Нам эта сказка ужасно понравилась, и мы решили ее разыграть и показать вот в лесу военным. Потому что мы не просто приходили к ним. Мы такие вот концерты давали. Ну это громко сказать — концерты, это была, действительно, самодеятельность такая, на ходу очень часто. А тут мы решили прямо ее разыграть, эту сказку. И нас только одно смущало, вот это слово «немец ражий». Что такое «ражий»? Никто нам не мог объяснить. Кто-то сказал: «Может быть, рыжий? Может быть, опечатка?» Ну тогда не рифмуется:
Лыжей тогда. А потом до кого-то дошло: «Может быть, одна буква пропущена? Может быть, не „ражий“, а „вражий“?» Ну мы так и читали: «И немец вражий».
Интервьюер: А до первого мы с вами никак не сможем встретиться? Информант: Я не знаю. До первого что-то очень много дела. Интервьюер: Было бы, конечно, очень обидно, если бы вы не договорили.
Информант: Ну я вам почти все рассказал. Главное, так сказать. Интервьюер: Спасибо вам большое.
Информант: Пожалуйста.
Интервьюер: А можно еще вопрос?
Информант: Ну пожалуйста. Конечно.
Интервьюер: А вы когда начали писать стихи?
Информант: Ну, видите, это тоже история странная. В блокаду я начал писать стихи. Пытался, вернее сказать так, писать стихи. У меня даже два стихотворения сохранились. Но… Чересчур детские стихи. Но вот почему-то в 43-м году… Я забыл сказать, что с 43-го года, когда мне исполнилось 11 лет, я таки добился разрешения, чтобы мне разрешили тоже дежурить в группе самозащиты. Может быть, уже потому, что реже налеты были. Не знаю. Но факт остается фактом. Меня зачислили, и я уже по сигналу воздушной тревоги бежал не в бомбоубежище, а бежал на свой пост на лестнице. И даже мог подниматься на чердак. Все. И я был страшно горд этим и решил от избытка чувств написать песню бойцов МПВО. И я шибко не мудрил. Нашел музыку… Взял музыку Богословского из песни «Любимый город». И написал:
Вот такая песня получилась. И я про нее совершенно забыл что-то потом и нашел спустя много-много лет. Вот так же, как я случайно нашел вот этот дневник последнего блокадного учебного года свой школьный. Обычно же мы выкидывали дневники всегда. А тут он мне за книжки завалился, и я как-то его оттуда вытягиваю — ай, как я обрадовался ему.
Интервьюер: Здорово. Спасибо большое. А вот скажите, пожалуйста, еще один вопрос возник.
Информант: Пожалуйста.
Интервьюер: Вот вы говорите о том, что три взгляда у вас, уже на блокаду у вас существует. Вот первые два взгляда, они чем отличаются? Взгляд мальчика и взгляд уже через годы?
Информант: А понимаете, все-таки некоторые вещи переоцениваешь. Вот то, что воспринимал так, воспринимаешь иначе. Ну скажем вот… Тот же самый взгляд на свою собственную маму. Я же сейчас совсем иначе это оцениваю — уже с позиций, что я сам родитель и даже дедушка теперь. Я это иначе все оцениваю. Я понимаю, что это такое. И потом, вот тот случай… Я рассказывал… И говорили люди такие опытные, что говорят: действительно, что она уже была в состоянии клинической смерти и что вот резкий раздражитель, когда ты закричал, это, значит, где-то все-таки какие-то еще органы восприятия у нее не умерли. И вот эти органы восприятия действительно заставили жизнь вернуться. Так что вот видите, вот это вот действительно по-разному, но… Все-таки многое хотелось бы забыть. Не забывается. Есть вещи тяжелые, страшные, которые не хотелось бы… Я о них и не пишу ни стихов, ничего. Потому что ведь важно не то, что нам пришлось пережить, а важно то, как мы смогли это пережить. Ведь это вот удивительно.
Интервьюер: А скажите, пожалуйста, вы не пробовали писать дневник или воспоминания?
Информант: Нет, вы знаете, я воспоминания как раз много раз писал. Меня… Первый раз меня попросили в школе… В нашей же школе. Я в школу… Школа, между прочим, одна из немногих школ, хоть и гимназии сейчас… Многие гимназии, они как-то вывернулись наизнанку. Но наша школа не называет себя гимназией. По-прежнему школой себя называет, хотя могла бы назвать гимназией себя. Но вот она, как-то у нее сохраняется преемственность вот в отношении… Отношения к своему прошлому. Вот, скажем, к блокадному прошлому. И традиция уже давно-давно существует: три раза в год, в блокадные дни, это вот 8 сентября, 28 января и около Дня Победы, в школу приходят те, кто учился в ней в блокаде. Проводят уроки мужества. Это такая уже традиция. Вот они как раз и попросили меня написать. Говорят: мы собираемся вот создавать музей и выпустить воспоминания. Для музея тоже это нужно.
Ну я написал
Ну я написал о том, как мы учились. Ну и потом несколько таких… Не так, вот как сегодня я рассказываю, такие отрывочные просто-напросто, вроде бы как бы новеллы отдельные, об отдельных случаях.
Интервьюер: Там же?
Информант: Например, о том, как в 41-м году встречали Новый год.
Интервьюер: 42-й год?
Информант: Да, 42-й год как встречали. Елки, конечно, никакой не было. Не до этого было у нас. Но дедушка мой, он еще тогда был жив, он был большой выдумщик. И вот он у меня попросил акварельные краски, забрался на стол, приставив его к стене, и прямо на обоях нарисовал елку. Акварельными красками. Бабушка на него стала ворчать. Говорит, что: «Ты же испортил обои». Он ей говорит: «Молчи, Алексеевна. Эти обои после войны в музей возьмут. Мы же все равно ремонт собирались делать». Потом достали елочные игрушки. Он вбил в кончики ветвей гвоздики, и вот мы на эти нарисованные ветви, на эти гвоздики стали вешать игрушки елочные. И вот эту нарисованную елку (
Интервьюер: Праздник.
Информант: Ну я написал тоже вот об этом такую маленькую новеллу. Там так и называется «Нарисованная елка». Но самое интересное, как иногда переплетается. Ну я своим ребятам устраиваю елки, и вот однажды, когда мы украшали елку, я взял вот это и рассказал.
Интервьюер: Дома?
Информант: Дома, да. Всю вот эту историю рассказал. Ну а потом, когда стали разбирать елку, я смотрю, моя дочка, она тогда еще, ей было года четыре или пять… Ну лет пять, наверное. Смотрю, она в коробку конфеты прячет. Я говорю: «А зачем ты конфеты убираешь? Ведь больше блокады не будет». Она говорит: «Все равно, это я в память о том мальчике». Я говорю: «О каком мальчике?» «Ну ты же рассказывал про дедушку и про мальчика». Я говорю: «Да я не про мальчика рассказывал». Я говорю: «Я про самого себя рассказывал». Она говорит: «Нет, ты же тогда был мальчиком». И вот я понял, что вот после моего рассказа я как бы у нее разделился: я, который сейчас, и я, который тот. И вот она в память о том мальчике, о том дедушке, значит, вот решила убрать в память. И подумал, что я тогда, что, наверное, вот дедушке 15 апреля, моему дедушке, было бы, наверное, легче умирать, если бы он знал, что вот память о нем хранит даже неведомая ему внучка. Вот так вот и должна передаваться из поколения в поколение память. А если не передается, то это плохо тогда. Забывать нельзя. А тем более такое забывать. Ведь этим можно только гордиться. Нужно гордиться тем, что такое город сотворил. Сейчас это трудно представить: никакое кино, никакая самая лучшая книга, никакой самый хороший рассказ… Вот полного представления дать это все равно не может. Все равно неполное будет. Потому что, не испытавши этого, не представишь. Невозможно это все себе представить.
Интервьюер: А вы не пытались публиковаться?
Информант: Нет, вы знаете, я публикуюсь иногда в «Вестнике ветеранов»[50]. Потому что… Ну я сказки тоже иногда пишу. Раз уж сказки рассказываешь, невольно и сам писать начинаешь сказки. Ну вот две моих сказки, они были напечатаны. Одна сказка напечатана когда-то в журнале «Искорка»[51], когда еще там Вольт Суслов[52] был. А вторая сказка была напечатана в «Костре». Вот, но я… Это были не военные сказки, а вот тут я ему принес военную сказку, причем я говорю: «Ведь вы смотрите, это связано же с вашей собственной историей. Вы же можете вот сейчас рассказать, как „Костер“ в блокаду работал. Ребят поддерживал».
Интервьюер: Не взяли?
Информант: Нет.
Интервьюер: А почему?
Информант: Я не знаю, почему.
Интервьюер: Не объяснили, почему?
Информант: Обещали: «Мы К 22 июня, вот в июньский номер поместим». И ничего не поместили. Потом сказали: «Мы к сентябрю — это все равно тоже блокадная тема». И тоже ничего. Я уже больше и звонить не стал.
Интервьюер: Ну да. Видимо, по их мнению, тема не та.
Информант: Нет. Это неправильно, потому что… Тем более что вот ну гордиться тоже «Костер» должен — вот какой. И тем более, что, я им когда это рассказал, они говорят: «А вы знаете, мы об этом не знали. У нас не сохранились блокадные архивы. У нас у самих нету этих номеров». Я говорю: «Ну так тем более. Вы же можете гордиться тем, что „Костер“ тогда делал». Это все равно, что вот театр Музкомедии… Когда был его юбилей, встал вопрос: «Каким орденом его наградить?» Им, значит, предложили на выбор: или орденом… Вот затрудняюсь, уже не помню… Или орденом «Отечественной войны», кажется, или орденом «Трудового Красного знамени». И вот, вы знаете, молодые артисты оказались горластее и сказали: «Зачем нам „Отечественной войны“? Пусть будет лучше „Трудового Красного знамени“». Ну а сейчас вообще у них никакого ордена нет[53]… Нет даже на этом самом… На фронтоне никакого ордена нет. А то, какую роль сыграл театр, конечно, он заслуживал орден «Отечественной войны».
Интервьюер: Спасибо вам большое. Очень интересно. Очень жаль, что мы не сможем с вами еще встретиться.
Интервью с Ириной Григорьевной
Интервьюер: Давайте, может быть, начнем вот с начала, еще с предвоенного времени. Расскажите, пожалуйста, вот о вашей семье, как вы жили перед войной…
Информант: Перед войной мама с моим отцом разбежались, еще когда я[54] совсем маленькая была. Поэтому мы жили здесь, в Ленинграде, с дедушкой, с бабушкой и мама. Мама работала во Всесоюзном институте растениеводства, летом она уезжала на всякие сортоучастки и меня, девчонку, начиная с пяти лет вот, каждый год брала с собой. Поэтому я поездила очень хорошо еще в детстве. Ну потом была школа, потом… у меня очень дедушка был хороший, очень хороший, и бабушка тоже, дедушка… то есть была семья. Вот сейчас очень как-то знаете, у нас семьи распадаются, дети стараются жить отдельно и все это, а это была, в общем, семья. Если в шесть часов дедушка приходил с работы, все дома садились за стол. В шесть часов ставили самовар. (
Интервьюер: Угу.
Информант: Тихо было. Как-то ни самолетов, ничего не было, и вдруг в один прекрасный день прилетает немецкий самолет. Видимо, разведчик. Низко так летит, видно, свастика видна, человека видно, там сидит. Мы, конечно, из этой ямы все наверх, кто ему кулаком грозит, кто фигу показывает, значит, все это, реагируем. И вдруг из этого, из… лесок такой небольшой стоял, оттуда, там как раз часть была, та, военная, для которой мы окопы-то и рыли, бежит офицер, расстегивает этот, кобуру, вытаскивает этот револьвер, кроет нас шестиэтажными всякими словами
Интервьюер: А школа это какая, в каком районе была?
Информант: Это Петроградский район. Я вообще из Петроградского района, жила на улице Красного курсанта, наш дом разбомбили, и нас переселили в другую квартиру, тут же, угол Красного курсанта и Большого проспекта. Вы Петроградскую представляете, знаете, нет?
Интервьюер: Да, я сама там выросла.
Информант: О! Эту… пожарную часть знаете там?
Интервьюер: Угу, да, да.
Информант: Это самое, угол Съезжинской и этой, вот против этой пожарной части как раз вот была наша комната, мы уже в коммунальной квартире, там-то у нас была отдельная, в том доме, который разбомбили, а здесь была коммунальная квартира. Здесь вот мы как раз, вот здесь жили. Ну вот. А потом сначала я несколько месяцев работала на заводе, но завод встал, уже там ничего не было, я, значит, оттуда ушла, в школу вернулась, вроде занятия у нас начались. Но потом они, конечно, кончились, и мама моя, она агроном, но и вот до войны она работала в немецком колхозе, который располагался между Малой Охтой и Володарским мостом, вот это все было, это был колхоз. Сейчас там все застроено, там уже, значит, эти новые дома и прочее.
Интервьюер: А почему немецкий?
Информант: Немецкий, там вот был еще при Екатерине… Они там…
Интервьюер: А, там была немецкая колония?
Информант: Да, да, да, там был немецкий колхоз, причем очень хороший колхоз, замечательный, просто прямо прелесть, и их, значит, им предложили уехать, конечно, отсюда, и последними эшелонами они, значит, уезжали. Но им поставили условие, что ничего из съедобного они с собой не берут. Ни семян, ничего. Там вам все дадут, все должно остаться здесь. И это вот нас с мамой спасло, у нас был мешок овса. Ни какой-то там крупы, а овса, и вот мы этот овес (не знаю, наверное, вам не приходилось видеть кофейные мельницы, такие вот большие, вот деревянные вот такие, вот так вот они крутились), и вот мы на этой мельнице, этот самый, его не чистили, ничего, просто вот так вот терли и потом из них лепешки делали и на буржуйке вот на крае, не на сковородке, а по краям вот эти самые, пекли эти лепешки. Так что вот это было наше подспорье в блокаду. Это нас всех, и меня, и маму, и вот эту Лидочку-врача, с которой мы сдружились, вот нас всех это выручило. Нас выручило, и потом, этот, Кировский, в районе там же бомбило же очень, и оттуда же переселяли, и нам в квартиру вселили женщину с двумя детьми. Три года мальчонка был, и девчушечка еще, совсем маленькая грудная девчушечка. И вот этого мальчонку тоже, я вот начинаю печь эти штучки, он придет в комнату, смотрит. «Пёти, пёти» — лепешку так называет, и вот я ему эти лепешки, лепешки и этого мальчоночку тоже подкармливала. Просто я прямо не могла, все тут сжималось… Ну вот. Потом, я не знаю, как мама попала в этот госпиталь, вернее, знала, но я уже сейчас много чего забыла и все это, и меня потом туда перетащила. Так как там медицинского персонала никакого не было, я там была медсестрой. Значит, вот в семнадцать-восемнадцать лет я там отработала медсестрой. Все это на ходу, все… Ну тяжелое, конечно… Понимаете ли, конечно, страшное было время и страшно тяжелое было время. Много было ужасов, всего. Все это, все это правда. Все это было… Но понимаете ли, это была наша юность. Понимаете, семнадцать-восемнадцать лет. Если о своей юности нечего вспомнить такого, хорошего для души, то я считаю, значит, этой юности не было. Так не бывает. И потом, кроме страха, и ужаса, и жестокости, была еще и доброта. Доброта и человеческое отношение друг к другу. Это тоже было. И если кто-то говорит, что этого не было, это неправда. Было это. И когда вот иногда говорят, что вот люди падали и, мол, никто к ним не подходил, — понимаете, не подходили никто не потому, что вот человек упал и никто не хотел ему помочь. А вот я иду, человек упал, и я понимаю, что если я начну этого человека подымать, то я тоже упаду и тоже не встану. И я уйду и этому человеку не помогу. Очень часто именно так объяснялось. Понимаете ли, было, и добро было, и человеческое отношение друг к другу было. Все это было. Понимаете, все это было. Так что нельзя только одни кошмары вспоминать. Так вообще жить нельзя, если вспоминать только ужасы, понимаете ли. А госпиталь наш располагался на Каменном острове. Вот там, где были вот эти, дома отдыха. Причем вот эти сейчас элитные дома, где сейчас встречают всяких гостей и все это (
Интервьюер: Это номера домов? Десятка, двойка…
Информант: Это номера павильонов, понимаете, этих номера. Там же эти, были санатории и дома отдыха, и вот номера этих домов отдыха, двойка там, десятка, самые шикарные вот эти два дома, которые сейчас правительственные, там сейчас гостей принимают. Когда все вот иногда там показывают и по телевизору, как туда везут и все это, там и этих, и всяких высоких гостей принимают, когда в Ленинград приходят. А тогда там это был наш вот госпиталь. Понимаете ли
Интервьюер: Угу.
Информант: Вы видели, ну вот, и вот туда свозили. И там в общей могиле просто вот хоронили. По бокам там имена. Понимаете ли. И зачастую просто вот к нам, к госпиталю вот просто привозили вот трупы — ночью привезут, оставят и убегают. Потому что никуда везти уже сил нету — привозили к нам. А как-то вот, я никогда этого не забуду, на грузовике привезли ребят, ремесленников из ремесленного училищ. Значит, их собирали по городу. Такой, крытый…
Интервьюер: Угу.
Информант: Грузовик. Часть, значит, вот мы перетащили в свой павильон, часть уже мертвые были в этом грузовике, а часть разбежалась. Вот те, кого мы принесли, — кто они, откуда они, мы знали. А они друг друга не знали, их с разных мест собирали — кто убежал, кто умер — так неясно и осталось.
Интервьюер: Угу. А почему они убежали?
Информант: Ну не хотели в госпитале, силы еще у них были, понимаете ли, не хотели они. Считали, что в больницу вместе с умирающими — так это и сам помрешь. Не верили, что там как-то могут поддержать. А там ведь, понимаете, там, конечно, дополнительного, никакой еды не было. Но что вот было и что людей поддерживало — ведь как выкупали хлеб на карточках — покупали, получали карточки и сразу на два дня покупали. И сразу съедали. Потом день вообще без еды и потом на день вперед, значит, эти сто двадцать пять грамм и сразу утром съел и все. А там, понимаете ли, не давали сразу утром все есть. Все-таки утром был горячий, ну чай — это так, относительно он назывался, но все-таки там одна чаиночка, допустим, плавала. Горячий чай с этим хлебом. Днем — ну тоже, может быть, нельзя назвать супом, но все-таки там, я не знаю, крупинка крупинку догоняла, но все-таки горячее с солью, вот эта крупинка плавала, и, наверное, какой-то листочек там плавал, понимаете. И то, что понимаете, вот человека, три раза в день он имел что-то горячее, и этот хлеб мы делили, мы не давали сразу 125 грамм, допустим, или потом, когда 250 стало, тоже сразу. Значит, часть утром дадим, часть днем дадим. На вечер не оставляли, это точно, потому что невозможно было, они смотрели на нас такими глазами, что сказать, что вечером дадим, это все… Днем давали вот что-то, что-то такое. Ну а летом мы свой огород там развели, капусту насадили, и, знаете, что интересно, уж я не знаю, я понятия не имею, откуда семена и эта капуста была в Ленинграде в тот год, но кочны не завязались нигде. Вот где бы эту капусту ни сажали, одна вот эта, хряпа она называлась, зеленые такие вот листья, большущие, правда, их много было. Но в кочан капуста нигде не завязалась в городе, где бы ее не сажали. И вот эту, значит, вот эту хряпу, так называемую, значит, рубили с солью, ну тоже, как зеленую, как эту, кислую капусту делали. Ну вот это тоже пошло. Потом там рядом воинская часть стояла, они иногда помогали. Но они старались, понимаете, подсунуть работникам. Там у нас одна девочка была тоже медсестрой, очень она, она все, что она тут получала иногда, она все старалась унести домой к матери. Понимаете. Я-то с мамой тут была, и больше никого не было. Поэтому все, что мы имели, то мы для себя и имели. А она вот… И вот они ей иногда подсовывали, понимаете. Так что я говорю, что добра тоже много было в то время. Тоже было много добра, нельзя сказать, что только было все это… Ну что я еще могу вспомнить — театр.
Интервьюер: Вы ходили в театр?
Информант: Ходили в театр. Представляете, с Каменного острова в Александринку[55] мы ходили пешком. И ведь когда электростанции все были взяты, и не было света в городе, и как только их вернули и дали свет, ведь в первую очередь дали заводам, военным и все это, дали в Александринку, в театр. И вот мы ходили. И, вообще, представляете вот такую картину — вот сидит полный зал: в шубах, в меховых шапках, в валенках, в это самое, и все равно вот им холодно, а на сцену выходят Брилль и Колесникова[56] в декольте, с голыми руками… Ну, вообще, представляете себе это? И вот они пели, вот все эти годы они пели. Так они уже после войны уже очень быстро сошли. Потому что все голоса, конечно, были сорваны, понимаете ли, абсолютно. Вот сейчас, между прочим, вчера вот это был, «Рио-Рита», по… по российской программе, они, значит, иногда ну старые… старых всяких вспоминают артистов, и вот он вспомнил про Музкомедию, которая в блокаду работала, но, правда, он назвал только Виноградову. Виноградова уже позже была, понимаете ли[57]. А вот тех, кто были в блокаду, вот я даже не знаю, их судьбу я не знаю. Вот, например, кордебалет когда выходил, значит, танцевал, а там вдоль сцены были поставлены такие, деревянные палки были сделаны, они танцевали, потом шли к этим палкам и стояли, держась за них, потому что, видимо, так вот, ну стоять в позе, как вот обычно кордебалет стоит, оттанцевав свои номера, и он принимает какую-то позу красивую и стоит, они не могли. Они стояли уже, держась вот за эти палки. Нет, это… это великое дело. Это наша Музкомедия это… И вот мы… с Каменного острова мы тащились туда. Вот. А во вторую зиму, когда уже все-таки так было и вот это вот, представляете себе, вот, значит, мы протопим эту буржуйку и эту самую хряпу перемешаем с постным маслом, с солью, суем в эту горячую буржуйку и уходим в театр. И вот сидим в театре, что-нибудь смотрим-смотрим, потом вдруг кто-нибудь из нас вспоминает: «Ой, а у нас же там хряпа теплая стоит!»
Интервьюер: А это вы в госпиталь возвращались то есть?
Информант: Да, да.
Интервьюер: То есть вы там ночевали, да? Домой вы не ходили?
Информант: Да-да-да, это было казарменное положение, это уже третий год — уже все, она уже кончилась, мы уже домой ходили. Это уже был, был уже не госпиталь. Там уже не дистрофики были, там уже просто был дом отдыха, там ремесленников направляли отдыхать, просто людей из производства, там отдыхали. Тоже было… это уже было совсем другое. А это вот, тяжеленные вот эти две зимы, конечно. И лето, это было жутко… Да… Вот, а вы знаете вот, что когда снята была блокада, не прорвана, а снята, вот 27-го[58] как раз мы были в театре. Уж я не помню, что там шло — «Сильва» или чего другое. И вот третий акт не начинается и не начинается. Все: «Что такое, в чем…» И вдруг выходит Янет[59], это, значит, он тогда руководил театром, и говорит, что только что сейчас по радио передали, что немцев отогнали, блокада снята. Ой, представляете, что было в зале — он взорвался! И вот он сказал, сейчас, говорит, будет салют, и, если вы хотите, вы можете выйти, посмотреть салют, потом вернетесь, и мы продолжим. Ну все, конечно, высыпали на улицу. Ой, это был салют, вы знаете, я такого больше не видела!
Интервьюер: А почему вот вы с мамой все-таки не уехали в эвакуацию. Вы говорили, что предлагали с колхозом?
Информант: Не хотели. Нет, нет, не хотели. Я даже не знаю, предлагали ли с колхозом ехать или не предлагали, этого я не знаю, а вот у меня дядя, он на авиационном заводе работал, он, значит, уезжал с женой. И вот он все время старался, чтоб мы с мамой уехали. Ну ни в какую, ну не хотели. Вы знаете что, ведь из Ленинграда иногда просто силком увозили. И, наконец, он все-таки нас вытащил к пристани, значит, по Ладоге еще по воде перевозили, значит, на ночь, с утра должны были поехать, а подошли совсем немцы, и из пригородов в город хлынул народ весь. Ну и было дано распоряжение в первую очередь увезти этих вот, которые из пригородов, те, которые в городе, хотя бы тут им есть где жить, а этих куда девать? Ну, и мы с мамой забрали свои шмотки и скорее-скорее домой убежали.
Интервьюер: А День Победы помните?
Информант: День Победы…
Интервьюер: Угу.
Информант: И когда, значит, немцы пришли, то они всех эстонцев убрали в Эстонию. Они там тоже хватили лиха. Потому что они там, эстонского они никто не знал, ничего они не знали, не умели, одна только вот их… их было три сестры, и одна очень хорошо шила. Так вот она всех… они выползли только за счет того, что она шила. Ну потом их всех обратно вернули. И вот когда, значит, уже можно было ездить без пропусков, мы, значит, с Лидочкой поехали туда, познакомиться с ее сестрой, с ее матерью, с тетушками ее. И вот как раз День Победы мы были там. Вдруг, значит, к поселку мчатся дети и кричат: «Победа! Победа!» Мы, значит, все сорвались. Все пошли в клуб, там, значит, радио включено, там все эти выступления, все, гармошка, пляски, скачки, водку откуда-то, конечно, принесли, тут же все за победу выпили, понимаете ли… Ну на следующий день уже сюда вернулись. Ну это я уже не работала уже в госпитале. Я уже… А я… я тут… был такой период, когда я… Понимаете, был такой период, когда кончилась блокада, то стали возвращаться, и медсестры появились. И нас, медсестер без всяких этих, документов, значит, стали убирать, а этих они должны были брать. Мы говорим: «Да как же вам не стыдно, мы же тут всю блокаду работали, мы лучше их знаем, чего надо людям!»
Интервьюер: Это В 45-м году, да?
Информант: Это в 45-м году. Да.
Интервьюер: Уже после окончания войны…
Информант: Да, это в 45– году, уже когда университет вернулся.
Интервьюер: Угу.
Информант: Он в 44-м вернулся, в 44-м я кончала вечернюю школу[61]. Вот она, наша школы была, вот если тоже знаете, по Введенской туда к Каменноостровскому, значит, вот угловой дом. Потом такой, в общем, не знаю, был там дом или не был, но только, в общем, пустое место, и только наша школа стояла. Вот эта школа, ее я кончала. Так что вот. Ну что еще вам вспомнить…
Интервьюер: Ну расскажите немножко, может быть, про послевоенную еще жизнь, как вот жилось после войны.
Информант: Тяжело, конечно, жилось, понимаете ли… Карточки, разрушено все… но, надо сказать, вот когда даже бомбили еще даже вот, в блокаду-то вот эти все вот, особенно вот в центре, разрушенные дома, они так не стояли, их не то что их ремонтировали, но их… как бы заплатки ставили, понимаете ли. Из фанеры, рисовали на них окна и все эти дыры вот закрывали. Так что вот если внешний вид, если сфотографировать, все вроде нормально, улица стоит. Ну потом началось, конечно, стали восстанавливать все. Университет вернулся, университет тоже, ну мы принимали участие просто в чистке университета. Потому что там тоже были госпиталя, и военные, и такие, и просто его надо было, в порядок его приводить. Ректор тогда был очень сильный, он, надо сказать, ему, он потом, когда было «ленинградское дело», он погорел во время этого, но это был очень умный, очень сильный человек, и очень энергичный, Даниил Вознесенский[62]. Он очень много для университета сделал, огромное ему спасибо, конечно, за то, что он сделал для университета, чего он добился для университета. А мы, значит, вот наша группа, например, была — блокадники, вернувшиеся из армии, ну один, правда, был, Леня М<…>[63], он был инвалид от рождения, у него что-то было с ногой, он ходил с костылем, все это, так что он не воевал, ничего, но он в блокаду здесь был. В блокаду здесь был и пережил блокаду. Вот. Вообще, было очень такое приподнятое настроение, и, надо сказать… не знаю… но мы молодые были. Понимаете ли, конечно, были и семьи, где люди погибли на фронте или на войне. Но вот у нас вот не было такого. Были я и мама, больше никого не было. Понимаете. Поэтому наша семья не разрушилась. Поэтому вот этого горя и несчастья у нас не было. А ведь не было же практически семьи, где бы кто-то не погиб, либо на фронте, либо в блокаду. Конечно, это ужасно и страшно. Но они поднимались. Понимаете, жизнь ведь берет в любое время. Она берет свое. Надо было работать, надо было учиться, надо было восстанавливать город. Вот это все как-то вот и вовлекало людей, отвлекало от всяких отчаянных мыслей, и от ужасов, и от всяких-всяких таких вещей. Конечно.
Интервьюер: Но вы вспоминали блокаду вот в вашей группе, вот когда в университете учились?
Информант: Вы знаете что, честно вам скажу, не очень. Как-то вот прошло и прошло. Ведь и даже потом же уже появлялись люди, которые в город после блокады приехали. Они как-то, я даже не скажу, что они очень как-то так интересовались или расспрашивали. И мы тоже. Вы знаете, что, видимо, это была какая-то вот такая, ну форма защиты, что ли вот. Понимаете ли.
Интервьюер: Угу.
Информант: Потому что, если все время об этом думать, и вспоминать, и заново все это переживать, это, может быть, даже будет более тяжко вот душевно, чем в то время. Потому что в то время, когда это было действительно и голодно, и страшно, и холодно, душа, она как-то была на последнем месте, физические страдания, понимаете, занимали. А тут, когда физически ты здоров и сыт и все у тебя нормально, и, если ты будешь все время об этом думать и будешь это перемалывать, так душевно ты совершенно… Вот я смотрю, вы знаете что — у нас вся вот лестница, этот дом, был заселен как-то вот блокадниками. И вот есть некоторые, которые вот только, только и разговоров о том, как вот сейчас. Вот как сейчас, как в блокаду, вот мы сейчас к блокаде приближаемся. Вот сейчас, знаете, ведь все эти аварии, многие вот… Вот у меня есть приятельница, тоже вот мы учились вместе до войны в школе и после школы продолжаем держать связь, у нас и в блокаду она тоже была. И вот у нее сейчас ни воды холодной нету, у нее вода не горячая, а эти… колонка газовая — раз воды нету, значит, и горячей воды нету, и батареи у нее холодные. И каждый вечер с девяти часов свет отключается. Вы представляете себе?
Интервьюер: Угу.
Информант: И вот. И вот в таком состоянии дом, и куда НИ ЗВОНЯТ, куда ни говорят — один раз пришли, посмотрели. Ну и все. И больше нет, так что понимаете что, не очень много. Ну были, конечно, разговоры, но во всяком случае единственное, что я могу сказать, что истерик и вот таких что: «Ай, было вот так вот, кошмар». Вот таких разговоров не было. Как-то вот, ну как вот сейчас, разговаривая с вами, мне все-таки вспоминаются добрые моменты этого, так и тут…
Интервьюер: Угу.
Информант: У каждого что-то, понимаете ли, было. Одна была, она работала шофером, значит, и даже по Ладоге машины водила. У нее все погибли, она одна осталась. Понимаете ли. Ну ничего, Ирка держала себя прекрасно. Мы дружили, все было хорошо. Так что понимаете что, как-то я считаю, что в человеческом, не знаю, организме, в душе, в уме, есть что-то, что вот ну как бы защищает человека от какого-то отчаяния, от ужаса. Если этого нету, то это ужасная, конечно, жизнь, я себе не представляю, как бы вот можно было бы жить, все время думая… Я тоже, вот понимаете, я сейчас почти ничего не вижу. У меня этот глаз совсем не видит, у меня катаракта. Меня должны были оперировать, и уже было, пришло, приглашена я была. Но я начала падать, поломала, значит, у меня нога сломана, у меня рука сломана, о какой операции могла идти речь. И сейчас тоже я ничего, надо анализы собирать, надо врачей обходить, а я вон, на улицу сейчас не могу выйти. Один глаз совсем не видит. Второй еле-еле видит, но понимаете что, я ведь даже читать не могу. Но если я начну вспоминать только одни кошмары, эти самые, все эти рассказы и все то, что я сама видела там, все эти ужасы, ну так я… Через месяц меня вообще уже не будет. Я сама себя загоню. Вот такая я.
Интервьюер: А вот в блокадный музей в Соляном, пока еще не закрылся, все-таки ходили? После войны…
Информант: Да. Да-да.
Интервьюер: Помните его?
Информант: Да. Да, а как же. Я ж туда снесла, у меня были программки вот этого, Музкомедии, ну фотографии это были довоенные этих всех артистов, а программки были эти, я им туда отнесла эти программки.
Интервьюер: Еще тогда, сразу после войны?
Информант: Да, да-да-да-да-да, сразу, как только он открылся, мы ходили туда смотреть, и, значит, я им принесла эти программки, отдала эти программки.
Интервьюер: А закрытие музея помните?