низко, что мы могли видеть лицо человека, висевшего под ним, слегка раскачиваясь на тонких стропах. На этом лице не было никакого выражения, оно напоминало маску, казалось символом массового производства, и я подумал об ордах, которые заполонили всю Европу. Неужели у всех этих людей, которые гусиным шагом маршировали по Елисейским полям, такие же невыразительные черты? Неужели это лицо новой — гитлеровской — Германии?
Было удивительно, что парашютисту понадобилось так много времени, чтобы добраться до земли. Однако как только он коснулся гудрона на краю аэродрома, стало казаться, что он падает ужасно быстро. Он сумел приземлиться на ноги и попытался прервать падение, перекатившись. Но даже и с расстояния почти в сто ярдов глухой звук от удара его тела о гудрон показался отвратительно громким.
Мы все побежали к месту его падения. Я добежал одним из первых, когда он, шатаясь, встал на ноги с белым и перекошенным от боли лицом. Он даже не пытался потянуться за револьвером на поясе или поднять руки вверх, сдаваясь, — ничего подобного он не сделал. Да и что он мог сделать? Одна рука у него повисла плетью от плеча, и он пошатывался из стороны в сторону, как будто сейчас упадет. Ему все же удалось удержаться на ногах. Ненависть и смирение боролись в нем, и эта борьба отражалась на его лице.
Один из охранников быстро обезоружил его. Немец заставил себя стать по стойке «смирно».
— Wo ist der Offizier?[16] — пролаял он. В его голосе чувствовались горечь и презрение, говорившие о том, что он из прусских юнкеров. — Ich verlange den meinem Rang gebührenden Respekt[17].
Никто не понял, что он сказал. Я быстро осмотрелся. Ни одного офицера не было видно. Толпа людей, в основном солдат, обступила немца плотным кольцом.
— Ich bedauere, es ist noch kein Offizier gekommen[18],— сказал я. Я провел несколько месяцев в бюро нашей газеты в Берлине и знал язык довольно хорошо.
— Ему, значит, подавай офицера, а? — сказал шотландец-охранник с хмурым лицом. — Ну и наглец же ты, парнишка. На той стороне ты не жалел ни женщин, ни детей. Ты не жалел нас на побережье у Дюнкерка. А как только тебя сбили, ты сразу кричишь: «Где офицер? Где офицер?»
Эти люди видели, как в Бельгии и Франции бомбили и обстреливали из пулеметов охваченных ужасом беженцев, и это зрелище оставило на них свою печать.
Окруженный врагами, немец нисколько не смутился. Он стоял очень прямо, с каменным лицом. Это был высокий, хорошо сложенный мужчина лет тридцати. У него были ухоженные волосы, а самой примечательной его чертой была квадратная челюсть, придававшая ему мрачный вид. На его летном комбинезоне виднелся ряд нашивок. Он оглядел окруживших людей.
— Вы сбили меня, — сказал он по-немецки. — Но уже осталось недолго. Скоро вы рухнете, как трусливые французы.
— Только не думайте, что вам удастся вторгнуться в нашу страну, — тоже по-немецки сказал я.
Он посмотрел на меня. По-моему, разум у него помутился от шока, и он уже не отдавал себе отчета в том, что говорит.
— Вы, англичане! Вы так слепы. Все уже предусмотрено. Назначен день. И в этот день вы лишитесь всех своих истребителей и останетесь беззащитными перед мощью наших доблестных «люфтваффе».
Наверное, в тот момент у меня было дурацкое выражение лица, потому что все это так напоминало разговор вечером накануне в палатке ВТС. Через брешь в толпе я увидел, как подъехала и мягко притормозила большая машина ВВС. Из нее вышли командир Торби и еще несколько человек, в том числе начальник охраны. Я быстро сказал:
— Я вам не верю. Это невозможно.
— У маршала Геринга уже разработан план, — в запальчивости ответил он. — Мы добьемся успеха в Англии точно так же, как добились его в других плутократических странах. Вы не понимаете мудрости наших вождей. Торби и другие ваши авиабазы истребителей падут вот так. — Он щелкнул пальцами.
— Откуда вам известно о планах Геринга? — возразил я. — Вы говорите так, потому что боитесь.
— Я не боюсь, и я не лгу. — На его щеках проступили красные пятна. — Вы говорите, мне ничего не известно о планах маршала Геринга? Пусть так. Зато я знаю, что в пятницу состоится массированный налет наших пикирующих бомбардировщиков на Торби. В пятницу вы уже не скажете, что я лгу. А когда… — Он неожиданно замолк, и мне показалось, что в его сине-серых глазах я заметил выражение удивления, смешанного со страхом, хотя лицо его оставалось по-прежнему непроницаемым.
Я повернулся и увидел прямо у себя за спиной командира авиационного крыла Уинтона. Взгляд немецкого пилота, однако, был прикован не к этому офицеру, а к мистеру Вейлу, библиотекарю нашей авиабазы. Рот немца, казалось, закрылся как на замок, и он не проронил больше ни слова. Последнее, что я видел, это как его провели между двумя охранниками к машине командира. Вид у него стал вдруг какой-то жалкий, шел он спотыкаясь и понурив голову, в каждом его движении чувствовалось безразличие ко всему на свете. Мне трудно было поверить, что столь разительная перемена в нем вызвана лишь упадком сил.
Глава III
Отрезанный от всего мира
Майор Коминс, начальник охраны аэродрома, выделил отделение солдат, чтобы не подпускать людей ближе чем на сто ярдов к горящим обломкам. Потушить огонь попыток не предпринималось, поскольку начальство опасалось, как бы в самолете не оказались невзорвавшиеся бомбы. Остальные перешли к краю шоссе, которое кольцом опоясывало летное поле. Мне казалось, ребята, будто привороженные пламенем, никак не могли поверить, что это их рук дело, впрочем, так же, как и я сам. Прежде чем уезжать, командир авиакрыла Уинтон и майор Коминс побеседовали с Треворсом и Лэнгдоном и поздравили их с успехом.
Но, хотя я и стоял вместе с остальными, глядя, как догорают эти изуродованные куски стали, я едва ли осознавал то, что видел. А когда к шоссе привели второго немца, чтобы дождаться машины, я только и заметил, что он совсем еще желторотый, что лицо у него в крови от большого пореза на лбу и что он плачет; страшные рыдания, с которыми он не мог совладать, сотрясали его хлипкое тело. Я не мог, как другие, столпившиеся вокруг него, смотреть на его мальчишеское горе. Голова моя была занята совсем другими проблемами.
— Штурман, наверное, не успел выскочить из самолета, — услышал я голос Треворса, когда машина ВВС увезла этого мальчишку. — Спускались только двое — это все видели.
— А может быть, у него не раскрылся парашют, — предположил сержант из охраны.
— Может быть, — согласился Треворе. — В таком случае, утром найдут его тело. Бедолага!
— Бедолага?! Что ты хочешь этим сказать? Видел бы ты то, что я видел во Франции, не говорил бы «бедолага»!
Конца разговора я не расслышал. Я все пытался разобраться, в самом ли деле пилот, с которым я беседовал, что-то знает о каком-то плане или же просто блефует. Сказать это с уверенностью о человеке в его состоянии было трудно. Я пытался поставить себя на его место и посмотреть, что бы почувствовал и что бы сделал пройди я такую же школу, какую прошел он.
Потеря самолета, очевидно, вывела его из равновесия. Пилот, казалось мне, испытывает к машине нечто сродни любви капитана к своему судну. Ему, наверняка, захотелось бы как-то отомстить людям, превратившим ее из крылатого существа, полного красоты и жизни, в жалкие обломки. Я вспомнил круг враждебных пилоту лиц в свете пламени. Он мог нанести им ответный удар только одним способом: запугать их. Я говорил по-немецки, и он был вынужден нанести удар через меня…
И все-таки, что же заставило его заявить мне, что у них есть план захвата британских аэродромов истребительной авиации? Что заставило его сообщить мне о готовящемся нападении на Торби? Неужто просто бравада и ничего больше?
В то, что простой пилот знает о плане захвата наших авиабаз, верилось с трудом. Такой план по понятным причинам содержался бы в строгой тайне и был бы известен лишь самым высоким чинам люфтваффе. Но вполне возможно, что слух о наличии такого плана дошел до офицерских столовых. А может быть, это был всего-навсего тот случай, когда желаемое принимают за действительное. Понятно, чтобы вторжение оказалось успешным, врагу очень хотелось бы парализовать воздушный щит нашей страны. Вероятно поэтому немецкие авиаторы и пришли к заключению, что их верховное командование разработало план, осуществление которого позволит добиться такой цели. А может, сбитый пилот просто решил, что такой план должен быть, и в минуту горечи выдал его за факт, решив, что этим можно поддержать страх, в который, как он, наверное, воображал, после падения Франции повергнуты британцы.
И все же… очень этот немец уверен в себе. Да и мог ли он вообще наплести о каком-то плане, не будучи уверенным, что тот существует…? Сказать что-либо определенное было трудно. Его заявление о том, будто в пятницу Торби подвергнется налету пикирующих бомбардировщиков, еще можно было понять. Этот немец мог знать дату, когда по определенной цели будет нанесен удар. И я хорошо понимал, что он воспользовался этой информацией, чтобы придать убедительность неправдоподобному заявлению. Если бы я доложил об этом разговоре — а я знал, что сделать мне это придется, — наше начальство могло отнестись к идее о плане скептически. Если бы его предсказание о налете на Торби оказаkось верным, оно значительно добавило бы веса его первому заявлению.
Были, однако, две вещи, которые меня озадачивали. Во-первых, стал бы он понапрасну растрачивать браваду на простого зенитчика? Ведь он наверняка знал, что вскоре его будет допрашивать офицер разведки. Разве не именно тогда следовало бы выложить свою информацию, если бы он хотел, чтобы она дала максимальный эффект? Во-вторых, почему он замолк, как только увидел Вейла? Я бы мог еще понять, если бы он оборвал себя на полуслове при виде нашего командира. Но Вейл — человек гражданский! Это не лезло ни в какие ворота: выходило, что он знает библиотекаря.
В конце концов я сдался. Разум мой достиг того состояния, когда прийти к тому или иному заключению я был уже просто неспособен.
Я протолкался туда, где Тайни Треворc беседовал с только что прибывшим Огилви. Мне пришлось подождать, пока Огилви не освободился. Треворе повернулся и увидел меня:
— Привет, Хэнсон, — сказал он. — Быстро же вы сбили свой первый самолет. Мне что-то было от вас нужно. Ах, да. Вы ведь беседовали с пилотом по-немецки. Что он вам сказал?
— Собственно, я как раз и шел поговорить с вами об этом, — ответил я и передал ему суть разговора.
— Пожалуй, вам лучше сообщить об этом мистеру Огилви, — посоветовал Треворе. — Может, в этом и нет ничего такого, ведь, как вы говорите, человек был порядком потрясен. Хотя лично мне трудно поверить, чтобы у обыкновенного пилота была подобная информация. — Он глянул на группу офицеров, к которой только что присоединился Огилви. — Поторчите тут немного, а когда Малыш освободится, я подведу вас… Впрочем, лучше перехватим его прямо сейчас.
Я последовал за ним к кромке шоссе, и мы перехватили Огилви, когда он садился в машину офицера охранки.
— Одну минуточку, сэр, — сказал Треворе. — Хэнсон хочет вам кое-что сообщить, и это, на мой взгляд, представляет определенный интерес.
Огилви, уже поставивший ногу на подножку, задержался.
— Ну, что там еще? — спросил он своим резким отрывистым голосом.
Это был человек маленького роста, предрасположенный к полноте; лицо круглое, заурядное, на носу — очки в роговой оправе. Поскольку в нем не было ничего командирского, он окружил себя атмосферой высокомерия и надменности, но уважения к себе этим не снискал.
До войны он, кажется, занимался страхованием. Как бы там ни было, он не кончал офицерского училища, а звание получил в территориальной армии[19]. Огилви не повезло: ему пришлось командовать подразделением, в котором большинство младших командиров были по социальному положению выше его, поэтому он неизменно старался подчеркнуть свое превосходство, но выглядело это совершенно неестественно. Наиболее заметным следствием создавшегося положения была его манера говорить отрывисто, которую, я уверен, он специально выработал в себе.
Я передал ему содержание моего разговора с немцем, но, когда подошел к собственным взглядам на достоверность этой информации, он оборвал меня:
— Ясно. Понимаю. Передам ваше состояние кому следует. Всего доброго, старшина.
С тем сел в машину и укатил.
Я смотрел вслед уезжающей машине с чувством, что ответственность за то, чтобы довести этот разговор до сведения людей, которые в состоянии определить его ценность, по-прежнему лежит на мне. Огилви, очевидно, имел в виду командира Торби или прикрепленного к авиабазе офицера разведки. Донесение об этом, хотя и могло дойти до Министерства военно-воздушных сил, скорее затерялось бы среди обычных донесений, его убрали бы в папочку, а те высокопоставленные лица, которые могли судить о его важности, даже и не узнали бы о нем. Я был знаком с помощником заведующего отделом печати Министерства военно-воздушных сил и решил, что мне бы следовало написать ему, изложив все подробности.
Я заикнулся было об этом Треворсу, но он сказал:
— Ради бога, не делайте этого, не оберетесь хлопот. Вы теперь в армии, а в армии нельзя забывать о формальностях — субординация и все такое прочее. Любое донесение должно пройти сначала через вашего командира, а от него — через батарею и полк — в бригаду. Обратиться непосредственно к самому главному вы не имеете права.
— Пожалуй, это верно, — согласился я. — Но если в этой идее о плане что-то есть, значит, она чрезвычайно важна.
— Если в ней что-то есть, — ответил он, — тогда, несомненно, контрразведке все об этом известно. Во всяком случае, вы больше ни за что не отвечаете.
Я же считал по-иному. Будучи журналистом, я слишком часто видел, как все задерживается из-за канцелярских проволочек, и поэтому прекрасно представлял себе, что мою информацию не ждет ничего хорошего, если она пойдет по официальным каналам.
Уснуть я никак не мог и просто лежал на койке. Прежде всего, мне надо было решить для себя, действительно ли немецкий пилот знал что-то важное и под влиянием минуты нечаянно проболтался. Но чем больше я думал об этом, тем неуверенней себя чувствовал. А ведь я понимал, что если даже я сам не уверен, то любой человек в министерстве ВВС, ответственный за донесение по этому делу, тоже не склонен будет придавать ему большого значения. Все зависело от показаний пленного на допросе.
С этим я наконец уснул, смертельно усталый.
Мы снова заступили на пост в четыре — весьма утомительная смена. События прошедшей ночи казались далеким сном, но на северном конце аэродрома, будто памятник нашему подвигу, лежали обломки самолета. В семь нас сменили, но, вместо того, чтобы отправиться в столовую на завтрак, мы сразу же опять завалились спать. Очнулся я от рева моторов на капонире рядом с нашим бараком. Шум стоял страшный, койка подо мной дрожала.
— Похоже, предстоит перелет, — услышал я чей-то голос, но глаз не открыл.
Не успел я, однако, перевернуться на другой бок, как мой сон нарушил «танной».
— Внимание! Внимание! Эскадрилья «тигров» — взлет! Эскадрилья «тигров» — взлет! Взлет! Взлет! Все.
— Нет покоя несчастным, — услышал я голос Четвуда. Его койка заскрипела, он встал.