Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Процесс - Дмитрий Затонский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И вдруг он осознал, что давно уже мысленно называет Серафима Иосифовича Гулько «Ротшильдом». Осознал и удивился, потому что всегда предпочитал кличкам фамилии. Фамилия — это не что иное, как опознавательный знак. С ее помощью человека можно включить в политическую систему и накрепко там замкнуть — анкетировать, паспортизировать, обезличить. А в кличках слишком много личного, полно отсебятины. Он и партийных кличек не любил, хотя и понимал их полезность в условиях конспирации. Но, став генсеком, многих отправил на расстрел за то, что они и после революции звали его «Кобой». Так с чего бы это теперь его самого потянуло на клички?..

— Вы меня совсем не слушаете, Иосиф Виссарионович. Нет, так дело у нас не пойдет. Вы что, устали? На дворе, конечно, глубокая ночь. Но у нас с вами и работа такая — ночная. Придется вам потерпеть. Сегодня, впрочем, я долго вас не задержу. Сегодня у нас так, разминка. Работа начнется позже. Так что сейчас введу вас в курс дела и, пожалуй, отпущу.

Гулько встал и прошелся по кабинету, потом остановился против него, сунул руки в карманы галифе и, чуть раскачиваясь на носках и пятках, заговорил:

— Что я мог бы с вами сделать, вы, наверняка, догадываетесь. Ведь сами отдавали приказания о применении к подследственным активных мер воздействия. Можно бы вас, конечно, маленько побить, хоть это и опасно — староваты вы уже. Так что «конвейер» надежнее. Знаете, конечно, что это такое? Не мог же вам Лаврентий Палыч не рассказывать... Часов сорок-пятьдесят без сна. Те, кто вас допрашивает, разумеется, отдыхают, сменяются. А вы — нет. Без еды, почти без питья. И, главное, вы стоите. У стены, но прислониться нельзя. Упадете — поднимут, водичкой польют и поехали дальше...

Словом, много чего можно было бы для вас придумать. Но зачем? Вы же умнейший человек, может быть, даже и в самом деле выдающийся. А потому все понимаете. Нет, не об опасности или там бессмысленности запирательства, а о полнейшей ненужности всего этого. Тем более для вас. Я уже, помнится, упоминал, что стремлюсь к сотрудничеству с вами. Скажу больше: мы — союзники. Я — ваш союзник, а вы — мой.

— Какие союзники? — настороженно спросил он. — Зачем союзники? — и голос его прозвучал сдавленно, потому что он, кажется, впервые нарушил молчание с тех пор, как был доставлен к следователю.

— Сейчас я вам все, решительно все объясню, милей... фу-ты, черт... Иосиф Виссарионович. Сомневаюсь, что Семен Осипыч, достойнейший наш библиотекарь, сумел от того удержаться, чтоб не рассказать вам про Жихарева. Так что вы знаете, что Жихарев еще до вашего ареста был репрессирован за то, что состоял в одной с вами троцкистской организации. Вроде и нет в этом ничего особенного. Мы ведь так всегда делаем, когда готовим арест выдающегося деятеля партии и государства. И вы, естественно, не должны были составлять здесь какое бы то ни было исключение. Признаться, я и сам дальше этого не видел, когда начинал знакомиться с вашим делом. Да, да, совсем не я его заводил; оно существовало задолго до меня и во многих, надо вам знать, томах. Жихарев — это мелочь, не более, чем еще один штришок... — Ротшильд сделал короткую, но явно рассчитанную на театральный эффект паузу, и продолжал: — Вам, возможно, трудно будет поверить, но знаете, когда было заведено первое дело на прямого соучастника ваших преступлений против советского народа? Минуточку, чтоб не ошибиться... — Ротшильд быстро обогнул письменный стол, быстро нацепил на нос тяжелые роговые очки, сделавшие его похожим на банкира-злодея Чиче из немого кинофильма «Мисс Менд», и, не присаживаясь, склонился над столом. Его короткие толстые пальцы листали одну из папок. — Есть. Нашел. Правильно. — Ротшильд улыбнулся, и во рту его сверкнули золотые коронки. — Первого апреля 1938 года... Ничего себе первоапрельская шуточка, да?

Ротшильд опять обошел стол и стал прогуливаться по ковровой дорожке, зачем-то положенной поперек кабинета. Мельтешение Ротшильда его раздражало, но он молчал, ожидая продолжения рассказа, всерьез его заинтересовавшего. Тогда еще был на месте Ежов. Так неужели Лаврентий (тем более, что он вроде служил еще в Тифлисе) уже решился копать яму под «хозяина»?

— Вы, может быть, воображаете, будто все сводится к проискам тогдашнего руководства НКВД? — спросил Ротшильд, как бы разгадав его мысли. — Наверное, и это немножко имело место. Но вообще-то все было, по-моему, сложнее. Или проще. Как посмотреть... Я тоже, как вам уже докладывал, не сразу все понял, а может, и сегодня не все понимаю. И все-таки уверен, что искать надо прежде всего не чью-то злую волю, а так называемые объективные обстоятельства. Помните, Энгельс, которого вы, правда, не очень любите, писал, что люди творят историю стихийно: хотят одного, а выходит нередко другое, или каждый преследует свою личную цель, а получается что-то общее. Вот и с вами так вышло... Знаете что, — неожиданно прервал он себя,— давайте-ка попьем чаю с печеньем и бутербродами. А может, и по капельке коньяку. Или вы предпочли бы «Кинзмараули»?

— «Хванчкару»,— неожиданно для себя ответил он. — И, если можно, целый стакан...

— Отчего же нельзя? Конечно, можно. Для вас все можно, любезнейший... (на этот раз Ротшильд даже не чертыхнулся, а только чуть замялся) Иосиф Виссарионович.

И он, если бы не заминка, возможно, уже и не заметил бы этой ротшильдовой досадной привычки, свойственной как будто не следователям, а врачам. Этот сукин сын Бехтерев довел его тогда до бешенства не столько даже диагнозом, сколько обращением «дружочек». А к фамильярностям Ротшильда он странным образом начинал привыкать.

Между тем Ротшильд распорядился насчет их позднего ужина, и человек в форме тотчас все принес (будто ждал с подносом за дверью). Все — даже бутылку «Хванчкары» и большой синий фужер. Это для него. А для Ротшильда — початую бутылку армянского коньяка и водочную стопку. Ротшильд переложил папки на левую сторону стола и на освободившуюся его середину поставил поднос, так что им обоим — Ротшильду со своего места, а ему со своего — удобно было до еды и питья дотянуться. Чаю, правда, человек в форме так и не подал, и Ротшильд об этом не вспомнил.

— Ну-с, продолжим,— сказал Ротшильд, когда они молча поели и выпили: он — действительно не больше стакана вина, а Ротшильд стопки четыре коньяка. — Все у вас шло замечательно. Сначала от Троцкого отделались, потом от Зиновьева и Каменева, потом от Бухарина с Рыковым. И стали вождем — единственным, незаменимым. Уже и предела вашей власти и вашему величию, казалось бы, не было. Но кое-чего ни сами вы, ни другие не приметили. Троцкий первым превратился в изменника революции. И люди сказали себе: «А что тут такого? Меньшевик, межрайонец и прочее, да и человечишко какой-то поганый, пижон самовлюбленный. Очень даже может быть, что враг». Прецедент возник, и дальше пошло легче. Вопросы: «Если Троцкий, то почему тогда не Каменев, не Зиновьев, не Бухарин, не Рыков?» и задавать людям не понадобилось. Вопросы эти сами собой задавались, потому что кругом враги, а значит, все возможно, и никому уже верить нельзя. Кроме Сталина, разумеется. Но такое ограничение не могло сохраняться вечно, ибо не было под ним никаких реальных оснований. Вы меня поняли? Я ясно выражаюсь? Вопрос: «А почему не Сталин?» неизбежно должен был зародиться. Нет, не в чьих-то определенных головах — для голов он был слишком страшным,— а так, в воздухе, в атмосфере, и посещал нас в кошмарных наших снах. Из снов этих, я считаю, и явилась та первоапрельская шуточка, о которой была у нас речь...

Теперь он уже до конца понимал, за что так ненавидит Ротшильда: тот — циник и вдобавок еще какой-то мистик, богоискатель. Он знал, что в странах империализма продажные писаки часто сравнивают его с этим Гитлером, отравившимся крысиным ядом в своем подвале. Говорят, дескать, и там и здесь чистки, концлагеря, диктатура. Безмозглые бараны! Ничего общего! Потому что Гитлер жил верой, видениями, пророчествами, а он — только логикой и ясным расчетом. Оттого и победил он Гитлера...

— ...Когда-то я читал,— опять услышал он голос Ротшильда,— что где-то на тихоокеанских островах туземцы кладут на крыши своих хижин камни, чтоб не сносило их вечно там дующим ветром. Но если выбрать слишком тяжелый камень, он ведь и крышу провалить может? А вы, в конце концов, превратились именно в такой — слишком тяжелый — камень. Я, Иосиф Виссарионович, перед вами форменным образом преклоняюсь, ибо вы создали самый совершенный на земле строй. И, знаете, что самое в нем замечательное? Что построенный вами мир может, даже должен теперь обходиться без вас. Вы и в самом деле — «отдыхающий бог». Это вы замечательно о себе сказали!

Ротшильд ненадолго умолк, как бы обдумывая ход дальнейшей своей речи:

— Для вождя иногда бывает очень удобно вовремя скончаться. Тогда бы вас похоронили с почестями и, наверное, в Мавзолее. Но вы, кажется, умирать пока не собираетесь. Так что пришлось вас арестовать. Система созрела, вы ей больше не нужны, а в качестве слишком тяжелого камня можете даже провалить ее крышу. Те, что придут после вас, тоже будут камнями на крыше, но не такими тяжелыми или, если угодно, более серыми, не великими вождями. И о каждом из них уже не так страшно будет, если не спросить, то хоть подумать: «А почему не X?» А если появится среди них кто-то яркий, это будет значить, что системе вашей приходит конец. Потому что и она, увы, не вечна: «Все пройдет, как с белых яблонь дым», сказал поэт,— Ротшильд сверкнул золотыми коронками и продолжал: — Но все мы хотим подольше сохранить созданную вами систему. А как это сделать? Ясно. Есть только один путь: вам — уйти. Но, уходя, максимально помочь следствию. Сотрудничая, мы с вами все прекрасно устроим. Все пойдет в дело: и локон этой вашей, как ее, Анны Казимировны Немеровской, и брошюра Троцкого, и не запертый вами на ключ ящик письменного стола, где лежала папка с высшими государственными секретами.

Но все это — дело техники. Мы этим займемся позже. А сейчас, отправляйтесь-ка спать, любимый вы мой Иосиф Виссарионович. Думаю, пока вы были тут, у меня, помещение ваше, наконец, прекрасно проветрилось. Семен Осипыч Катеринин, в общем, был прав, когда говорил, что комната у вас душная и насквозь прокуренная. Старайтесь поменьше курить, берегите здоровье.

Ротшильд обнял его слегка за талию и сказал на прощание:

— Вот увидите, мы великолепно с вами поладим...

Они и в самом деле неплохо поладили. Бывая часто у Ротшильда, он уже не испытывал неловкости, когда просил о мелких поблажках. Правда, от мытья параши ему освободиться не удалось, но Ротшильд обещал распорядиться о выдаче туалетного мыла, а также о том, чтобы умывание производилось после мытья параши, и обещания свои сдержал. Он, в свою очередь, нередко шел навстречу просьбам Ротшильда. Например, когда тот пожаловался, что в деле не хватает новых имен, он назвал Циркера, Катеринина и генерал-полковника Халилова, чем Ротшильда особенно обрадовал. У них и вкусы сблизились: теперь за ужином они оба пили либо вино, либо коньяк.

ШМАКОВ

Месяца через три его вдруг подняли перед самым рассветом. И он сразу понял, что что-то случилось: к Ротшильду его водили около полуночи, поскольку оба они были «совами» и предпочитали именно перед рассветом отправляться в постель. Но и на этот раз он не слишком взволновался: следствие еще не закончилось, так что ни о суде, ни, тем более, о расстреле не могло быть и речи.

При входе в кабинет Ротшильда его встретил свет яркой настольной лампы, бьющий прямо в лицо, тот самый свет, которого он опасался, когда переступал порог этого кабинета впервые, и которого тогда и в помине не было. И он застыл на пороге — не столько даже от нестерпимости света, сколько от неожиданности этой, нанесенной ему Гулько обиды.

— Сядь на стул! — раздалось из темноты за лампой, темноты такой густой, что не различить было там никакой шевельнувшейся тени, хотя, судя по шуму отодвигавшегося кресла, говоривший встал. В голосе говорившего была какая-то нарочитость, какая-то искусственная хриплая натужность. И это (как он отметил для себя с удовлетворением) совершенно определенно не был голос Ротшильда. Голос был груб, но (как он отметил уже с удивлением) искренней злости в нем не было.

— Сядь, кому говорят, мать твою! — снова выплюнула темнота.

— Куда сесть? — ответил он недовольно, почти спесиво и добавил чуть спокойнее: — Я ничего не вижу.

— Стул слева от двери, у стены,— ответила темнота, тоже почти спокойно.

Он повернул голову и увидал ярко освещенный стул. Но не успел он сесть, как темнота опять завопила:

— Признавайся, сволочь, как ты готовил покушения на товарищей Кагановича и Шверника!

И тут его охватило слепое бешенство, чуждое страха, свободное от расчета:

— Какой Каганович? Какой Шверник? — взвизгнул он. — Да я и Лазаря, и ту сопливую курву, и тебя, гнида, впридачу всегда одним пальцем мог раздавить! Зачем же мне на вас, сволочей, покушаться?!

Еще не перестав кричать, он понял, что его занесло. Особенно с этим следователем, который в покушении на его, следователя, жизнь никого не обвинял. Но было уже поздно. Он знал, что совершил нечто вроде святотатства, и ждал, когда же начнут рушиться своды. Однако в первый момент ничего не произошло. Из-за лампы не раздалось никакого львиного рыка, а послышалось лишь странное бульканье. А когда оно прекратилось, он услышал шаги, тяжелые и как бы неверные. Наконец между ним и лампой выросла тень, огромная и косматая. Наползла на него, тяжело дыша, охнула, и он ощутил тошнотворную, удушающую боль в области солнечного сплетения. Он судорожно раскрыл рот, и оттуда вывалилась верхняя вставная челюсть.

Теперь уж он не мог думать ни о боли, ни о преступлении, ни о возмездии, а только о ней, этой звякнувшей о паркет челюсти. Он сполз со стула и, стоя на четвереньках, стал ощупывать пол, так как ослепленные его глаза ничего не видели. Ему повезло: он почти сразу наткнулся на челюсть, и она, кажется, была цела, лишь на внутренней выпуклости палец нащупывал что-то вроде широкой трещины.

Вернув челюсть на место, он почувствовал себя как бы Антеем, крепко ставшим ногами на землю. Вернулась сила и пришел гнев. Именно гнев, а не слепое бешенство, гнев, который был зрячим и с виду таким спокойным, что не устрашиться его было бы просто немыслимым.

— Зажгите верхний свет и опустите абажур настольной лампы,— медленно и членораздельно, тоном неоспоримого приказа произнес он.

Верхний свет тотчас зажегся. И хотя свет настольной лампы продолжал еще бить в глаза, он, заслонившись от него ладонью, смог разглядеть, что выполнил приказ конвоир, который, оказывается, все это время стоял у двери со своим журналом, поскольку в журнале так никто и не расписался. В этот момент погасла настольная лампа; тьма, за нею копившаяся, отступила, и, несмотря на желтые и синие круги, все еще плававшие перед глазами, он, наконец, увидал устроителя всего этого недостойного спектакля. Был им человек в цивильном пиджаке, но без галстука, с тяжелым бульдожьим лицом, изрытым глубокими, резкими складками, и жидковатыми, дурно причесанными, мягкими русыми волосами. Он стоял позади письменного стола и пил прямо из коньячной бутылки.

Ситуация выглядела предельно ясной, и он понял, что пора брать инициативу в свои руки.

— Распишитесь и отправьте конвоира,— велел он человеку с бутылкой. Тот двинулся выполнять приказание, так и не выпуская бутылки из рук. Пришлось, когда человек проходил мимо него, ее отобрать. Коньяк оказался великолепным. Только не армянским, а грузинским — «Енисели». Проходя мимо, человек неотрывно смотрел на него своими маленькими, глубоко посаженными беспокойными глазами. В них читалась собачья преданность. Но это его не удивило: он уже догадался, с кем имеет дело.

Когда конвоир удалился, человек подошел к нему и со словами: «Прости, отец родной!» рухнул перед ним на колени.

— Немедленно встаньте! — приказал он.

Человек нехотя повиновался. При этом он всхлипывал и бормотал что-то нечленораздельное, не забывая, однако, тереть ладонью те места на форменных галифе, которые прикасались к полу.

Сначала он думал было сесть за письменный стол, а человека посадить напротив, как сажал его самого Ротшильд: это окончательно определило бы их отношения. Но потом передумал и посадил человека за письменный стол: ведь кто-нибудь мог войти и неправильно оценить ситуацию.

Из расспросов выяснилось, что человека зовут Шмаков Василий Феодосьевич. Шмаков, как и Ротшильд, полковник, тоже следователь по особо важным делам. А несообразность его костюма (цивильный пиджак и галифе с сапогами) объясняется тем, что, когда ему передали дело самого Сталина, он не знал, как себя вести, что делать, что говорить, потому что «предан Сталину всеми жабрами своей души», но служба есть служба и выполнять ее тоже надо...

На вопрос, почему его дело забрали у Гулько и отдали Шмакову, тот ответил, единственный раз за все время их разговора широко улыбнувшись:

— Сгорел твой жид пархатый! Думал, он всех умней, всех перехитрил. Ан нет! Теперь он сам сидит здесь. В одной, между прочим, камере с Лейбовичем. Уж и наговорятся всласть гады, нафилософствуются напоследок...

У него промелькнула мысль, что Лубянка — это целый мир.

Бутылка «Енисели», выпитая лишь наполовину, все еще стояла на столе. И он соблазнился. Только рюмок у Шмакова не оказалось. И пить пришлось (как Шмаков сказал) «с горла». После третьего глотка боль в желудке утихла.

— Что они с тобой, отец родной, делают,— сказал вконец захмелевший Шмаков. — Погубят ведь, ей-бо, погубят. Надо спасать. Жаль, что генерала Халилова уже нет. Был твой первейший друг, чтоб ты знал, на-деж-ней-ший! Да ничего. И другие найдутся. У нас здесь, знаешь, сколько хороших ребят, преданных. Всё за тебя отдадут. Жизни не пожалеют. Мы тебя тихонько выведем. А если надо, и с оружием в руках отобьем.

Шмакову он не верил. Шмаков — балаболка. Да если бы и поверил, уходить бы не стал. Куда от себя уйдешь? Как там у этого пражского еврея: «Неужто про меня потом скажут, что в начале процесса я стремился его окончить, а теперь, в конце,— начать сначала?» Но Шмакову он всего этого не сказал: не хотел обидеть. Все-таки Шмаков по-настоящему его любит. А это хорошо, когда тебя любят. И вдруг — безо всякой связи с происходящим — он понял, кто сидел на скамье подсудимых в том приснившемся ему дореволюционном над ним процессе: это был старший его сын Яков.

Создано программой AVS Document Converter

www.avs4you.com



Поделиться книгой:



Регистрация