— Я — Мадат Сеидов, в настоящее время по доверенности отца веду дела фирмы.
— Очень хорошо. С вами говорит управляющий делами Совета съездов Достоков. Председатель Совета господин Гукасов просит вас сегодня в четыре часа пополудни быть в помещении Совета съездов.
— Почему так срочно? — спросил Мадат. — А на завтра утром нельзя отложить?
— Вам ваши рабочие предъявили требования? — спросили по телефону.
— Да, — ответил Мадат. — И мне известно, что это произошло на многих фирмах.
— Но вам, очевидно, неизвестно, что Совет съездов также получил требования от общества рабочих нефтедобывающей промышленности. И считаю нужным поставить вас в известность, что в этих требованиях есть пункт о создании при Совете съездов постоянного совещания уполномоченных от рабочих.
— То есть как?
— Господин Сеидов-младший, я прошу извинения, но господин Гукасов именно потому и просит вас прибыть сегодня в четыре часа, что положение создалось чрезвычайное., требования должны быть обсуждены в срочном порядке. Можно рассчитывать, что вы прибудете?
— Буду, — ответил Мадат и положил трубку.
— Кто звонил? — быстро спросил Рамазанов. — Достоков? Ну вот, видишь, слово в слово то самое, о чем мы сейчас говорили. Постоянное совещание уполномоченных! Видишь, что они придумали… то, чего твой дедушка опасался. Нет. Ненавижу я этого гяура Гукасова, и если бы он попался мне в те благочестивые дни, когда с дозволения господина градоначальника наши кочи резали армян, я бы его зарезал собственной рукой. Но как на председателя я на него пожаловаться не могу, он знает, когда надо бить тревогу. Смотри, что выдумали! Править будут уполномоченные, а Рашид Рамазанов на своем заводе будет у них приказчиком?
Он замолчал. Невесело и мрачно блистало на его злом лице выражение деятельного ума. Оба юноши с восхищением и ожиданием смотрели на него.
Рамазанов глубоко вздохнул, словно желая глотком воздуха прогнать злость, которая, подобно изжоге, ела его, и сказал, обращаясь к Мадату:
— Хорошо бы, Мадат, чтобы ты сегодня вечером посетил наш дом, мистер Седжер с нетерпением ждет встречи. И вы, ваше высочество, — шутливо поклонившись, сказал он Каджару, — осчастливьте наш скромный очаг.
— Не знаю, я, наверно, к деду в Мардакьяны уеду, жарко в городе.
— Узнаю царственный девиз шах-эн-шахов: истинный властитель с дивана не встает.
И Рамазанов снова, не скрывая насмешки, поклонился.
Глава пятая
Наверно, во всем огромном городе только два человека не имели никакого представления о тех больших событиях, которые назревали в эти дня: Алеша Бородкин и Миша Ханыков. Произведя съемки в зачумленной деревне, они сейчас трудились над «видовой», как тогда говорили, кинокартиной под зловещим и вызывающим интерес названием «Чума в Тюркенде».
Господин Достоков, действуя по рекомендательному письму господина Нильского, своего петербургского приятеля, оказал им протекцию, и теперь молодые кинематографисты имели все условия для работы. Несколько суток подряд не выходили они из большого темного подвала при одном из самых респектабельных и богатых фотоателье в Баку «Миллий и Мэнский». Потому изготовление «праздничного платья короля», как между собой называли Алеша и Миша свое будущее произведение, двигалось быстро и споро. И франтоватый Мелик Менакьян, владелец этой столь внушительно-звучной фирмы, не раз недоумевал и любопытствовал, почему взрывы оглушительного хохота, доносящиеся из подвала, сопровождают создание такой глубоко печальной по содержанию картины? Мелик предлагал странным кинематографщикам свои услуги, но это любезное предложение было категорически отклонено. Подсмотреть тоже ничего не удавалось.
Алеша и Миша работали, не уступая в трудолюбии лесковскому Левше с товарищами, и когда они наконец вылезли из своего подвала, глаза у них были красные, голоса хриплые. «Чума в Тюркенде» теперь представляла собой мутновато-серый моток пленки, смирно лежащей в картонке из-под шляп, любезно предоставленной молодым людям мамашей Мелика. Эта картонка вместе со своим содержимым была отнесена в кино «Аполло» — фешенебельное кино, где фильм вскоре предполагали показывать. А Миша и Алеша разрешили себе в ознаменование окончания работы маленькую прогулку. Их давно уже привлекала голая гора над Балахано-Сураханскими промыслами. Алеша хотел с этой высоты произвести несколько пробных фотоснимков, чтобы испытать сконструированное им приспособление к фотоаппарату, дававшее возможность производить съемку ландшафта вширь, то есть получать панораму местности. Для этого надлежало подняться на облюбованную ими гору с утра и возможно пораньше, когда условия для съемки наиболее выгодны. Так они и сделали.
Сырая весна с сокрушительными нордами и туманами, затянувшаяся в этом году чуть ли не до половины мая, оборвалась сразу и резко. Зной вспыхнул, как огромный костер. Пять дней уже стояла жара. Но для друзей весна наступила только сегодня, и они, проходя по городу, еще спящему, к вокзалу, вверх и выше, по шоссе, уходившему в глубь промыслового района, наслаждались сухим и свежим воздухом, которому запах моря и нефти придавал особенную прелесть. На шоссе было совсем безлюдно, все лавки заперты, только там и тут видны возле дощатых заборчиков распростертые фигуры людей, наверно предпочитавших еще сохранивший ночную свежесть воздух зараженному воздуху рабочих казарм и подвалов.
Дважды повстречались им казачьи патрули в синих черкесках, черных круглых барашковых шапках и с белыми, откинутыми назад башлыками. Лица у казаков были невыспавшиеся, сумрачные. Настороженно разглядывали они этих двух долговязых юношей, их необычного покроя темно-синие блузы с отложными воротниками. Но у казаков было лишь одно указание: «Не допускать на улицах скопления толп, препятствующих движению».
Миша и Алеша, занятые тем, чтобы поскорее добраться до намеченной ими вершины, не уделяли должного внимания такому зловещему симптому, каким было в то время появление конных патрулей на улицах промышленных городов. К шести утра Миша и Алеша были уже на вершине горы и тут же, почти не разговаривая (они понимали друг друга с полуслова), принялись за установку аппарата. Три первые пластинки были испорчены: автоматика, поворачивавшая аппарат и действовавшая в помещении безотказно, на свежем воздухе почему-то закапризничала. Миша стал уже подсмеиваться над своим другом, но тот, не обращая внимания на насмешливые предложения дать телеграмму в Америку и вызвать в помощь Эдисона, ходил вокруг треногого таинственно-молчаливого аппарата, поворачивая его то вправо, то влево. Вынул камень из-под одной его ноги, переставил вторую, вставил еще одну пластинку, пригнулся, щелкнул — и аппарат с сухим, шелестящим звуком повернулся. Алеша щелкнул еще раз — еще один поворот…
— Так что, Миша, мы на этот раз без Эдисона обойдемся! — сказал Алеша, победоносно взглянув на притихшего Михаила.
Оказывается, дело было в неровности почвы… Установив аппарат, они несколько раз сфотографировали раскинувшийся под их ногами промысловый район с его неисчислимыми вышками, черно-дощатыми и резко выделяющимися на желто-песчаном грунте. Особенно много вышек сосредоточено в низинах, где неподвижно поблескивали отливающие радугой нефтяные озера-хранилища. Но были вышки, карабкавшиеся по голым склонам вверх. Одна из таких вышек чернела совсем близко. Через некоторое время возле нее появились люди. Застучал мотор. Этот звук резко выделялся среди смягченных расстоянием волн гула и грохота, которые катились по всей местности, одушевляя ее и придавая ей особое выражение — торжественно-величественное и мрачное. Справа, где виднелись трубы Белого и Черного города, уже клубились массы белого и черного дыма, непрерывно рождающегося и уносимого ветром влево, — там свежо синело море, и паруса обозначались на нем, обещая волю.
Солнышко пригревало все сильнее, Алеша и Миша несколько суток подряд провели в темноте и сырости лаборатории и сейчас кряхтели от наслаждения, предоставляя солнцу «проутюживать», как говорил Алеша, их кожу. Зной увеличивался. Ветер, порою налетавший с моря, точно ласковой прохладной рукой проводил по разгоряченному телу. Разговоры замерли. После долгого молчания Алеша спросил:
— Ты что, вчера из Питера письмо получил?
— Угу, — не поднимая головы, сонно пробурчал Миша, он грел спину, уткнув лицо в песок.
— Ну, и как там, в Питере? — стараясь попасть в тон Мише, безразлично-сонно спросил Алеша.
— А разве тебе из Питера не пишут? — И Миша повернул к другу лицо. На щеках его и на носу налипли песчинки, но прищуренные глаза смотрели насмешливо и с интересом.
— Нет, Ольга мне не пишет, — ответил Алеша. Голос был грустен, и даже в самой позе, в том, как лежала на сгибе локтя русая Алешина голова, чувствовалось, что он опечален. — Отправил ей два письма, а сколько открыток — и не счесть; помнишь, когда ехали, с каждой станции посылал. И ничего.
— Значит, обиделась, — подумав, сказал Миша.
— За что? Я и сам чувствую: обиделась. А за что?
Миша долго ничего не отвечал. Потом вдруг гибко вскочил и сел по-татарски, подогнув под себя ноги.
— А ты все-таки руки и сердца так ей и не предложил? — спросил Миша.
— То есть как?
— А очень просто. Я ведь ваших отношений не знаю, но если ты канителился с девушкой несколько недель, а потом уехал, не сказав ей самого главного, значит ты пижон.
— Я пижон?
— Не знаю. Я говорю «если»… Это условное наклонение, на него обижаться никак нельзя.
— О чем ей говорить, она все знает!
— Так. Значит, о руке и сердце речи не было? Ну и выходит, что пижон.
— Ты бы, чем шутить и насмехаться, посоветовал, как быть. Разве могу я, не имея никакого положения и установленного заработка, предлагать Ольге Яковлевне совершить такой шаг?
— Какой шаг?
— Ну, замужество.
— Так вот что я тебе скажу: то, что ты сказал, — это не только пижонство, но еще и пошлость. У тебя ясная голова, золотые руки… Чего тебе еще надо? «Грядущие годы таятся во мгле, но вижу твой жребий на светлом челе…»
— Вот ты опять шутишь! Нет, я вижу ты не понимаешь…
— Погоди-ка минутку, — сказал вдруг тревожно Миша. — Что это такое?
Волны грохота и шума, доносившиеся снизу с промыслов, во время этого разговора утеряли свой мерно-успокоительный характер. Резкий и угрожающий вой вдруг раздался где-то совсем близко. Оба друга сразу подняли головы. Казалось, что все было по-прежнему: голые, обсыпающиеся холмы, вышки, трубы и дым, рождаемый ими. Этот вой звучал тем более внушительно, что он постепенно как бы тушил прочие шумы и грохоты. Алеша своим острым взглядом нашел серое здание котельной с большой трубой и маленьким гудком. Именно там вместе с белым паром рождался этот непрерывающийся звук. Постепенно к нему присоединились другие зычные звуки: басовитый рев, пронзительное гудение. В каждом из этих звуков не было ничего устрашающего — так гудят и ревут при начале и конце работы гудки и сирены каждого предприятия: и могучего завода, и маленькой мастерской. Но начало и конец работ на разных предприятиях отнюдь не совпадают, а сейчас слитно ревел весь заводской, весь промысловый Баку.
— Смотри, уходят, — сказал Миша, показывая на ближнюю вышку: оттуда вниз по склону спускались вереницей черные фигурки людей.
— Не только здесь, повсюду уходят, — ответил Алеша. — Гляди вон туда и туда.
Повсюду в одиночку и группами шли люди, встречались, разговаривали. Сверху видно было, как они сбиваются в кучки.
— Забастовка! — сказал Алеша, и странно было Мише слышать восторг в речи своего обычно такого спокойного товарища. — Эх, ни одной пластинки свободной нету, вот заснять — что за панорама получилась бы! Подумай только: начало забастовки — какая картина!
В это утро Алым, уходя на работу, сказал Наурузу:
— Придет сюда Кази-Мамед. Будешь делать так, как он прикажет.
Не прошло и двадцати минут после ухода Алыма, Кази-Мамед вошел в подвал. С ним было еще двое.
— Ну, Науруз, настал твой день, новый день! — Видно было, что Кази-Мамед хотел пошутить, но волнение сказывалось в выражении глаз и в чертах его бледного лица, оттененного черными усиками и бачками.
Один из пришедших, усаживаясь рядом с Наурузом, по-приятельски толкнул его локтем в бок, и Науруз с радостью признал в нем того тоненького армянина Гургена, которого — так, кажется, давно это было! — привел он к гробнице, где поджидал Александр с заветными тюками. Гурген тогда увел с собой Александра. И Науруз шепотом спросил сейчас:
— Где Александр?
Гурген нахмурился, сделал серьезное лицо и махнул рукой, что значило: далеко!
Второй спутник Кази-Мамеда был незнаком Наурузу. Невысокого роста крепыш в тюбетейке и холщовой рубахе. Звали его Эйюб. Круглое лицо Эйюба выражало откровенное волнение, готовность выполнить, что прикажут — все эти чувства обращены к Кази-Мамеду, который неторопливо растолковывал по-азербайджански, порою поясняя для Науруза по-русски:
— Сейчас в помещении котельной находится только один человек. Но он свой человек. Надо сделать вид, будто мы на него напали. Только сделать вид, сопротивляться он нам не будет. Нападешь на него ты, Эйюб, а Гурген в это время даст гудок. Условлено, что этим гудком начнется забастовка на всех промыслах. Сначала пойдем мы с Наурузом в разведку. Если набегут кочи, наша задача будет удержать их и дать вам возможность уйти. Поняли?
— Конечно, — весело ответил Гурген.
— А ты понял? — спросил Кази-Мамед, обращаясь к Эйюбу.
Тот вздохнул и сказал:
— Не могу я сделать вид, что нападаю.
— Почему? — недоуменно спросил Кази-Мамед.
— Не могу, — с сокрушением вздохнул Эйюб. — Руки у меня такие… — и он, как бы желая подтвердить свою мысль, показал руки, едва ли не в два раза большие, чем бывают руки у человека. — Я не драчлив, но понарошку драться не могу, и если уж пустил их в дело — конец, задушу.
— А почему ты раньше не отказался? — удивленно и сердито спросил Кази-Мамед. — Я по дороге сюда объяснял, что в деле этом не должны участвовать люди, работающие у Сеидовых, — для них это дело каторгой пахнет. Конечно, охотники нашлись бы и здесь, хотя бы наш Алым. Тот парень у Сеидовых, на которого вы должны будто бы напасть, он на редкость здоровый — и кто поверит, что таких два комара, как я и Гурген, скрутили его? Да ты и гудка дать не сумеешь?
— Не сумею, — грустно подтвердил Эйюб.
— Погоди, — сказал Гурген. — А пусть этим парнем Науруз займется. Такой может удушить. Этому всякий поверит.
Он перешел на русский и объяснил Наурузу, что от него требуется.
— А ты его все-таки вправду не удушишь? — с опаской спросил Гурген.
Науруз посмотрел на свои довольно крупные кисти рук.
— Зачем зря человека душить! — ответил он.
— У него руки добрые, — неожиданно сказал Эйюб. — Это мои — злые.
Кази-Мамед взглянул на руки Науруза, в лицо его и согласился.
— Ну, дети, — сказал он, — время наше настало. Значит, будет так: мы с Эйюбом идем в разведку, в случае чего отвлечем на себя внимание, а Гурген и Науруз должны непременно добраться до котельной и совершить то, что надлежит.
Во все это время Гоярчин ни разу не вошла в помещение, где шел разговор мужчин. Но то и дело в ослепительно-солнечном четырехугольнике раскрытой двери мелькала ее светло-желтая, застиранная косынка. И когда Науруз с Гургеном вышли из двери, она взглянула на них беспокойно-вопросительно.
— Сегодня? — спросила она шепотом.
— Еще не знаю, — ответил Науруз и, взяв с земли Алымова мальчика, обошел вокруг каменной развалины, в которой жил Алым. Отсюда видно было, как вдоль серой каменной ограды, охватившей весь двор Сеидовых промыслов, быстро, почти бегом, движется своей легкой, подпрыгивающей походкой горца небольшая, подобранная фигурка Кази-Мамеда, рядом с ним грузен и неуклюж казался Эйюб.
Сторожа, со своими длинноствольными ружьями в руках ходившие посредине двора, отвлечены были в это время громкой перебранкой, которую нарочно, как это впоследствии узнал Науруз, чтобы отвлечь внимание, завели между собой двое рабочих.
Увидев, что Кази-Мамед и Эйюб благополучно приблизились к красному приземистому зданию котельной с его толстой трубой, Науруз передал мальчика его сестренке, которая в это время подошла к ним. Он поцеловал девочку в голову, как бы отправляясь в долгий путь, и они с Гургеном быстро, почти бегом, двинулись к кочегарке.
Перебранка на дворе все продолжалась. Она явно носила шутливый характер. Один из сторожей, в башлыке, повязанном вокруг бритой головы, прижав ружье к плечу и будто бы целясь, кричал ломано по-русски и, конечно, шутливо:
— Э-эй!.. Разойдитесь! Стреляю вас обоих! — и ругался, соединяя вместе ругательства всех национальностей, проживающих в Баку.
Науруз и Гурген почти бегом добежали до котельной, где возле входа их поджидали Эйюб и Кази-Мамед.
— Там еще есть кто-то, — шепотом сказал Кази-Мамед.
В глазах его была та отвага, которая придает лицу человека выражение гордой неустрашимости, свойственной орлу.
— Но это ничего. Гурген займется этим другим человеком… Так?
— Так, — ответил Гурген.
Они открыли дверь. Котельная была освещена тревожным, прыгающим пламенем. Большого роста человек стоял спиной к двери. Держа в руках ведро, доверху полное мазута, он разговаривал с каким-то русским парнем, долговязым, с цигаркой в зубах. Науруз схватил его за руки.
Ведро откатилось в сторону. Мазут неторопливо пролился в землю. Большой парень, едва Науруз схватил его, сразу же стал валиться так податливо и легко, точно он был слеплен из теплого воска. Наурузу, хотя он и знал, что все заранее условлено, даже стало как-то не по себе. Засовывая в рот своему «пленному» заранее приготовленную тряпицу и связывая его по рукам и ногам принесенной веревкой, Науруз прислушивался к разговору Гургена с неизвестным парнем.
— Вот ты не кричишь, это хорошо, что ты не кричишь.
— А чего мне кричать, какое мое дело! — ответил парень. По легкой дрожи его губ можно было понять, что он все же ошеломлен происходящим.
— Умный человек! — одобрил Гурген. — А ты нас знаешь?
— Откуда мне знать вас?
— И это тоже хорошо. Если начальство будет спрашивать, кто мы такие, ты так и говори: «Первый раз увидел».
Взревел гудок, и все прочие звуки исчезли. Связанный приоткрыл до этого зажмуренные глаза — они были веселые, с золотинкой — и озорно подмигнул Наурузу.
В дверях котельной появился Кази-Мамед. Его лицо, обрамленное черными волосами, казалось особенно бледным. Он поманил Науруза к себе и указал на двор, — говорить ни о чем нельзя было, все покрыл оглушительный и непрерывный вой гудка.