Примолкшие, шагали они по только начинавшему просыпаться городу. Пересекли Дворцовую площадь с колонной посредине и вышли к Неве. Закованная в гранит, свинцово-серая под низко нависшими темными осенними облаками, река дохнула на них холодом и сыростью. На том берегу, за излучиной, казалось, прямо из воды поднимались мрачные каменные стены и башни печально знаменитого каземата. Так вот она какая, Петропавловская крепость, где томились прославленные узники — Н. Г. Чернышевский, Д. И. Писарев, где были написаны и роман «Что делать?», и вольнодумные писаревские статьи, разбередившие им душу, заставившие обычных семинаристов из рязанской провинции оторваться от отчего дома и устремиться на поиски своего, нового пути в жизни!
Целью их был университет. Почему Петербургский? В городе на Неве жил автор «рефлексов» И. М. Сеченов. Именно это обстоятельство стало для Ивана Павлова решающим при выборе места дальнейшей учебы. И хотя от Рязани до Москвы было рукой подать, он отправился за восемьсот верст в Петербург, поближе к И. М. Сеченову. Остальные потянулись за ним, чтобы не ломать компанию. Да и сноровистее вместе-то.
Расставание с отчим домом, как ни странно, прошло более или менее мирно. Конечно, отец, узнав о намерении сына вместо богословия изучать естественные науки, сильно огорчился. Но, поняв, что сыну не по душе служить заутрени да вечерни, крестить новорожденных и отпевать покойников, не стал чинить препятствий к отъезду.
— Как хочешь, — сказал он, когда тот объявил ему о своем решении, — дело твое.
И даже рассказал, как он сам, без всякой посторонней помощи пробивал себе дорогу, прошагав пешком без малого двести верст от родной деревни до Рязани, чтобы поступить здесь в семинарию.
С крестьянской хитроватой прозорливостью (мало ли как сложится дальше жизнь) он сходил к благочинному и запасся «свидетельством о бедности». В бумаге той говорилось, что, мол, священнослужитель Павлов по бедности не может содержать своего сына и просит принять его на государственные харчи. В действительности же дела обстояли совсем не так плохо.
У священника Павлова, переведенного к этому времени в церковь при Лазаревском кладбище и получившего по месту новой службы казенное жилье, по-прежнему остался свой дом. И матушка-попадья теперь целиком отвела его под пансион. А за каждого квартиранта плохо-бедно платили три рубля в месяц. Да и яблоневый сад, ставший питомником лучших сортов чуть не для всей Рязани, давал доход. Не считая тех гривенников и пятаков, которые обильно сыпались в мошну священника, служившего при кладбищенской церкви. Так что матушка даже служанку завела для подспорья в домашних делах. И, собирая сына в дорогу, она набила всякими домашними припасами полную корзину. Туда же вместо благословения положила полотенце с собственноручною вышивкой: «Кто прям, тот упрям».
Отец при прощании растрогался и все повторял:
— Летом, на вакации… ждем.
И сын приезжал на вакации каждое лето, пока была возможность. А долгими зимами писал отцу подробные письма, которые тот, надев очки в железной оправе, внимательно прочитывал, сидя в своем кабинете, и складывал в шкаф, где хранились, кроме того, и семинарские сочинения старшего сына как на русском, так и на латыни и на греческом.
Тридцать лет длилась эта переписка. Как о многом могли бы нам рассказать теперь письма молодого Павлова, да не уберег их отец, как ни старался. Случился в доме Павловых пожар — и сгорели эти бесценные реликвии вместе со шкафом…
Погрузив пожитки сына в желтый увесистый чемодан да прихватив немалую корзину с провиантом, вся семья отправилась на путейный двор, или воксал, как тогда говорили (железная дорога была в новинку, ее только-только проложили к Рязани). Здесь груз подхватили проворные носильщики в белых фартуках и с фирменными бляхами. Подали локомотив. В ту пору каждый из них имел собственное имя. Павлов — он хорошо это запомнил — ехал на «С. Полякове».
«Как раз за год до моего приезда в Петербург, — вспоминал он потом, — Лессепс Суэцкий канал достроил… и вообще тогда ведь даже в электрическую лампочку никто не верил — считали абсурдом».
Но «чугунка» была уже реальностью. И в первое свое путешествие рязанские молодцы отправились на новейшем транспорте. Как водится, только в начале пути думали о доме, о тех, кого оставили. Затем мысли их обратились к Петербургу, к вожделенному университету.
…И вот теперь, вдосталь побродив по городу, они шли через Дворцовый мост на Васильевский остров, приближаясь к цели. Перед ними замаячило растянувшееся чуть не на полверсты строение и двенадцать примыкающих к нему одинаковых трехэтажных корпусов.
Университетский двор был заполнен сотнями таких же, как они, юношей, съехавшихся сюда с разных концов России. Забиты молодежью были все коридоры и вестибюль. Впоследствии Павлов не раз вспоминал о могучем потоке, который мощно влился в русло науки в те годы. Будущий знаменитый почвовед Василий Докучаев и будущий изобретатель радио Александр Попов, впоследствии выдающийся математик Александр Ляпунов и ботаник Иван Бородин, в дальнейшем сподвижник Павлова физиолог Николай Введенский и его научный противник невролог Владимир Бехтерев — все они прибыли в Петербург почти одновременно.
Бывший рязанский семинарист Иван Павлов вынул из чемодана свои бумаги и вошел в канцелярию университета. Прошение его превосходительству действительному статскому советнику ректору императорского Санкт-Петербургского университета Карлу Федоровичу Кесслеру было написано им заблаговременно.
«Окончив полный курс общеобразовательных наук в Рязанской духовной семинарии, — говорилось в нем, — покорнейше прошу Ваше Превосходительство принять меня в число студентов Императорского Санкт-Петербургского университета по Юридическому факультету и тому же разряду. При сем прилагаю: свидетельство об успехах и поведении, метрическое свидетельство о рождении, копии с них, формулярный описок о службе родителя моего, города Рязани Лазарево-кладбищенской церкви священника Петра Дмитриевича Павлова за 1869 год, свидетельство о бедности Благочинного и удостоверение Инспектора о моем поведении.
Августа 1870 года Иван Павлов руку приложил».
Свидетельства о поведении и учебе подтверждали прилежание «весьма ревностное» и успехи семинариста Ивана Павлова в положенных науках — «очень хорошие, отлично хорошие и весьма хорошие». Юридический же факультет был назван в прошении потому, что при поступлении на него не надо было сдавать математику, на которую будущий естествоиспытатель своевременно должного внимания не обратил. И чтобы не срезаться по математике, он избрал обходной путь, имея в виду некоторую хитрость, к которой собирался прибегнуть какое-то время спустя.
Успешно сдав экзамены и будучи зачислен в университет, Иван достал второе прошение, также заранее заготовленное, и отнес его в канцелярию. Все к тому же Карлу Федоровичу Кесслеру:
«Рассудивши заниматься естественными науками, покорнейше прошу Ваше Превосходительство переместить меня с Юридического факультета на Физико-математический по естественному отделению».
Что делать: молодо-зелено, не сразу сподобился сделать правильный выбор. Карл Федорович, помнится, заприметил этого семинариста из поповичей: ростом невысок, но коренаст, кряжист, с каштановой густой бородой, отпущенной явно для солидности, серьезен, вдумчив… И ректор подписал прошение.
Но каково же было его недоумение, когда ровно через год история повторилась. В университет вновь сдал экзамены рязанский семинарист Павлов — тоже на юридический факультет. Откуда же было ректору знать, что это брат Ивана — Дмитрий, по причине веселого характера и неусидчивости оставшийся в третьем классе семинарии на второй год, теперь идет по стопам старшего. Еще больше изумился Карл Федорович, когда месяц спустя после зачисления получил от Дмитрия Павлова второе прошение и в нем опять: «Рассудивши заниматься естественными науками, покорнейше прошу переместить меня…»
Конечно, если подходить строго, надо было оставить все как есть: вовремя думать полагается, чего скакать с места на место? С другой стороны, от человека гораздо больше пользы, когда он на своем месте находится. И Карл Федорович хоть и не сразу, но разрешил студенту первого курса юридического факультета Дмитрию Павлову перейти на естественное отделение.
Однако же когда такая ситуация возникла в третий раз — о, мой бог, сколько там этих Павловых в Рязани?! — ректор категорически отказался переводить очередного студента Павлова, «рассудивши», что за всем этим кроется явное нарушение столь любезных его немецкому сердцу параграфов.
Но что за беда? У Павловых и это было предусмотрено. Младший — Петр — отлично ладил с математикой и легко сдал экзамены прямо на естественное отделение.
Знал бы любезнейший Карл Федорович, какое великое благо он совершил, подписывая пресловутые прошения, не без известной хитрости составленные братьями с легкой руки старшего — Ивана. Все трое стали учеными. Иван — физиологом, Дмитрий — химиком, Петр — зоологом. Но только Иван Павлов стал выдающимся исследователем.
Сбылась заветная мечта. Иван Павлов стал студентом-естественником. С гордостью и в то же время с душевным трепетом ходил он по гулким университетским коридорам, слушал лекции прославленных ученых.
Химию читал Дмитрий Иванович Менделеев — молодой, длинноволосый, златокудрый. Была зима 1870/71 года — как раз в это время он свел свои наблюдения и исследования в единую таблицу, принесшую ему мировую известность. Все вещества оказались связаны между собой строгой, вполне определенной зависимостью. Знаменитая таблица Менделеева, вошедшая теперь во все учебники, тогда зарождалась прямо на глазах студентов. Они стали очевидцами одного из крупнейших научных открытий нашего века…
Александр Михайлович Бутлеров продолжал тему дальше: его лекции были посвящены органике. И тоже преподносил студентам самое последнее слово науки: только что удалось наконец покончить с таинственной «жизненной силой», которая будто бы отличает живое вещество от неживого. Именно тогда органическое вещество впервые удалось синтезировать в лаборатории из обычных неорганических и тем самым доказать, что непреодолимой границы между ними нет. Это тоже была настоящая революция, определившая целую эпоху в науке.
Ивана Михайловича Сеченова, отлученного за свои «рефлексы» от преподавания в Медико-хирургической академии, можно было встретить в лабораторном корпусе университета, где этот скромный, внешне неприметный человек с темными волосами и слегка тронутым оспой лицом, неизменно напевая, производил опыты, так сказать, из любви к науке и с любезного разрешения Дмитрия Ивановича Менделеева. Кто мог предполагать, что, вернувшись в Петербург из Одессы, куда загонит его царская администрация за неугодную ей науку, И. М. Сеченов первым делом посетит лабораторию теперешнего студента Ивана Павлова и своим тихим голосом, без нажима произнесет слова, которые его заочный ученик и почитатель будет с благодарностью вспоминать все оставшиеся годы: «Раньше я считал лучшим физиологом-экспериментатором Карла Людвига. Теперь вижу, что первенство принадлежит вам».
Студент Иван Павлов с головой погрузился в учение. Поселился он с одним из своих рязанских приятелей здесь же, на Васильевском острове, неподалеку от университета, в доме баронессы Раль. «Литейный мост был еще деревянный, плашкоутный… — вспоминал он позже, — ходили конки. Всегда, бывало, норовлю за пятачок проехаться на самой крыше, на „империале“. И даже лучше, приятнее…» (Что касается «приятности», то это было абсолютной правдой: и став академиком, Павлов норовил так вот, по-студенчески, проехаться на «империале», не преминув при этом обязательно вступить в разговор со случайными попутчиками.)
Тогда же пятачки и те нередко приходилось экономить и преодолевать казавшиеся после Рязани большими петербургские расстояния пешком. Зато на всю жизнь осталась привычка мерить шагами столичные ли улицы, деревенские ли проселки.
С деньгами было туго. Казенного кошта не хватало. Тем более что в результате перемещений с юридического отделения на естественное студент Павлов, как опоздавший, лишился стипендии и рассчитывать надо было теперь только на самого себя. Приходилось прирабатывать частными уроками, переводами, в студенческой столовой налегать главным образом на бесплатный хлеб, сдабривая для разнообразия горчицей, — благо его давали сколько угодно.
Особенно трудно пришлось в первый год без брата Дмитрия, который сызмальства, еще с тех пор, как Иван, упав с крыши, долго был слабым и болезненным, привык опекать старшего брата во всех житейских делах, в коих тот был полнейший профан.
Общительный Дмитрий, весельчак и балагур, обосновавшись в Петербурге, быстро завел обширные знакомства, наладил нехитрый студенческий быт. Квартиру братья переменили — поселились хоть и подальше от университета, зато подешевле платили, и улица чем-то напоминала рязанские — тихая, даже травка кое-где пробивается. И дом деревянный, с родительским чем-то схож.
Какое это важное дело — не слишком резко менять обстановку, — братья Павловы убедились вскоре на своем опыте. Не так-то просто было оторваться от родных корней и не пропасть в чужом городе, в новой среде, к которой не каждый, как оказалось, может приспособиться.
«Во время моего первого пребывания в Петербурге (это было шестьдесят лет тому назад), — рассказывал И. Павлов, — как раз два моих товарища душевно заболели. Один в меланхолию впал, с попытками на самоубийство, а у другого, очевидно (как я теперь знаю), началась шизофрения. Началось это у него со странных выходок, вроде того, что в первый раз, я помню (мы с ним в одной комнате жили)… я лег спать, а он еще остался заниматься. Через некоторое время он будит меня и говорит: „Посмотри“. Я смотрю, он занимается тем, что из шкафа платье переносит на диван, а потом назад. Я говорю: „Что ты дурака валяешь?“ и заснул.
Через некоторое время уже другая штука. (А как трудно вообразить, что человек уже не тот!) Я лег спать, а он остался бодрствовать. Через некоторое время, как и в первый раз, будит меня, и я вижу, что он собирает разные вещи, книги, еще что-то такое, какой-то кредитный билет, все это зажег и предлагает мне на это посмотреть. Я обругал его, затушил огонь и предложил ему лечь спать. Ну и кончилось тем, что в несколько дней совсем с ума спятил.
Пришлось отвезти сначала в приемный покой, а после, совсем больного, на родину…
Провоцирующей причиной была, конечно, как мы теперь сказали бы, ломка стереотипа… Конечно, исключительно слабый тип у того и у другого. Но ведь вам сейчас трудно даже представить, какая это для бедного мозга была пертурбация — поступление на естественный!
Ведь в семинарии чем набивали голову, как сейчас вспомню: о хриях естественных и о хриях искусственных… о хрии прямой и афонианской… виды хрий превращенных… А тут — бац! Микроскоп, скальпель… режь, препарируй лягушку… клеточка, протоплазма… Ну, человек и спятил!..
А ведь другого спасли. Нашелся в то время умный психиатр. „Вы, говорит, перейдите-ка на гуманитарный факультет“. Тот и послушался… Кажется, на юридический… И что же? Не из последних был в свое время людей! Так вот оно что значит для слабых-то стереотип сломать!»
Братья Павловы, несомненно, принадлежали к людям сильного нервно-психического склада. Сам Иван Павлов относил себя к сильному безудержному типу. («Вы меня знаете: слабым никогда не был… сильный, конечно, любые эти свои стереотипы всегда может сломать…») Однако и ему в первый год пришлось туговато: к весне он совсем выбился из сил, даже нервы стали пошаливать. И по настоянию врачей экзамены за первый курс ему перенесли на осень. Побывав дома, отдохнув за лето, он успешно сдал их. Да и родная душа — брат Митя был теперь с ним, может, потому и Петербург не казался уже таким чужим.
Основательностью, трудолюбием, целеустремленностью Иван был весь в отца. А вот Дмитрий при большом внешнем сходстве с Иваном — та же густая каштановая борода на молодом лице, голубые, какие-то пронзительноясные глаза, коренаст, широк в плечах — был совсем другой по характеру. Сильный — на кулачный ли бой, на другие ли какие забавы такого рода… Безудержный — на веселые выдумки, розыгрыши, точь-в-точь как его родной дядька — брат отца. Тот тоже ну просто не мог удержаться, чтобы не созорничать, хотя ни по возрасту, ни тем более по сану ему это не было дозволено.
Все дядино озорство, словно по наследству, племяннику Дмитрию досталось. Большой искусник был по части розыгрыша, не всегда и доброй шутки. И первым под его разящие стрелы брат Иван попадал.
Младший — Петр — был высок, тонок, белокур. Учился легко, и преподаватели из всех братьев именно его выделяли. Еще студентом он к научной работе приобщился. А когда окончил университет, стал птицами заниматься, и дела у него шли весьма успешно. Старший — Иван — как ученый позже в силу вошел, но и став знаменитым, всегда повторял: «Мой Петя был много способнее меня…»
Может, потому так мнилось Ивану Павлову, что рано и трагически ушел из жизни брат Петр. Как-то зимой, будучи на вакациях в родной Рязани, братья отправились на зимнюю охоту. Иван, не любивший этой забавы, дома остался, а младший — Сергей, мальчонка еще, — упросил, чтобы и его взяли. Однако, бредя по глубокому снегу, видно, устал, не удержался, свалился в яму. Петр протянул ему ружье — держись! И стал тащить. Тут и случилось непоправимое: в суматохе зацепил курок, раздался выстрел — весь заряд дроби в Петра попал, да еще с такого близкого расстояния, почти в упор…
Дмитрию его веселый характер учиться не очень мешал. А вот Ивану, хоть он и не был сухарем, такое непрестанное веселье («…помню, газеты били тревогу: поветрием распространялся канкан… Отчаяннейший был танец! Иная дама норовит, бывало, цилиндр сбросить со своего партнера носком ботинка… Многие мои приятели увлекались им страшно…») стало надоедать.
«Мне кажется, что основной целью молодости должно было приучить себя думать, — скажет он потом. — Думать — это упорно исследовать предмет, иметь его в виду и ныне, и завтра, писать, говорить, спорить о нем, подходить к нему с одной и другой стороны, собрать все доводы в пользу того или другого мнения о нем, устранить все возражения, признать пробелы там, где они есть, короче — испытать и радость и горе серьезного умственного напряжения, умственного труда.
Только так действуя теперь, в молодости, ты никогда впоследствии не согласишься расстаться с этими ощущениями, променять их на что-нибудь, только тогда умственная потребность окажется действительно неистребимой потребностью».
Это были не расплывчатые мечтания, а вполне определенная жизненная позиция. И в ней уже ясно заявлено и о необходимости «непрестанного думания» о предмете своих занятий, и о том, что умственная работа — труд, и труд тяжкий, и о радости высшего духовного наслаждения, которую он приносит тем, кто отважится посвятить себя служению науке.
И по всему было видно, что старший из братьев обрек себя именно на такое беззаветное служение и непрерывный труд. Из всех перипетий своей петербургской жизни старался он извлечь пользу для становления самого себя как будущего служителя науки.
Когда пришлось прирабатывать, давая уроки, он тотчас постарался развить в себе педагогические способности. Ведь если он станет в дальнейшем читать лекции — ему эти навыки весьма пригодятся. И так преуспел в этом, что порой всерьез подумывал, а не стоило ли ему вообще пойти в педагоги и преподавать в гимназии или хотя бы в народной школе.
Собиралась у Павловых очередная разнородная и большая компания, созванная жизнелюбивым Дмитрием. Иван и тут не терялся: не только слушает разговоры, но и старается приучить себя о своем предмете с любым собеседником говорить просто, доходчиво и с должным увлечением. Даже Митю заразил, что-то вроде соревнования устроили. С тех пор оба владели ораторским искусством и могли без подготовки выступать перед самой разной аудиторией.
Зайдет ли опор о чем-либо — тут оба брата самые умелые, этому они еще с семинарских времен обучены. А за студенческие годы еще увереннее стали их ответы противнику, острее выпады. И как сгодилось это умение вести дискуссии, когда пришлось потом свои взгляды в научных спорах отстаивать, истинную науку от всякого рода домыслов и откровенных нападок защищать.
«Какая бесконечная вереница споров! — вспоминал позже академик Павлов эти студенческие годы. — Ничтожный повод — и начинается спор, и этот спор поднимается до высшего градуса… Я не знаю предмета, которого бы они не касались… И это не были разбросанные сведения… Мы не могли понять, как это можно жить без общего взгляда на мир и жизнь».
Тогда-то Иван Павлов и составил своего рода программу жизни, в которой было четко определено, чем он должен заниматься и как поступать в том или ином случае. И этим собственноручно выработанным принципам он в дальнейшем неукоснительно следовал.
Однако столь нужные жизненные правила выкристаллизовывались не сразу. Он их буквально выстрадал. Было ему без малого уже тридцать лет, а он все метался в поисках тех принципов, по которым надлежит жизнь строить: на какие свойства своей натуры следует опереться, что надо развить в себе, чему уделить первостепенное внимание. И тут многое было еще неясно, неопределенно. И грустилось ему, и хандра, бывало наваливалась, и даже «ныть» случалось — ну, разумеется перед самыми близкими.
А самым близким другом для него стала в это время слушательница женских курсов Серафима Васильевна Карчевская, которая тоже приехала в Петербург учиться и мечтала стать учительницей.
Когда она, окончив учение, уехала в глухую провинцию, чтобы работать в сельской школе, Иван Павлов стал изливаться ей в письмах.
Письма любимой… О чем пишут обычно другу сердца? О своих чувствах, о жестокой разлуке, о возможных планах будущей жизни. Иван Павлов писал невесте о недостатках своего характера и трудностях, которые ее ждут в случае, если она станет его женой; о своих сумбурных настроениях и о том, что следует развивать, непременно нужно — свой ум; о том, чему он думает посвятить жизнь и что следует ей в себе исправить…
В этих письмах так ясно вырисовывается самое становление неординарной личности Павлова. К счастью, они сохранились. Прочтите их: выдержки из них перед вами.
Так называлась газета в письмах, которая начала выходить во время первой разлуки студента Петербургского университета и слушательницы женских курсов. Издатель ее — Иван Павлов — в первом номере сообщал своей читательнице, что газета «Попался!» будет отражением жизни, с ее смехом, радостью, горем, серьезным раздумьем. Состояло это «еженедельное издание случайного происхождения, неопределенного направления, с трудно предсказуемой будущностью» из доброго десятка страниц каждое. Здесь была и обязательная редакционная статья, и фельетон, и, как водится, объявления.
Позже по желанию читательницы название газеты было изменено. И выходила она в продолжение всех летних вакаций, которые издатель и его корреспондентка, увы, проводили поврозь.
Когда же читательница этой необычной газеты отбыла к месту работы и разлука грозила стать более продолжительной, издателю стало уже не до смеха. И он принялся писать «просто письма», правда, иногда по нескольку на день. Брат Митя уверял потом корреспондентку, будто весь этот долгий год Иван только и делал, что писал ей письма или читал ответные…
«
…Я сейчас как бы расстроенная гитара, которой настраивают струну за струной. Струна гимнастики настроена. К ней теперь пристраивается струна лабораторных занятий. Начинаю ходить исправно в лабораторию, и гимнастика, несмотря на большой физический труд в продолжение дня, дает мне силу довольно легко его переносить. Крепчаю с гимнастики заметно не только для себя, но и на глазах других. Остались еще неустроенными, неподтянутыми струны научных домашних занятий и постороннего чтения. Но не сразу же! Чувствую только, что к этому идет. Решил (и ты увидишь, что выполню) никуда не ходить — ни в гости, ни в театры, — пока действительно не устану так, чтобы испытать заслуженный отдых. И заиграет же наша гитара на радость себе и тебе, моя милая, и всем другим, как она игрывала-таки в прошлом.
Твой…
Что бы там ни было, не пропадем!»
«
Э-э, милая, съехала наконец-таки на нашу систему. Сколько раз мы толковали с тобой о роде занятий!.. Ты всегда стояла за работу порывом, по вдохновению. А теперь запела другое: „Вот если бы обязательное дело было…“
…То, что ты говорила раньше, — чувствовал, знал и я в более молодые годы и с этим все время боролся и борюсь. Да, это почти необходимость тех лет, когда все еще ново, возбуждает, привлекает то то, то другое, трогает — и глубоко до нарушения всякой программы, всякого порядка новая мысль, новое чувство, новое лицо, особенные обстоятельства и т. д. Но также верно, что все это не должно оставаться на всю жизнь, это бросание должно сменить систематическое преследование определенной программы, определенного плана. Можно ли с этим спорить? Раз так, то понятно, что не всякую минуту будет двигать тебя восторг, вдохновение, сплошь и рядом за твоим делом удержит тебя раз навсегда принятая на себя обязанность. Так мне представляется. Как тебе?
Сейчас сильно раздумываю вот о чем. Как бы заставить себя думать? Я всегда был того мнения, что мы ужасно мало думаем. А теперь мне пришло в голову, что и часто, несмотря на другую видимость, все же мысли-то, думанья нет или оно очень незначительно. Вот, например, я вчера читал лекцию три часа, вечером читал литературу одного физиологического вопроса. А думал ли я? Быть ли довольным вчерашним днем в отношении достаточной умственной работы или нет? Это вопрос! Во время лекции я не выдумал ни одной мысли, да это редко и приходится. Говорил известное изложение, не представляющее никакого затруднения. Вечером читал, правда, для меня новое, но совсем простое, не требующее для своего понимания ни малейшего напряжения. Таким образом, за целый день ни одного нового соображения. Работал я вчера умственно или нет? Ей-богу, не умел бы ответить. Думается мне, что должно быть другое мерило умственной работы, другая, истинная умственная работа. Вот и подумаю, поищу…
Много целую тебя. Кланяйся твоим».
«
Вчера я был на рубинштейновском концерте… И знаешь, что шло у меня в голове под все эти звуки? Вот я все плачусь, каюсь перед тобой, все взываю к правде, равенству. И вот я когда-нибудь снова могу остаться один. Было горько до слез от этой мысли. Но звуки сделали свое, они подсказали мне: „Нет, ты не будешь один, с тобой будет твой всегдашний друг, неизменный, сильный своею помощью — правда“. И вдруг сделался я силен, как будто уж и в самом деле нас всегда, всегда двое, что бы ни случилось в жизни. Я пишу это и, узнай, плачу с чего-то…
Горячо целую тебя».
«
Мои нынешние утренние слезы, вероятно, много одолжены и вчерашней музыке. Я так давно не слышал ее.
Но все равно. Эти слезы все же очень для меня дороги, как ясно вяжу теперь. Они что животворящий дождь для моей довольно-таки высохшей души. И причина всему — ты, одна ты, навсегда, глубоко любимая моя. Целую тебя. Да, я лучше становлюсь, т. е. больше чувством понимаю хорошее. И через тебя, моя милая. Мне верится сейчас больше, чем когда-либо до сих пор, что нас не обманут наши расчеты, наши надежды на нашу любовь, на ее возвышенную, облагораживающую силу. Мы будем, наконец, вполне свободны и мыслью и чувствами друг перед другом — и вместе понятны и дороги друг другу».
«
…Ты возвращаешь мне утраченную было молодость. Я вижу каждый день, каждую минуту, как оживают, воскресают один за другим в моей душе мысли, чувства, ощущения лучших годов. Я снова верю в силу мысли, в торжество правды, в правду идеальной нормальной жизни… Я верю в возврат навсегда той незаменимой, несравненной молодости, над которой плакался в письмах к тебе в позапрошлую вакацию…
И все это только через тебя, моя дорогая!.. Ты нераздельно связана с тем, чем буду жить всегда…
Ты меня увидишь таким, каким я хотел до сих пор быть, но все не мог… И потому прочь между нами все мелочи, все шаблонное. Да, мы должны улучшать, совершенствовать друг друга — и в этом успехе нашем только должна быть наша радость, наша обязанность, наш вопрос, наша цель».