Наконец он уснул.
Я оглядел барак, мой взгляд привычно скользил по убогой обстановке. Внутреннние стены сделаны из застывшей пены, грязно-серые и изрытые; крыша — из рифленого железа. В нашем отсеке, восемь на восемь футов, есть две койки, две тумбочки и стул. В центре потолка гудит вентилятор — воздух, который он несет, слегка чище и холоднее, и это позволяет нам в течение какого-то времени выживать и работать. Внешние стены сделаны из стали, дверь — тоже. Над парашей подвешен маленький телевизор. Странно, что нам предоставили это развлечение — уж очень не соответствует образу «лагерей смерти». Надо полагать, это недорогой способ поддерживать наше спокойствие, пока мы умираем.
Единственный канал телевидения показывает только невинные старые фильмы. Я посмотрел кино про освободительную войну на Филиппинах во время Второй Мировой войны. Из-за шума бури звук было не разобрать, но я не стал включать его громче.
Один из партизан в фильме носил черную повязку на правом глазу, и я подумал, что ему должно быть очень неудобно — он не смог бы целиться, как обычно, с правого плеча...
Но затем последовала перестрелка, и я увидел, как он легко ведет огонь с повязкой на левом глазу.
После боя он сердито (судя по выражению лица) разговаривал с полковником. Повязка снова переместилась направо.
В следующей засаде повязка опять закрывала его левый глаз.
Секунду, всего секунду я был совершенно уверен, что это больше, чем просто совпадение или халатность — что в этом есть какой-то особый смысл, который я должен был, но не смог воспринять.
Но смысла не было, разве что он таков: они правильно о нас думают. Наши испорченные умы попадают во власть опасных фантазий. Мы придаем значение тому, чего попросту нет.
Я крепко зажмурился. Медленно текли слезы. Через некоторое время я выключил телевизор и лег.
Мне снилась моя прошлая жизнь. Я не запомнил подробностей, только ощущение ускользающего счастья. Моя жизнь во многом удалась. У меня была красивая и умная жена, она сделала наш дом милым и уютным. Мои две дочери росли не по годам быстро. У меня была важная и ответственная работа, должность главного помошника сенатора Карла.
Стюарт вошел в Комитет Сената по Новым Подходам, мощное оружие Конгресса против растущей наркотической угрозы. Эта проблема предоставляла удачную платформу для амбициозных политиков и Стюарту посчастливилось первым занять очередь.
В тот первый год Стюарт по моему совету ринулся в бой и был замечен. Мы метались между Капитолием и самыми страшными полями битвы, какие только могли найти. Мы отправлялись в «экспедиции по расследованию фактов» под камерами полдюжины самых отчаянных репортеров.
В Тампа мы ворвались в дом торговца крэком и нашли холодильник, забитый трупами. В один прекрасный день пушер задушил свою сожительницу и двоих маленьких сыновей, а потом аккуратно сложил, чтобы они поместились в морозильную камеру. Всем, кто видел сюжет по телевизору в прайм-тайм, самым странным показалось то, что он прятал товар под трупами, как будто там он сохранился бы лучше, чем под морожеными овощами или котлетами. Стюарта сняли отлично — вот его побледневшее красивое лицо склоняется над заледенелым переплетением черно-синих конечностей, выражая смесь недоверия и ужаса. Насколько я мог судить, его чувства были подлинными, но про Стюарта никогда этого не знаешь наверняка.
В Сиэтле мы учавствовали в аресте содержательницы притона, где извращенные богачи могли раскумариться и убить кого-нибудь. Большинством жертв были нелегальные иммигранты-латиноамериканцы, выкупленные у церкви-убежища по соседству. О том, что я видел там, даже вспоминать не хочется.
В Южном Бронксе — братская могила, полная трупов деловых конкурентов одного местного ковбоя.
В Детройте — новый культ, в котором святыми дарами были героин и человеческая кровь.
Стюарт был там. Нас показывали по телевидению. Его влияние росло с каждым днем, ему приписывали изобретение многих действенных приемов ведения Праведной Войны, как ее стали называть. На самом деле все его достижения принадлежат мне, Стюарт в жизни не высказал оригинальной мысли.
Мы создали Акт об Исключениях из Конституции, который дал возможность в ускоренном темпе проводить расследования и выносить обвинения по Преступлениям, Связанным с Наркотиками. Он действовал исключительно эффективно. Вскоре тюрьмы оказались переполненными. Это привело к принятию положения о Домашнем Аресте, которое основывалось на новейших технологиях. На преступника надевали ошейник с радиомаяком, приводящем в действие взрывное устройство, если тот посмеет выйти из дома до окончания действия приговора. Если он мог в таких условиях заработать на жизнь, или его родственники и друзья вносил за него квартплату и обеспечивали его всем необходимым, он вполне мог выжить. Но после окончания действия приговора такой человек вряд ли был способен найти работу, потому что работодатели не хотели лишний раз попасть под новые, ужесточенные положения Акта Финансового Наказания Преступлений, связанных с Наркотиками.
Поначалу окончательные выселения показывали по всем каналам. Но вскоре они стали заурядным событием, недостойным внимания прессы.
Кривая употребления наркотиков резко пошла вниз, но все же еще многие наркоманы игнорировали наши усилия. Потом наконец обеспокоились наркобароны, которые до этого приветствовали наши усилия, помогающие поднять цену. Надо полагать, они верили. что различные Управления по Борьбе и Искоренению всегда будут их союзниками, всегда будут стремиться сохранить такие удобные символические отношения. Но теперь Управления сражались в Праведной Войне со священным безумием, не думая о том, чем займутся их люди, когда война будет окончена. Наркобароны наосили ответные удары, убивая агентов, судей и прокуроров.
Это были чудесные времена для нас со Стюартом. Все шло так, как мы хотели.
Мы разработали Сети Соседского Оповещения, в которых в качестве стимула использовались еженедельные премии. Мы использовали новейшие технологические достижения — в форме недорогих миниатюрных датчиков, которые мы в конце концов установили на каждом фонарном столбе, в каждой телефонной будке, — и они заставили последних потребителей наркотиков уйти глубоко в подполье.
Мы закрыли границы. ВВС бомбили плантации коки, мака и канабиса. Секретные Силы Агенства по борьбе с наркотиками заказывали наемным убийцам ликвидацию наркобаронов.
Мы победили в Праведной Войне.
Но дела шли неважно — наверное, они никогда не идут идеально. Слишком много ресурсов ушло на войну. Большая Сушь набирала полную силу, и продуктов не хватало. Уровень моря подымался уже быстрее, чем прибрежные города успевали строить дамбы. Эпидемия СПИДа снова бушевала после очередной мутации.
Хуже всего было то, что мы уже использовали всех козлов отпущения. По крайней мере, так мне казалось.
Я проспал какое-то время. Когда я проснулся, было темно и буря почти затихла. Роб Оуэн уставился в ржавый потолок, как будто там показывали что-то интересное.
Старик лежал так тихо, что мне показалось, что он уже умер. Потом он заговорил:
— Джон, как мои дела?
Я решил, что он снова бредит, но это было просто его странное чувство юмора, потому что он продолжил:
— Не очень, да? Ну лет через сто это будет неважно.
Я сел на койке, чтобы откашляться от пыли и слизи. Он повернулся ко мне.
— Джон, — сказал он, — если ты принесешь мне попить, у меня, кажется, найдется для тебя еще одна история. — Он хихикнул — слабый свистящий звук. — Но, боюсь я упустил последнюю возможность поесть — не то это было бы чем-то исключительным.
Я принес чашку.
Он отпил немного и посмотрел на меня почти весело.
— Ну ладно, история, — сказал он, — Можешь себе представить? У меня есть еще миллион историй, которых ты никогда не слышал — и уже не услышишь. Но последняя обязательно должна быть про кайф. Кайф нас сюда и завел.
Голос старика перешел в непривычно гладкий речитатив, как будто он много раз репетироавл эти слова.
— В молодости я пробовал любую дурь, какая только была, — сказал он. — Я не особенно любил «спид» — хотя однажды, в Мексике, я съел целую горсть бифетаминов и написал бывшей подружке письмо на пятидесяти страницах. Я всегда любил траву, но она ведь не переворачивает мир, если ты понимаешь, о чем я. И вредно для легких. — Старик закашлялся и горько улыбнулся.
— Мака я всегда боялся. Ничего нет лучше опиума, когда тебе плохо и грустно. Но беда в том, что он слишком хорош. Очень скоро ты придумываешь, как все время быть грустным и опустошенным. Поэтому я решил его избегать.
Никогда не мог понять, в чем привлекательность кокса. Тебя здорово торкает на несколько минут — чувствуешь себя Кинг-Конгом, но когда кайф проходит, ты знаешь, что тебе только показалось. И он так дорого стоил: за те же деньги, которых стоил получасовой коксовый приход, можно отправиться в трип, который полностью изменит твой взгляд на жизнь.
Кислота — вот, то что надо.
Об этом-то я и хочу тебе рассказать, Джон: о трипе, в который мы с Мэнди отправились вдвоем однажды вечером. Да, я видел холодильник с трупами — я смотрел новости. Но это только одна сторона медали, твоя сторона, но была ведь еще и другая, настолько же прекрасная, насколько твоя была ужасна.
Той осенью самой модной кислотой были «оранжевые баррели», не такие крутые как «саншайн», но все же чертовски крутые. Мы вэяли четыре порции и поделили их в своей однокомнатной квартире на Линкольн-стрит, вдвоем, прямо перед тем, как стемнело. Господи, вот это было круто, Джон. Такой мощный удар, какой бывает у самой лучшей дури. У нас на стене напротив кровати висел плакат группы «Cream» — у них были курчавые волосы и пестрые рубашки — и когда узоры зашевелились, мы поняли, что вставило. Узоры плавали, как миллионы маленьких рыбок, а глаза Джинджера Бейкера утоноли в его черепе, он был похож на скелет. — Старик говорил быстро и задыхался от спешки.
Меня внезапно пронзила зависть: у него было столько воспоминаний, к которым он мог возвращаться, воспоминаний настолько ярких, что он мог забыть о своем разрушенном теле, оказаться далеко отсюда.
— Ты никогда не пробовал кислоту, Джон, так что я не могу объяснить тебе, на что это похоже, но все-таки попробую. Мир пульсирует, видения приходят к тебе волнами — прибой на берегах восприятия. Я сказал Мэнди: «Господи, надо было еще раз разделить, уж очень они сильные».
Комната была полна дешевых хипповских украшений: всевидящее око, свечи, плакаты, расписные платки — и вот теперь она становилась чужой, с другой стороны неба.
У нас был пес, белый метис лайки по имени Кекс — он был странно насторожен, его усы торчали как иголки, глаза блестели от удивления. Кекс, видимо, почувствовал неестественность нашего внимания и испугался, но я истолковал его напряжение в более опасном ключе, так что мне пришлось встать и запереть беднягу в кухонной нише.
Прибой грохотал, Джон, прибой ревел. Меня никогда так не пропирало, ни до, ни после. Наше окно выходило на пожарную лестницу, которая нависала над переулком позади стрип-бара. Я смотрел, как пьяный вываливается из двери кабака и ползет сквозь сумерки к стене, за которую сможет ухватиться, — и это казалось мне эпическим походом, тысячелетней борьбой на фоне сине-серых сумерек и старого кирпича. Я так восхитился его настойчивостью, что готов был заплакать.
Оуэн повернулся ко мне с легкой улыбкой.
— Я знаю, Джон, это глупость, безумие. Но ты не можешь представить себе, что это было такое.
— Нет, — ответил я, и меня пронзило сожаление.
— Жаль, — протянул он, — так вот, когда я отвернулся от окна, Мэнди уже разделась и лежала на кровати. Она была похожа на нагого ангела, нарисованного Боттичелли. Она улыбнулась, накрыла ладонью одну грудь, потом медленно провела по животу красивыми длинными пальцами. Пульсирующее зрение каждый миг преподносило мне новую, еще более совершенную картину ее прелести.
Когда я подошел к ней, то, наверное, был похож на Кекса — каждый волосок стоял дыбом.
Это могло продолжаться вечно — каждое движение, каждое прикосновение было наполнено восторгом... Не знаю, как сказать. Я не знал, где Мэнди, а где Роб, отдаюсь я или мне отдаются. Границы наших «я» больше не имели значения... Я не знаю, сколько раз мы этим занимались, но на следующий день у нас все ныло.
Это была кульминация, и дальше мы уже знали, что выживем. Если кислота хорошая, то в какой-то момент всегда понимаешь, что сейчас умрешь, но в этот раз мы растворили свой страх в маленькой смерти.
Итак, у нас еще оставалось семь или восемь часов кайфа. Мы слушали музыку, мы смеялись до хрипоты, мы пекли печенье на завтра, мы делились друг с другом своими галлюцинациями.
Я помню, как просматривал книжку про дикие растения с нежными, мечтательными акварельными иллюстрациями. Я раскрыл ее на изображении пассифлоры — и это оказалось мандалой, заводящей меня все глубже и глубже в неисследованные области моего ума. Я утонул в этой картине — не могу даже объяснить, что я узнал.
Несколько лет спустя, я гулял по целому полю пассифлор, но не один из этих реальных цветков не мог сравниться с тем, что я видел тогда.
У старика запали щеки, кожа обтянула кости. Ему не хватало воздуха.
— Ты можешь рассказать продолжение потом, — сказал я, хотя на самом деле мне не хотелось, чтобы он замолчал. Я хотел получить это воспоминание целиком, хотя оно и было чужим.
— Никакого «потом» уже не будет, Джон. Мне надо спешить. На рассвете у нас наступил отходняк. Вот что плохо в кислоте — тоска, которая приходит вместе с физической усталостью. В таких случаях лучше всего уйти из дома и заняться чем-нибудь, что поглотит твое внимание, заставит тебя собраться. Поэтому мы решили пойти в «Сейфаэй» на Колфакс и купить что-нибудь на завтрак.
Когда мы были на полпути, пошел снег. Все еще слегка угашенные, мы шли сквозь парящие снежинки и встретили старушку с маленькой собачкой. Казалось, что у них одинаковые мордочки, морщинистые и желтые — прелестные старинные безделушки. Бесконечно прелестные. Господи...
Он замолчал. Единственная лампочка в бараке потускнела, но его лицо сияло собственным светом. Бесконечно долгую секунду его грудь не поднималась.
Я встал над ним, и тут свет погас, и он начал кричать.
— Да, холодильники, набитые трупами, Джон, и кое-что похуже, и, может быть, прекратить все это было необходимо — важнее, чем открывать новые миры. Может быть. Но я все равно в это не поверю!
Грудь старика клокотала, как барахлящий двигатель, он дрожал, хрипел, его рот наполнился кровью. Он широко распахнул глаза, как будто хотел увидеть все, но возможно, он просто изо всех сил пытался оттянуть момент, когда его веки закроются сами. Я сказал:
— Тебе надо отдохнуть.
Он затих, так что его дыхание напоминало уже не всхлипы, а легкие вздохи.
— Да, — наконец ответил он. — Я отдохну.
Я для него уже ничего не значил. Каким-то чудом он не умер прямо тогда, но я думаю, что он уже больше не приходил в сознание.
Теперь я возвращаюсь к собственному воспоминанию, хотя с его рассказами оно не сравнится.
Мне было восемнадцать, и я был так же беспечен как все остальные в этом возрасте. Меня пригласили на вечеринку в городе, и я выпил слишком много пива. Я как раз опьянел настолько, что перед глазами все плыло. Девчонка взяла меня за руку и повела в заднюю комнату.
Я думал, что забыл все это. Но оказалось, что воспоминание не потускнело, оно гораздо ярче, чем вчерашние или позавчерашние или воспоминания о любом из бесконечной череды дней, которые я провел в лагере.
Наверное, она была хорошенькая. У нее были длинные черные волосы, а из блузки выглядывали мягкие белые груди. Она прижалась к моей груди, прикосновение было таким приятным, что я задрожал.
Когда я потянулся к молнии на ее джинсах, она засмеялась и оттолкнула мою руку. Девушка достала из кармана мятую сигарету, зажгла ее и глубоко затянулась.
Ее рот был большим и красным, влажный и жадный рот. Она сказала: «Вдохни» и приникла губами к моим губам. Я знал, что она делает, но не отказался.
На следующий день я был безумно перепуган, и не из-за дури — я был слишком пьян, чтобы запомнить слабые перемены в сознании — а из-за того, что не мог вспомнить, воспользовался ли я презервативом. Я всегда был осторожным, даже в детстве. Когда анализ оказался отрицательным, я возблагодарил Бога и выкинул этот эпизод из памяти.
Я забыл его больше, чем на двадцать лет. Я работал на благо общества и содержал семью. Я даже не сознавал, что когда-то попробовал запрещенное вещество.
Однажды я спросил Роба Оуэна, как ему удавалось так долго избегать ареста, раз уж он признавался в долгом использовании наркотиков. Тогда он был хотя и стар, но еще здоров и силен, и можно было подумать, что он переживет всех заключенных моложе себя. Он улыбнулся и похлопал меня по плечу. «Ну, Джон, в конце я стал похож на тебя. Я женился во второй раз, завел свое дело. У нас были дети, два сына и дочка. Я превратился в Правильного Парня. Я слишком многое боялся потерять, боялся за своих близких. Черт, да я за двадцать с лишним лет не выкурил ни джойнта».
Нам были нужны козлы отпущения, просто необходимы. В стране начиналась разруха. Подавляющее большинство рабочих мест предоставляло правительство, и из них значительную часть занимали Праведные Воины, в которых больше не было нужды.
Технология снова сыграла на руку Стюарту, который наверняка должен был попасть в Белый Дом, если только начнет еще один крестовый поход.
Какой-то яйцеголовый обнаружил, что память сохраняется в рецепторах мозга, что они навсегда остаются искаженными от соприкосновения с недозволенными молекулами. Яйцеголовый разработал простой тест.
Стало возможным определить, принимал ли человек запрещенные вещества хоть раз в жизни.
По инициативе Стюарта вся его команда прошла тест. У большинства результат оказался положительным, и Стюарт обратил это потрясение в Акт о Перемещении Ненадежных Лиц.
И вот мы здесь.
Охранники в зеркальных защитных костюмах пришли, чтобы унести тело. Они положили его в тесный серый мешок на молнии, так что оно стало похожим на окуклившуюся личинку.
Я вспомнил, что он сказал мне вскоре после того, как я попал в лагерь. «Мы были бабочками — пробормотал он голосом, полным грустного удивления, — но потом — не знаю уж, как — превратились обратно в гусениц».
Перевод Л. Николенко
__________________________________________