Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Память о блокаде. Свидетельства очевидцев и историческое сознание общества: Материалы и исследования - Елена Ивановна Кэмпбелл на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Кукареку! Я фашиста допеку!» — Пел да пел, и немец ражий Вскоре стал золой да сажей.

Нам эта сказка ужасно понравилась, и мы решили ее разыграть и показать вот в лесу военным. Потому что мы не просто приходили к ним. Мы такие вот концерты давали. Ну это громко сказать — концерты, это была, действительно, самодеятельность такая, на ходу очень часто. А тут мы решили прямо ее разыграть, эту сказку. И нас только одно смущало, вот это слово «немец ражий». Что такое «ражий»? Никто нам не мог объяснить. Кто-то сказал: «Может быть, рыжий? Может быть, опечатка?» Ну тогда не рифмуется:

…немец рыжий Вскоре стал золой да сажей.

Лыжей тогда. А потом до кого-то дошло: «Может быть, одна буква пропущена? Может быть, не „ражий“, а „вражий“?» Ну мы так и читали: «И немец вражий». (Смеется.) Это потом я уже только узнал, что есть, действительно, есть слово такое — «ражий» — когда хотят кого-то не очень лестно охарактеризовать, вот так говорят. Ну вот этой сказки я так и не нашел. Сколько не искал, не нашел ее. А больше всего мне запомнилась сказка, которую вот передавали осенью 43-го года, вот как раз в том сентябре, где было много обстрелов. Сказка про невидимку. Про то, как в одном городе… Ну даже тогда мы поняли о том, что речь идет, очевидно, о Тихвине, хоть он и не назывался, — город, который был недолго захвачен немцами, а потом освобожден Красной армией. Вот там живет один мальчик. Этот мальчик живет вместе со своим дядей, а у дяди — химическая лаборатория. И в этой лаборатории дядя занимается созданием самолета-невидимки. Вот когда немцы подходят к городу, все эвакуируются: дядя, мама мальчика и мальчик. Но случается так, что они в самый последний момент забыли дома пакет с едою на дорогу. Вот они посылают его с вокзала, этого мальчика, за пакетом, а когда он входит в дом, то он обнаруживает в доме часовщика Кнохе. Этот часовщик немец был, он жил в их городе, ну всем был известен как хороший часовщик. А почему-то этот часовщик оказался вот у них в доме. А часовщик этот был немецким шпионом, засланным в свое время, а вот он тоже интересовался дядиной лабораторией. Решив, что все уехали, он решил ознакомиться с лабораторией. И вдруг помешал мальчик этот самый. Он хватает мальчика и запирает его в дядиной лаборатории. И мальчик никак не может выбраться. Знает, что его ждут, что поезд сейчас уйдет. Он даже услыхал дядин голос. Дядя подошел к дому, звал его и ушел. И вот мальчик пытается сам выбраться и случайно задевает какую-то бутыль, которая стояла на полке. Эта бутыль падает на пол, натыкается на другую бутыль, разбивается. Поднимается какое-то зеленоватое облако, это облако окутывает мальчика, и он становится невидимым, сначала еще не зная, что он стал невидимым. Этот часовщик, который был в соседней комнате, услыхав шум, приходит, открывает дверь, смотрит и не видит мальчика. И вот потом, значит, начинаются приключения этого мальчика-невидимки в захваченном немцами городе. Сначала мальчик пытается освоиться, потом начинает даже немцам мстить, устраивает всякие каверзы. Партизанить в одиночку начинает. Пока вот этот самый часовщик Кнохе не сообщает коменданту города о том, что, по-видимому, вот этот невидимка, как уже немцы окрестили партизана-невидимку, есть никто иной, как вот этот мальчик. В общем, большая сказка. Ее передавали целую неделю. И мы мчались со школы, старались сделать все тимуровские дела как можно быстрее, чтобы только не опоздать к началу этой сказки. А она была в пять с чем-то часов вечера, вот начиналась до шести часов. Садились возле этих тарелок и слушали. И очень часто бывало, что начинался обстрел. Радио отключалось, и мы пропускали то ли кусок сказки, то ли вообще всю сказку этого дня. Но, поскольку обстрел-то был в районе, сказку не повторяли. В других частях города она шла. А в нашем районе… И поэтому несколько вот таких кусков пропало. И мы так и не знали. Говорили: самые интересные эпизоды пропали! И вот эту сказку-то я первую вспомнил, ну и решил разыскать ее. Вот стал ее искать. Но тяжело искать, когда не знаешь авторов. Название я помнил, что то ли одно слово «Невидимка», то ли «Мальчик-невидимка», то ли «Партизан-невидимка». Но что-то точно связанное с невидимкой. Вот стал ее искать. Сначала в детских библиотеках — ничего. Потом в большие взрослые библиотеки — ничего. Пошел к одному очень известному библиофилу, он мне говорит: «Да что ты? Какие сказки во время блокады? До сказок ли тогда было?» Я говорю: «Да, до сказок. Были сказки». И потом стал искать в фондах Публички. Решил, что, может быть, действительно, стоит начать с журналов. Начал с журнала «Красноармеец». Почему-то решил, что, может быть, она во взрослом журнале. Нет, там не нашел. Потом взял журнал… Шарахнулся в другую сторону. Взял журнал «Мурзилка» — для самых маленьких. Тоже не было. Потом взял журнал «Пионер». И вот в журнале «Пионер» нашел сказку, которой я не знал. Очень хорошую сказку тоже. Сказка называлась: «Чудесные варежки». А написана она была писателем Бениамином Ивантером[46]. Вообще, бывают очень интересные судьбы у людей… Вот как… Насколько похожие. Этот Бениамин Ивантер был сверстником Гайдара. Аркадия. И точно так же убежал на Гражданскую войну, чтобы с оружием в руках защищать светлое царство социализма. И так же, как Гайдар, был наказан войной. Гайдар был контужен, а этот очень тяжело проболел сыпняком. Так что, после того как выздоровел, его сразу же демобилизовали. И так же, как Гайдар, он решил заняться детской литературой. Пришел… Приехал в Москву и стал одним из организаторов журнала «Пионер». И когда Аркадий Гайдар принес в редакцию «Пионера» свою рукопись первую, то принимал эту рукопись у Гайдара секретарь редакции Бениамин Ивантер. И когда началась Великая Отечественная война, он тоже был непригодным к воинской службе, как и Гайдар, но он тоже добился, чтобы его отправили военным корреспондентом на фронт. И Гайдар погиб в 41-м у партизан, а Ивантер погиб в июле 42-го, поднимая в атаку залегшую роту. Так сказано было о нем. И в его полевой сумке нашли рукопись сказки. Ее переслали в «Пионер» и «Пионер» напечатал эту сказку. Ну я подозреваю, что это была начальная… Начальный вариант, еще недоработанный, потому что там были некоторые такие несоответствия, неувязки в разных частях. Но журнал решил не изменять. Так и опубликовал. И вот так я искал, искал, искал, искал, и вот свою собственную сказку — с чего начал поиск — я нашел в самую последнюю очередь. Нашел ее в журнале «Костер», потому что она была в «Костре» напечатана. Но даже там, в Публичке… Она была напечатана в трех номерах. Но даже там не хватало номеров. Самой интересной части не было. Этого номера не было. Ну начало есть, конец есть, середины нет. Как так? И вот мне пришлось обратиться еще к одному библиофилу. Ну тут-то мне повезло, потому что я этого библиофила очень хорошо знал: мы с ним учились в одной школе. Просто он был классом старше меня, Ю. В. М.[47] — он еще с блокады увлекся сбором всех блокадных изданий. Всех книжек, которые выходили в блокаду в Ленинграде. Потом он всю жизнь собирал эти издания. У него самая большая коллекция этих блокадных изданий. Ну я и решил у него спросить, нет ли у него журнала «Костер». Он сказал, что есть. Вот так-то я наконец смог собрать воедино эту сказку и выяснить, что же там было в середине этой сказки. (Смеется.) Но некоторые сказки я так и не нашел. В памяти они у меня были, а текста я так и не нашел. Поэтому мне пришлось некоторые сказки записать по памяти. Так я их и рассказываю, записанные по памяти. Старался как можно ближе к тому, что в памяти сохранилось. Вот я этим занимаюсь в пионерских лагерях. До сих пор — первого числа, наверное, уезжаю тоже в пионерский лагерь во Всеволожске.

Интервьюер: А до первого мы с вами никак не сможем встретиться? Информант: Я не знаю. До первого что-то очень много дела. Интервьюер: Было бы, конечно, очень обидно, если бы вы не договорили.

Информант: Ну я вам почти все рассказал. Главное, так сказать. Интервьюер: Спасибо вам большое.

Информант: Пожалуйста.

Интервьюер: А можно еще вопрос?

Информант: Ну пожалуйста. Конечно.

Интервьюер: А вы когда начали писать стихи?

Информант: Ну, видите, это тоже история странная. В блокаду я начал писать стихи. Пытался, вернее сказать так, писать стихи. У меня даже два стихотворения сохранились. Но… Чересчур детские стихи. Но вот почему-то в 43-м году… Я забыл сказать, что с 43-го года, когда мне исполнилось 11 лет, я таки добился разрешения, чтобы мне разрешили тоже дежурить в группе самозащиты. Может быть, уже потому, что реже налеты были. Не знаю. Но факт остается фактом. Меня зачислили, и я уже по сигналу воздушной тревоги бежал не в бомбоубежище, а бежал на свой пост на лестнице. И даже мог подниматься на чердак. Все. И я был страшно горд этим и решил от избытка чувств написать песню бойцов МПВО. И я шибко не мудрил. Нашел музыку… Взял музыку Богословского из песни «Любимый город». И написал:

Последний луч заката догорает, Аэростаты в воздухе висят. Любимый город в мраке ночи тает — Наш боевой, непокоренный Ленинград. Пускай свистят снаряды над Невою, Пусть зажигалки сыплются дождем, Любимый город может спать спокойно — Мы в этот час его на крышах бережем. Когда ж победы наш народ добьется, Проклятый враг покатится назад, Любимый город всем нам улыбнется — Наш боевой, непокоренный Ленинград.

Вот такая песня получилась. И я про нее совершенно забыл что-то потом и нашел спустя много-много лет. Вот так же, как я случайно нашел вот этот дневник последнего блокадного учебного года свой школьный. Обычно же мы выкидывали дневники всегда. А тут он мне за книжки завалился, и я как-то его оттуда вытягиваю — ай, как я обрадовался ему. (Смеется.) А когда начал листать, то многое вспомнилось, то что было забыто. И вот эти записи. Я совсем забыл, что я вот писал, где обстрел был. И то, что вот отметки разные были. Все вот… Когда я посмотрел, все это начало вспоминаться. Вот также неожиданно, и вот это, наткнулся вдруг на эту свою песню и тоже вот начал вспоминать. А так… Ну, видите, у меня судьба-то в жизнь другая была. Я окончил школу 321-ю с золотой медалью, потом окончил Гидрометеорологический институт по специальности «океанология», чтобы изучать моря. Но организация, в которую я попал, изучением морей занималась только в прибрежной части. Эта организация называлась «Ленинградский трест инженерно-строительных изысканий». Это были комплексные изыскания под строительство. И, в частности, занимались изысканиями для строительства судостроительных… Военных судостроительных заводов. Они всегда на берегу моря строятся. Или для строительства, или для расширения и реконструкции их. Вот такие были мои поначалу морские работы. Это были работы на озере Иссык-Куль, потом под Феодосией. Места-то все такие интересные. Правда, потом попал в Заполярье. Потом потихонечку объекты стали меняться, и в круг наших интересов попали озера поменьше, чем Иссык-Куль. Другие… Ну, правда, и Ладожское озеро попадало. Реки стали попадать. В общем, короче говоря, я тридцать восемь лет проработал в этой организации. Пришел туда старшим техником, а ушел оттуда главным специалистом-гидрологом этой организации. И, пока я рос, я все ездил по экспедициям. Ездил по экспедициям я, наверное, лет двадцать. Но когда стал руководителем камеральной группы, естественно, меня уже не отпускали в экспедиции. И вот возвращение в Ленинград из любой экспедиции — это такое наслаждение было всегда. Экспедиции длинные, не меньше года. Иногда по несколько лет. Вот в Феодосию как попали, так там я был с 59-го по 62-й год. Правда, приезжал в отпуск, но все равно это ненадолго. А тут приезжаешь в Ленинград — такая радость возвращения в Ленинград. Но стихов я не писал. Хотя говорят, что некоторые вот туристы, изыскатели пишут стихи. А я что-то не писал. И даже наоборот вот как раз эта экспедиционная деятельность, это я обязан тем, что я стал сказочником. Потому что в одной экспедиции в 66-м году — это было в Архангельской области в Котласском районе — мы работали возле одного детского санатория туберкулезного. Так он назывался. Но оказалось, что никакой он не туберкулезный, что там лежали дети с последствиями полиомиелита. Тогда еще он не лечился в то время, и было много парализованных ребят. У одних было осложнение на ноги, у других — на руки. Лежали они там по несколько месяцев, а иногда и даже лет. И вот когда я их увидел, конечно, очень тяжело. Я поговорил с главным врачом. Говорю: «Ну вот они у вас так долго лежат». — «Мы их учим». Я говорю: «Ну учите. Это хорошо. Ну а развлечения-то какие-нибудь у них есть?» Он говорит: «Ну что? Артисты к нам не приезжают, кино редко бывает». А телевидение тогда еще только-только входило. И вот я тогда предложил, говорю: «А давайте, я буду рассказывать им сказки». И вот мы разделили ребят на три возрастных группы, и каждый день после работы изыскательской на реке Северная Двина я рассказывал сказки. Вот тут пришлось вспоминать все сказки, которые я когда-либо знал в своей жизни. И вот тогда-то я и вспомнил как раз вот военные сказки. Вот оттуда-то был первый толчок к тому, чтобы искать военные сказки. Вот. А потом в 74-м году вот я начал работать в пионерском лагере. В летний период, во время отпуска. Я попал в пионерский лагерь, который находился на Ладожском озере, рядом с Дорогой жизни. И когда я в первый раз туда приехал, меня повели, показали лагерь, все. А потом вывели на пляж. Там великолепный пляж. Самый лучший пляж на Ладожском озере. И говорят: «Вот смотрите. Видите волны забуруниваются — это там отмели. Первая отмель, вторая отмель, третья. Так вот там, где третья отмель, там как раз проходили машины Ледовой трассы. Вот здесь они поворачивали в сторону островов Зеленцы». И вот я как-то… Я и до этого на Ладоге был, она как-то на меня не очень действовала. А тут, когда я увидал вот эту самую Дорогу жизни, которая нас спасла, вот тут что-то такое внутри зашевелилось. А к тому же еще потом рядом с территорией лагеря я увидал какие-то сооружения. Железобетонные подземные сооружения. Я спрашиваю: «Что здесь такое?» — «А, — говорит, — здесь зенитная батарея стояла». Я посмотрел — нет. Это не зенитная батарея, это что-то другое. Батарея-то батарея, только не зенитная, а, судя по тому, что вот такие железобетонные сооружения, значит, она была построена не в войну. В войну не для такого… До такого строительства было. Там и башни высокие железобетонные наблюдательные, и казематы, и блиндажи железобетонные. Потрясающе. И фундаменты для… Где пушки стояли большие. Ну я так сообразил, что это должно быть что-то довоенное. Ну потом кто-то из деревни Коккорево подтвердил. Да, говорит, здесь, говорит, стояла до войны батарея. Даже, говорит, «форт» назывался. И все. И на этом больше ничего. А я решил разыскать концы, что же это такое было. И вот сначала пошел в архив военно-морской, который у нас на улице Халтурина был. На Миллионной теперь[48]. Замечательный архив. Там со времен Петра там все документы. Но разобраться с этой батареей было очень тяжело, потому что она за время своего существования несколько раз меняла название. Она была и «Шлиссбатареей», что значит шлиссельбургская, была тогда мода вот так сокращать. И «Сосновецкая батарея» и батарея № 101. В общем, полно. И приходилось выяснять, что это одно и то же, когда начинаешь проверять фамилии командиров или еще фамилии кого-то там, убеждаешься: «Ага, это одно и то же». И вот я выяснил, что эта батарея была построена в начале 30-х годов. Ведь тогда Ладожское озеро было пограничным. И финны вели себя очень некрасиво на нем. Они все время устраивали провокации. Подходили близко на судах, на катерах. И была опасность, что они могут либо заминировать фарватеры невские, либо даже могут ворваться в Неву и устроить какую-нибудь провокацию. Вреда городу, конечно, не нанесут, но провокацию могут устроить. И вот тогда было решено поставить батарею, чтобы защитить вход в Неву. Вот поставили вот эту батарею. Вот она с начала 30-х годов здесь стояла, караулила. Шлиссельбург караулила. Караулила Шереметевские пороховые заводы. А в 40-м году, когда был подписан мир с Финляндией, эту батарею можно было бы расформировать как ненужную. Озеро стало нашим полностью — зачем она здесь нужна? Но я много раз убеждался в том, что военно-морские власти, у нас командование военно-морское было гораздо умнее и дальновиднее, чем сухопутное. Они ее законсервировали, оставили 18 человек вместе со старшиною и весь боекомплект, не вывозя. По 350 снарядов на каждое орудие. А прошел год, и пришлось ее срочно вводить в строй. В июле 41-го года на нее прислали командира с заданием срочно ее ввести… Расконсервировать, укомплектовать по всем нормативам военного времени и подготовить к бою. А 8 сентября, еще не укомплектованная до конца, она вступила в бой. Вот 8 сентября она сберегла для Ленинграда выход к Ладожскому озеру. Если бы не эта батарея, мы могли бы не иметь Дороги жизни. Это была бы катастрофа для Ленинграда. Потому что в этот день немцы взяли Шлиссельбург, взяли его без боя, потому что наши отступили практически без боя. Там только был оставлен небольшой заслон. И немцы сразу же стали готовиться к переправе на правый берег Невы. На наш берег. А на нашем берегу не было ни единой пушки, ни единого миномета. Были только остатки вот тех, кто защищал Шлиссельбург, а у них даже и патронов было мало. Они не могли бы оказать сопротивления сильного. А, если бы немцы переправились, они бы вдоль берега Ладожского озера пошли бы навстречу с финнами, ударили бы в тыл нашим, которые стояли против финнов и отрезали бы город от Ладоги. Это было бы страшно. И вот получилось так, что в этот день вот эта батарея — она 101-я — ее официальное название, она оказалась единственной батареей на всем участке от бухты Морье, это значит Ладожском озере, и до самой, как говорят, до Невской Дубровки. Больше здесь ни единой батареи не было. И командир, узнав о том, что немцы готовятся переправляться, приказал открыть огонь. Там от батареи до Невы было 15 километров. Батарея могла стрелять на 18 километров. Ее дальнобойность была. И вот два дня они вели яростный огонь по Шлиссельбургу. Не столько по Шлиссельбургу, сколько по Неве, создавая видимость того, что этот берег укреплен наш, что вот огневой заслон. И немцы поверили в это. И отказались от переправы. А за эти два дня пришли на берег на наш, на правый уже, настоящие фронтовые сухопутные и железнодорожные батареи[49]. И берег действительно был укреплен. Но интересно то, что решили, что по Неве и по Шлиссельбургу в тот… В те дни били несколько батарей — даже наши в штабе запутались. И вообще-то, про эту батарею забыли. Это была целиком инициатива командира. А наши — только потом уже я нашел в штабных документах — они писали о том, что «наши батареи из района Сосновец вели огонь по Неве и Шлиссельбургу». А там была только одна батарея. Потом она всю блокаду защищала Дорогу жизни и участвовала во всех операциях по прорыву блокады. Вот это тоже я все раскапывал. Вот так сложно было все это найти. Потом мы нашли даже командира батареи. Ездили к нему в Севастополь. Он тоже нам рассказал и подтвердил, что это действительно так все и было. И вот, когда я попал вот в эту обстановку, я как бы вернулся снова в Дорогу жизни, вернулся снова в блокаду — это был вот какой-то такой толчок. И я почувствовал необходимость писать стихи. Но это был новый взгляд на блокаду, не тот. Не мальчика-блокадника. Вернее, он какой-то был такой тройной взгляд. С одной стороны, память мальчика-блокадника, с другой стороны, взгляд на блокаду уже спустя много-много лет и взрослого человека. А с третьей стороны, это был взгляд на блокаду уже основанный на документах, проверенный. Еще… Что вся память, она была проверена и дополнена документами. И вот первое стихотворение, которое я написал, оно было написано в 76-м году. Это было стихотворение, конечно, о Дороге жизни. И потом как-то так пошло. И в основном я писал о Дороге жизни и о ленинградских женщинах, о ленинградских матерях — это вот две темы были такие святые. Я к ним без конца возвращаюсь. Все время. Ну и, конечно, поскольку я был сам школьником, много о школе, о школьниках. Много о том районе, в котором я жил. А сейчас еще много стихов о том… О той несправедливости по отношению к блокадникам и вообще о несправедливости в оценке блокады, в освещении блокады. О неправде. Обо всем этом. Вот был какой-то период тут несколько лет назад, когда вдруг, с чьей-то подачи, конечно, вдруг усиленно заговорили о блокадном людоедстве. Ну прямо ужас какой-то был. Отовсюду только и слышно — с телевизора, с радио, с газет — все людоеды, людоеды, людоеды. Я тогда написал даже такое большое стихотворение, которое так и назвал — «Людоеды», отвечал о том, что… Что людоедство-то было, но оно было нетипичным. Что это было исключением, что надо смотреть на то, что было правилом в блокадной жизни и благодаря чему выстоял город. Вот так.

Интервьюер: Здорово. Спасибо большое. А вот скажите, пожалуйста, еще один вопрос возник.

Информант: Пожалуйста.

Интервьюер: Вот вы говорите о том, что три взгляда у вас, уже на блокаду у вас существует. Вот первые два взгляда, они чем отличаются? Взгляд мальчика и взгляд уже через годы?

Информант: А понимаете, все-таки некоторые вещи переоцениваешь. Вот то, что воспринимал так, воспринимаешь иначе. Ну скажем вот… Тот же самый взгляд на свою собственную маму. Я же сейчас совсем иначе это оцениваю — уже с позиций, что я сам родитель и даже дедушка теперь. Я это иначе все оцениваю. Я понимаю, что это такое. И потом, вот тот случай… Я рассказывал… И говорили люди такие опытные, что говорят: действительно, что она уже была в состоянии клинической смерти и что вот резкий раздражитель, когда ты закричал, это, значит, где-то все-таки какие-то еще органы восприятия у нее не умерли. И вот эти органы восприятия действительно заставили жизнь вернуться. Так что вот видите, вот это вот действительно по-разному, но… Все-таки многое хотелось бы забыть. Не забывается. Есть вещи тяжелые, страшные, которые не хотелось бы… Я о них и не пишу ни стихов, ничего. Потому что ведь важно не то, что нам пришлось пережить, а важно то, как мы смогли это пережить. Ведь это вот удивительно.

Интервьюер: А скажите, пожалуйста, вы не пробовали писать дневник или воспоминания?

Информант: Нет, вы знаете, я воспоминания как раз много раз писал. Меня… Первый раз меня попросили в школе… В нашей же школе. Я в школу… Школа, между прочим, одна из немногих школ, хоть и гимназии сейчас… Многие гимназии, они как-то вывернулись наизнанку. Но наша школа не называет себя гимназией. По-прежнему школой себя называет, хотя могла бы назвать гимназией себя. Но вот она, как-то у нее сохраняется преемственность вот в отношении… Отношения к своему прошлому. Вот, скажем, к блокадному прошлому. И традиция уже давно-давно существует: три раза в год, в блокадные дни, это вот 8 сентября, 28 января и около Дня Победы, в школу приходят те, кто учился в ней в блокаде. Проводят уроки мужества. Это такая уже традиция. Вот они как раз и попросили меня написать. Говорят: мы собираемся вот создавать музей и выпустить воспоминания. Для музея тоже это нужно.

Ну я написал

Ну я написал о том, как мы учились. Ну и потом несколько таких… Не так, вот как сегодня я рассказываю, такие отрывочные просто-напросто, вроде бы как бы новеллы отдельные, об отдельных случаях.

Интервьюер: Там же?

Информант: Например, о том, как в 41-м году встречали Новый год.

Интервьюер: 42-й год?

Информант: Да, 42-й год как встречали. Елки, конечно, никакой не было. Не до этого было у нас. Но дедушка мой, он еще тогда был жив, он был большой выдумщик. И вот он у меня попросил акварельные краски, забрался на стол, приставив его к стене, и прямо на обоях нарисовал елку. Акварельными красками. Бабушка на него стала ворчать. Говорит, что: «Ты же испортил обои». Он ей говорит: «Молчи, Алексеевна. Эти обои после войны в музей возьмут. Мы же все равно ремонт собирались делать». Потом достали елочные игрушки. Он вбил в кончики ветвей гвоздики, и вот мы на эти нарисованные ветви, на эти гвоздики стали вешать игрушки елочные. И вот эту нарисованную елку (нрзб.), как живую. И хотя коптилка всего на столе была, но вот это она так начала тускло отсвечивать, все интересно. А потом, когда мы все разобрали, и в игрушках мы там нашли клад — оставшиеся от прошлого года орехи в золотой скорлупе грецкие и конфеты, прямо вот которые висели на елке на ниточках. Вот так они туда их положили. И какие конфеты: «Мишка на севере», «Раковая шейка», ой, это было вообще потрясающе. И вот около 12 часов сели к елке, а ведь конфеты все разделили, каждому досталось вот по ореху, не помню уже, по сколько, по две что ли «Раковых шейки», по «Мишке на севере» — роскошь такая была. Правда, бабушка взяла одну конфету в рот, потом схватилась, говорит: «Ой, чуть зуб не сломала. Старая конфета. Колюша, лучше ты ее скушай». И подвинула мне свои конфеты. А дедушка, тот просто молча взял в темноте, подвинул свои конфеты мне. (Смеется.) Во какая была елка у нас.

Интервьюер: Праздник.

Информант: Ну я написал тоже вот об этом такую маленькую новеллу. Там так и называется «Нарисованная елка». Но самое интересное, как иногда переплетается. Ну я своим ребятам устраиваю елки, и вот однажды, когда мы украшали елку, я взял вот это и рассказал.

Интервьюер: Дома?

Информант: Дома, да. Всю вот эту историю рассказал. Ну а потом, когда стали разбирать елку, я смотрю, моя дочка, она тогда еще, ей было года четыре или пять… Ну лет пять, наверное. Смотрю, она в коробку конфеты прячет. Я говорю: «А зачем ты конфеты убираешь? Ведь больше блокады не будет». Она говорит: «Все равно, это я в память о том мальчике». Я говорю: «О каком мальчике?» «Ну ты же рассказывал про дедушку и про мальчика». Я говорю: «Да я не про мальчика рассказывал». Я говорю: «Я про самого себя рассказывал». Она говорит: «Нет, ты же тогда был мальчиком». И вот я понял, что вот после моего рассказа я как бы у нее разделился: я, который сейчас, и я, который тот. И вот она в память о том мальчике, о том дедушке, значит, вот решила убрать в память. И подумал, что я тогда, что, наверное, вот дедушке 15 апреля, моему дедушке, было бы, наверное, легче умирать, если бы он знал, что вот память о нем хранит даже неведомая ему внучка. Вот так вот и должна передаваться из поколения в поколение память. А если не передается, то это плохо тогда. Забывать нельзя. А тем более такое забывать. Ведь этим можно только гордиться. Нужно гордиться тем, что такое город сотворил. Сейчас это трудно представить: никакое кино, никакая самая лучшая книга, никакой самый хороший рассказ… Вот полного представления дать это все равно не может. Все равно неполное будет. Потому что, не испытавши этого, не представишь. Невозможно это все себе представить.

Интервьюер: А вы не пытались публиковаться?

Информант: Нет, вы знаете, я публикуюсь иногда в «Вестнике ветеранов»[50]. Потому что… Ну я сказки тоже иногда пишу. Раз уж сказки рассказываешь, невольно и сам писать начинаешь сказки. Ну вот две моих сказки, они были напечатаны. Одна сказка напечатана когда-то в журнале «Искорка»[51], когда еще там Вольт Суслов[52] был. А вторая сказка была напечатана в «Костре». Вот, но я… Это были не военные сказки, а вот тут я ему принес военную сказку, причем я говорю: «Ведь вы смотрите, это связано же с вашей собственной историей. Вы же можете вот сейчас рассказать, как „Костер“ в блокаду работал. Ребят поддерживал».

Интервьюер: Не взяли?

Информант: Нет.

Интервьюер: А почему?

Информант: Я не знаю, почему.

Интервьюер: Не объяснили, почему?

Информант: Обещали: «Мы К 22 июня, вот в июньский номер поместим». И ничего не поместили. Потом сказали: «Мы к сентябрю — это все равно тоже блокадная тема». И тоже ничего. Я уже больше и звонить не стал.

Интервьюер: Ну да. Видимо, по их мнению, тема не та.

Информант: Нет. Это неправильно, потому что… Тем более что вот ну гордиться тоже «Костер» должен — вот какой. И тем более, что, я им когда это рассказал, они говорят: «А вы знаете, мы об этом не знали. У нас не сохранились блокадные архивы. У нас у самих нету этих номеров». Я говорю: «Ну так тем более. Вы же можете гордиться тем, что „Костер“ тогда делал». Это все равно, что вот театр Музкомедии… Когда был его юбилей, встал вопрос: «Каким орденом его наградить?» Им, значит, предложили на выбор: или орденом… Вот затрудняюсь, уже не помню… Или орденом «Отечественной войны», кажется, или орденом «Трудового Красного знамени». И вот, вы знаете, молодые артисты оказались горластее и сказали: «Зачем нам „Отечественной войны“? Пусть будет лучше „Трудового Красного знамени“». Ну а сейчас вообще у них никакого ордена нет[53]… Нет даже на этом самом… На фронтоне никакого ордена нет. А то, какую роль сыграл театр, конечно, он заслуживал орден «Отечественной войны».

Интервьюер: Спасибо вам большое. Очень интересно. Очень жаль, что мы не сможем с вами еще встретиться. (Конец записи.)

Интервью с Ириной Григорьевной

Интервьюер: Давайте, может быть, начнем вот с начала, еще с предвоенного времени. Расскажите, пожалуйста, вот о вашей семье, как вы жили перед войной…

Информант: Перед войной мама с моим отцом разбежались, еще когда я[54] совсем маленькая была. Поэтому мы жили здесь, в Ленинграде, с дедушкой, с бабушкой и мама. Мама работала во Всесоюзном институте растениеводства, летом она уезжала на всякие сортоучастки и меня, девчонку, начиная с пяти лет вот, каждый год брала с собой. Поэтому я поездила очень хорошо еще в детстве. Ну потом была школа, потом… у меня очень дедушка был хороший, очень хороший, и бабушка тоже, дедушка… то есть была семья. Вот сейчас очень как-то знаете, у нас семьи распадаются, дети стараются жить отдельно и все это, а это была, в общем, семья. Если в шесть часов дедушка приходил с работы, все дома садились за стол. В шесть часов ставили самовар. (Улыбается.) Вот. Потом была школа. Очень хорошо, дружные мы были, потом началась война. Финскую войну я помню, никогда не забуду, была очень тоже холодная зима, и объявлено было, что не будет занятий, потому что морозы, и всех нас отпустили, мы на радостях весь день бегали по улице, несмотря на мороз. (Смеется.) Занятий нет, мы веселились. Ну, когда началась война, вот наш класс, который выше нас, значит, мы в девятый перешли, когда началась война, а они в десятый класс, он весь ушел в ополчение. И ни один человек не вернулся. Всех мы их знали, в общем, никого их не стало. У нас здесь… Ну что мы… мы в школу собирались все время, что-нибудь если надо, чего не надо, и потом через райком комсомола нам всякие задания давали. Началось с того, что нас отправляли на всякие земляные работы. Мы рыли танковые рвы под Ораниенбаумом. И один был очень такой даже немножечко комичный — рассказать? — случай.

Интервьюер: Угу.

Информант: Тихо было. Как-то ни самолетов, ничего не было, и вдруг в один прекрасный день прилетает немецкий самолет. Видимо, разведчик. Низко так летит, видно, свастика видна, человека видно, там сидит. Мы, конечно, из этой ямы все наверх, кто ему кулаком грозит, кто фигу показывает, значит, все это, реагируем. И вдруг из этого, из… лесок такой небольшой стоял, оттуда, там как раз часть была, та, военная, для которой мы окопы-то и рыли, бежит офицер, расстегивает этот, кобуру, вытаскивает этот револьвер, кроет нас шестиэтажными всякими словами (смеется), грозит этим самым: щас же, говорит, вниз, трах-тибедох! Мы, конечно, все вниз попрыгали, с удивлением на него смотрим: что такое, почему вы нас так ругаете? Вы, говорит, такие-сякие, опять нас покрывает как следует. Неужели вы не соображаете, говорит. А если бы он вас полоснул, говорит, из автомата, вы бы, говорит, все бы, говорит, здесь лежали! А мы бы все в трибунал, говорит, пошли бы. Вот такой случай был у нас. (Смеется.) Вот. Ну потом началась здесь блокада, когда тоже вот на крышах сидели эти самые, зажигалки ловили. В общем, дружный у нас был такой класс, дружный. Мы и сейчас — правда, мало нас очень осталось, — но двадцать седьмого числа мы всегда собирались. Вот день снятия блокады, мы всегда собирались. И приезжали: кто в Москве — из Москвы приезжал, вот в Эстонию одна у нас попала, в Силамяэ она работала, — оттуда она приезжала, из… Кто в Америку уехал — звонили нам всегда. Ну в последние годы уже ни из Москвы, ни из Эстонии, уже никто не приезжал уже. Уже тяжело. И в этом году срывается наш сбор, потому что два человека больны: ну просто в такой холодрыге они, у одной не топится квартира — она заболела, а вторая, на улице что-то где-то такое долго ходила, она простудилась. Ну вот, мы… осталось… было нас много, а осталось нас всего пять человек. Вот из нашего класса, вот из нашей такой компании. Вот так.

Интервьюер: А школа это какая, в каком районе была?

Информант: Это Петроградский район. Я вообще из Петроградского района, жила на улице Красного курсанта, наш дом разбомбили, и нас переселили в другую квартиру, тут же, угол Красного курсанта и Большого проспекта. Вы Петроградскую представляете, знаете, нет?

Интервьюер: Да, я сама там выросла.

Информант: О! Эту… пожарную часть знаете там?

Интервьюер: Угу, да, да.

Информант: Это самое, угол Съезжинской и этой, вот против этой пожарной части как раз вот была наша комната, мы уже в коммунальной квартире, там-то у нас была отдельная, в том доме, который разбомбили, а здесь была коммунальная квартира. Здесь вот мы как раз, вот здесь жили. Ну вот. А потом сначала я несколько месяцев работала на заводе, но завод встал, уже там ничего не было, я, значит, оттуда ушла, в школу вернулась, вроде занятия у нас начались. Но потом они, конечно, кончились, и мама моя, она агроном, но и вот до войны она работала в немецком колхозе, который располагался между Малой Охтой и Володарским мостом, вот это все было, это был колхоз. Сейчас там все застроено, там уже, значит, эти новые дома и прочее.

Интервьюер: А почему немецкий?

Информант: Немецкий, там вот был еще при Екатерине… Они там…

Интервьюер: А, там была немецкая колония?

Информант: Да, да, да, там был немецкий колхоз, причем очень хороший колхоз, замечательный, просто прямо прелесть, и их, значит, им предложили уехать, конечно, отсюда, и последними эшелонами они, значит, уезжали. Но им поставили условие, что ничего из съедобного они с собой не берут. Ни семян, ничего. Там вам все дадут, все должно остаться здесь. И это вот нас с мамой спасло, у нас был мешок овса. Ни какой-то там крупы, а овса, и вот мы этот овес (не знаю, наверное, вам не приходилось видеть кофейные мельницы, такие вот большие, вот деревянные вот такие, вот так вот они крутились), и вот мы на этой мельнице, этот самый, его не чистили, ничего, просто вот так вот терли и потом из них лепешки делали и на буржуйке вот на крае, не на сковородке, а по краям вот эти самые, пекли эти лепешки. Так что вот это было наше подспорье в блокаду. Это нас всех, и меня, и маму, и вот эту Лидочку-врача, с которой мы сдружились, вот нас всех это выручило. Нас выручило, и потом, этот, Кировский, в районе там же бомбило же очень, и оттуда же переселяли, и нам в квартиру вселили женщину с двумя детьми. Три года мальчонка был, и девчушечка еще, совсем маленькая грудная девчушечка. И вот этого мальчонку тоже, я вот начинаю печь эти штучки, он придет в комнату, смотрит. «Пёти, пёти» — лепешку так называет, и вот я ему эти лепешки, лепешки и этого мальчоночку тоже подкармливала. Просто я прямо не могла, все тут сжималось… Ну вот. Потом, я не знаю, как мама попала в этот госпиталь, вернее, знала, но я уже сейчас много чего забыла и все это, и меня потом туда перетащила. Так как там медицинского персонала никакого не было, я там была медсестрой. Значит, вот в семнадцать-восемнадцать лет я там отработала медсестрой. Все это на ходу, все… Ну тяжелое, конечно… Понимаете ли, конечно, страшное было время и страшно тяжелое было время. Много было ужасов, всего. Все это, все это правда. Все это было… Но понимаете ли, это была наша юность. Понимаете, семнадцать-восемнадцать лет. Если о своей юности нечего вспомнить такого, хорошего для души, то я считаю, значит, этой юности не было. Так не бывает. И потом, кроме страха, и ужаса, и жестокости, была еще и доброта. Доброта и человеческое отношение друг к другу. Это тоже было. И если кто-то говорит, что этого не было, это неправда. Было это. И когда вот иногда говорят, что вот люди падали и, мол, никто к ним не подходил, — понимаете, не подходили никто не потому, что вот человек упал и никто не хотел ему помочь. А вот я иду, человек упал, и я понимаю, что если я начну этого человека подымать, то я тоже упаду и тоже не встану. И я уйду и этому человеку не помогу. Очень часто именно так объяснялось. Понимаете ли, было, и добро было, и человеческое отношение друг к другу было. Все это было. Понимаете, все это было. Так что нельзя только одни кошмары вспоминать. Так вообще жить нельзя, если вспоминать только ужасы, понимаете ли. А госпиталь наш располагался на Каменном острове. Вот там, где были вот эти, дома отдыха. Причем вот эти сейчас элитные дома, где сейчас встречают всяких гостей и все это (усмехается), вот там люди умирали в этих домах. Та же десятка, та же двойка, вот так они тогда назывались. Как они сейчас, я не знаю, называются…

Интервьюер: Это номера домов? Десятка, двойка…

Информант: Это номера павильонов, понимаете, этих номера. Там же эти, были санатории и дома отдыха, и вот номера этих домов отдыха, двойка там, десятка, самые шикарные вот эти два дома, которые сейчас правительственные, там сейчас гостей принимают. Когда все вот иногда там показывают и по телевизору, как туда везут и все это, там и этих, и всяких высоких гостей принимают, когда в Ленинград приходят. А тогда там это был наш вот госпиталь. Понимаете ли (пауза, вздыхает) умирали, умирали люди. Мы их возили на Серафимовское кладбище. Там, на Пискаревское, вы знаете этот мемориал, вот точно такой же есть на Серафимовском, только поменьше он. Если, может быть, приходилось вам бывать на Серафимовском кладбище…

Интервьюер: Угу.

Информант: Вы видели, ну вот, и вот туда свозили. И там в общей могиле просто вот хоронили. По бокам там имена. Понимаете ли. И зачастую просто вот к нам, к госпиталю вот просто привозили вот трупы — ночью привезут, оставят и убегают. Потому что никуда везти уже сил нету — привозили к нам. А как-то вот, я никогда этого не забуду, на грузовике привезли ребят, ремесленников из ремесленного училищ. Значит, их собирали по городу. Такой, крытый…

Интервьюер: Угу.

Информант: Грузовик. Часть, значит, вот мы перетащили в свой павильон, часть уже мертвые были в этом грузовике, а часть разбежалась. Вот те, кого мы принесли, — кто они, откуда они, мы знали. А они друг друга не знали, их с разных мест собирали — кто убежал, кто умер — так неясно и осталось.

Интервьюер: Угу. А почему они убежали?

Информант: Ну не хотели в госпитале, силы еще у них были, понимаете ли, не хотели они. Считали, что в больницу вместе с умирающими — так это и сам помрешь. Не верили, что там как-то могут поддержать. А там ведь, понимаете, там, конечно, дополнительного, никакой еды не было. Но что вот было и что людей поддерживало — ведь как выкупали хлеб на карточках — покупали, получали карточки и сразу на два дня покупали. И сразу съедали. Потом день вообще без еды и потом на день вперед, значит, эти сто двадцать пять грамм и сразу утром съел и все. А там, понимаете ли, не давали сразу утром все есть. Все-таки утром был горячий, ну чай — это так, относительно он назывался, но все-таки там одна чаиночка, допустим, плавала. Горячий чай с этим хлебом. Днем — ну тоже, может быть, нельзя назвать супом, но все-таки там, я не знаю, крупинка крупинку догоняла, но все-таки горячее с солью, вот эта крупинка плавала, и, наверное, какой-то листочек там плавал, понимаете. И то, что понимаете, вот человека, три раза в день он имел что-то горячее, и этот хлеб мы делили, мы не давали сразу 125 грамм, допустим, или потом, когда 250 стало, тоже сразу. Значит, часть утром дадим, часть днем дадим. На вечер не оставляли, это точно, потому что невозможно было, они смотрели на нас такими глазами, что сказать, что вечером дадим, это все… Днем давали вот что-то, что-то такое. Ну а летом мы свой огород там развели, капусту насадили, и, знаете, что интересно, уж я не знаю, я понятия не имею, откуда семена и эта капуста была в Ленинграде в тот год, но кочны не завязались нигде. Вот где бы эту капусту ни сажали, одна вот эта, хряпа она называлась, зеленые такие вот листья, большущие, правда, их много было. Но в кочан капуста нигде не завязалась в городе, где бы ее не сажали. И вот эту, значит, вот эту хряпу, так называемую, значит, рубили с солью, ну тоже, как зеленую, как эту, кислую капусту делали. Ну вот это тоже пошло. Потом там рядом воинская часть стояла, они иногда помогали. Но они старались, понимаете, подсунуть работникам. Там у нас одна девочка была тоже медсестрой, очень она, она все, что она тут получала иногда, она все старалась унести домой к матери. Понимаете. Я-то с мамой тут была, и больше никого не было. Поэтому все, что мы имели, то мы для себя и имели. А она вот… И вот они ей иногда подсовывали, понимаете. Так что я говорю, что добра тоже много было в то время. Тоже было много добра, нельзя сказать, что только было все это… Ну что я еще могу вспомнить — театр.

Интервьюер: Вы ходили в театр?

Информант: Ходили в театр. Представляете, с Каменного острова в Александринку[55] мы ходили пешком. И ведь когда электростанции все были взяты, и не было света в городе, и как только их вернули и дали свет, ведь в первую очередь дали заводам, военным и все это, дали в Александринку, в театр. И вот мы ходили. И, вообще, представляете вот такую картину — вот сидит полный зал: в шубах, в меховых шапках, в валенках, в это самое, и все равно вот им холодно, а на сцену выходят Брилль и Колесникова[56] в декольте, с голыми руками… Ну, вообще, представляете себе это? И вот они пели, вот все эти годы они пели. Так они уже после войны уже очень быстро сошли. Потому что все голоса, конечно, были сорваны, понимаете ли, абсолютно. Вот сейчас, между прочим, вчера вот это был, «Рио-Рита», по… по российской программе, они, значит, иногда ну старые… старых всяких вспоминают артистов, и вот он вспомнил про Музкомедию, которая в блокаду работала, но, правда, он назвал только Виноградову. Виноградова уже позже была, понимаете ли[57]. А вот тех, кто были в блокаду, вот я даже не знаю, их судьбу я не знаю. Вот, например, кордебалет когда выходил, значит, танцевал, а там вдоль сцены были поставлены такие, деревянные палки были сделаны, они танцевали, потом шли к этим палкам и стояли, держась за них, потому что, видимо, так вот, ну стоять в позе, как вот обычно кордебалет стоит, оттанцевав свои номера, и он принимает какую-то позу красивую и стоит, они не могли. Они стояли уже, держась вот за эти палки. Нет, это… это великое дело. Это наша Музкомедия это… И вот мы… с Каменного острова мы тащились туда. Вот. А во вторую зиму, когда уже все-таки так было и вот это вот, представляете себе, вот, значит, мы протопим эту буржуйку и эту самую хряпу перемешаем с постным маслом, с солью, суем в эту горячую буржуйку и уходим в театр. И вот сидим в театре, что-нибудь смотрим-смотрим, потом вдруг кто-нибудь из нас вспоминает: «Ой, а у нас же там хряпа теплая стоит!» (Смеется.) «Придем, кушать будем!»

Интервьюер: А это вы в госпиталь возвращались то есть?

Информант: Да, да.

Интервьюер: То есть вы там ночевали, да? Домой вы не ходили?

Информант: Да-да-да, это было казарменное положение, это уже третий год — уже все, она уже кончилась, мы уже домой ходили. Это уже был, был уже не госпиталь. Там уже не дистрофики были, там уже просто был дом отдыха, там ремесленников направляли отдыхать, просто людей из производства, там отдыхали. Тоже было… это уже было совсем другое. А это вот, тяжеленные вот эти две зимы, конечно. И лето, это было жутко… Да… Вот, а вы знаете вот, что когда снята была блокада, не прорвана, а снята, вот 27-го[58] как раз мы были в театре. Уж я не помню, что там шло — «Сильва» или чего другое. И вот третий акт не начинается и не начинается. Все: «Что такое, в чем…» И вдруг выходит Янет[59], это, значит, он тогда руководил театром, и говорит, что только что сейчас по радио передали, что немцев отогнали, блокада снята. Ой, представляете, что было в зале — он взорвался! И вот он сказал, сейчас, говорит, будет салют, и, если вы хотите, вы можете выйти, посмотреть салют, потом вернетесь, и мы продолжим. Ну все, конечно, высыпали на улицу. Ой, это был салют, вы знаете, я такого больше не видела! (Смеется.) Правда, это неправда, но для меня это был самый лучший салют в моей жизни. Ну а потом вернулись, и уже артисты в тот вечер пели ну просто бесподобно! (Смеется.) Вот такие всякие вещи. Вот, а когда, еще до госпиталя, еще когда вот мы так в районе, вот мы приходили в райком с утра, и вот нам какие-нибудь там задания давали. Тогда, значит, детей отправляли в эвакуацию. Мы ходили по квартирам, составляли списки этих детей, на вокзал их отводили, на поезд их сажали, потом было несколько эшелонов, они через Тихвин шли, значит, они дошли до Тихвина, и немцы перекрыли дорогу и Тихвин. И вот надо было срочно этих ребятишек обратно возвращать, там машины брали, вот этих ребят мы привозили сюда, ночью — ну как, из школы же никуда с ними не пойдешь. И вот мы поймали несколько патрулей, которые ходили по городу, и уговорили их: «Вот помогите нам, давайте, ведь вы же можете ходить по городу, давайте разведем ребятишек по домам, чтобы их вернуть». Вот. Потом нас посылали по квартирам собирать ребят. Представляете, вот квартира холодная, ледяная, лежит мертвая женщина, и у нее в руках вот прижатое к себе, закутанное, еще живой ребенок. И вот надо было эти руки разжать, они же закоченели уже, вот этого ребенка вытащить, а он уже даже не плакал, так, какие-то писки издавал. И был пункт, куда мы этих ребят приносили, сдавали, там их кормили, обмывали и потом по Ладоге, значит, отправляли. Вот, видите сколько всего…

Интервьюер: А почему вот вы с мамой все-таки не уехали в эвакуацию. Вы говорили, что предлагали с колхозом?

Информант: Не хотели. Нет, нет, не хотели. Я даже не знаю, предлагали ли с колхозом ехать или не предлагали, этого я не знаю, а вот у меня дядя, он на авиационном заводе работал, он, значит, уезжал с женой. И вот он все время старался, чтоб мы с мамой уехали. Ну ни в какую, ну не хотели. Вы знаете что, ведь из Ленинграда иногда просто силком увозили. И, наконец, он все-таки нас вытащил к пристани, значит, по Ладоге еще по воде перевозили, значит, на ночь, с утра должны были поехать, а подошли совсем немцы, и из пригородов в город хлынул народ весь. Ну и было дано распоряжение в первую очередь увезти этих вот, которые из пригородов, те, которые в городе, хотя бы тут им есть где жить, а этих куда девать? Ну, и мы с мамой забрали свои шмотки и скорее-скорее домой убежали. (Смеется.) Дядюшка потом пришел, ругал нас… Ну не знаю, ну понимаете, во-первых, конечно, никто не представлял, что это будет. И потом, я вам честно скажу, что я ни разу не пожалела о том, что я не уехала. Но, правда, вот все благополучно кончилось, были я и мама, никого… Дедушка и бабушка, и уж потом мы говорили, какое счастье: они умерли за год до войны. Они не попали, они бы не пережили бы блокаду, понимаете. Но намучились бы ужасно, мучительной была бы смерть. А так нормально умерли, вот тут на Серафимовском тоже похоронены. Так что вот, не хотели, ну многие не хотели, не уезжали. Понимаете, что ведь и даже понимали, что надо как можно больше вывезти народу, потому что легче будет и кормить, и вообще все, но вот не хотели уезжать из родного города. (Смеется.) Не знаю, я ни разу, но, правда, вот я все-таки не умерла, я и не умирала, но не жалела, и то все, что я видела, все, что я пережила, и все, что мне пришлось здесь делать, и все это… все это я считала так и… раз надо — значит надо, тут никаких разговоров быть не могло. Вот. А эта вот врач, о котором я вам говорила, это вообще, как говорится, врач от бога был. Вот не каждый получивший, окончивший там медицинский институт и ставший врачом, вот может быть хорошим врачом, а Лидия Александровна вот эта, это была удивительная… Она вообще потом по сердцу, она кардиологом была, и там уже потом был этот санаторий, она там работала в санатории, я тоже с ней там же работала. И вы знаете что, я не знаю случая, чтобы Лидочка ошиблась в диагнозе. Вот привезут с каким-то диагнозом, ей совсем немного надо посмотреть человека: нет, это не то, вы, говорит, ошиблись, говорит врачу. Больной: ой-ой-ой, что такое, как это мог… Вот так. Начинают делать анализы, начинают осмотр, и действительно получается, она прямо, знаете, как-то вот на лету сразу. Это не каждому врачу дано, это, я говорю, врач от бога. Она и это имела, «заслуженный врач республики», или чего это было, вот это звание, все это. Медали мы все пополучали. А один наш друг, поэт, Андрюшка, он младше был, он даже, у него даже есть такое одно стихотворение:

Нам в сорок третьем выдал медали И только в сорок пятом паспорта[60].

(Смеется.) Но его уже нет, к сожалению, в живых. А так, в общем, вот… Потом убирали город. Но там, правда, на Каменном острове особенных таких завалов не было… Все-таки как-то больше было порядка. Но вот дороги приводили в порядок. Мусору, все это вывозили, вывозили, убирали, и даже уже больные, которые уже могли ходить, они: и мы, говорят, тоже будем. Мы говорим: «Нет, нет, нет, уходите, это не ваше дело» «Как это не наше дело!» (Смеется.) — «Вы тут нас вытащили, мы должны вам помочь!» Вот, такая вот взаимосвязь, и все это. А я никогда не забуду одного паренька. Привезли его, он стоять не мог, его внесли. И он у нас несколько месяцев, вот мы его вытаскивали, выковыривали, буквально вот с того света. И потом, когда, значит, а он тоже ремесленник был, он даже не ленинградец, он приехал сюда учиться в ремесленное училище и вот попал. И когда он уходил, мы его нарядили, одели, одежки-то много всякой оставалось, все это перестирали, одели, и Виктор от нас ушел — ну просто ж я не знаю, принц какой-то. (Смеется.) Вот он так вот у меня перед глазами вот и стоит. А еще такой грустный случай у меня пред глазами. Привезли тоже… мать привела, причем внешне даже не такой уж он был, знаете, истощенный, и палаты все были забиты, положили его в коридоре. Но она ушла, я, говорит, завтра утром приду. Ну вечером тут накормили его, чего-то там, какой-то укол ему чего-то сделали или что, но он не дожил, он умер, все равно он ночью умер. Пришла, значит, мать — вот, нету его. Он так, говорит, и умер в коридоре? Я говорю: «Нет, нет, нет». Я уж неправду ей сказала, но надо было как-то, понимаете, чтоб матери легче было от нас уйти. Я говорю: «В палату положили, он в палате лежал, в палате умер». И отдали ей все вещи, ну вот, все это. Вот, всяко. А потом еще тоже, из интересных таких — кошка у нас там была. Мы эту кошку с собой забрали в этот госпиталь. Она, конечно, в кухне притулилась, потому что понимала, что ей там будет лучше. Но иногда она поднималась и ходила по палатам. Так вы знаете, когда кошка входила в палату, так даже самые вот, которые не двигаясь, поднимались и вот смотрели — кошка, живая кошка! В блокадном Ленинграде живая кошка! А она так гордо ходила, задрав голову, точно вот понимала, что вот на нее смотрят. Мне эта врач говорила: слушай, ты вот знаешь, что лучше всяких лекарств, вот ты, говорит, Дымку приноси, пусть она, говорит, ходит по палатам. Она лучше всех, говорит, вылечивает, говорит, наших дистрофиков. (Смеемся.) Вот такие всякие вещи были. Да…

Интервьюер: А День Победы помните?

Информант: День Победы… (пауза) День Победы я встретила в Гатчине. Мы как раз вот с этой врачом, с Лидочкой, — уже, значит, их обратно… Она эстонка по национальности, и когда… Ну, эстонцы тоже жили здесь со времен Екатерины.

Интервьюер: Угу.

Информант: И когда, значит, немцы пришли, то они всех эстонцев убрали в Эстонию. Они там тоже хватили лиха. Потому что они там, эстонского они никто не знал, ничего они не знали, не умели, одна только вот их… их было три сестры, и одна очень хорошо шила. Так вот она всех… они выползли только за счет того, что она шила. Ну потом их всех обратно вернули. И вот когда, значит, уже можно было ездить без пропусков, мы, значит, с Лидочкой поехали туда, познакомиться с ее сестрой, с ее матерью, с тетушками ее. И вот как раз День Победы мы были там. Вдруг, значит, к поселку мчатся дети и кричат: «Победа! Победа!» Мы, значит, все сорвались. Все пошли в клуб, там, значит, радио включено, там все эти выступления, все, гармошка, пляски, скачки, водку откуда-то, конечно, принесли, тут же все за победу выпили, понимаете ли… Ну на следующий день уже сюда вернулись. Ну это я уже не работала уже в госпитале. Я уже… А я… я тут… был такой период, когда я… Понимаете, был такой период, когда кончилась блокада, то стали возвращаться, и медсестры появились. И нас, медсестер без всяких этих, документов, значит, стали убирать, а этих они должны были брать. Мы говорим: «Да как же вам не стыдно, мы же тут всю блокаду работали, мы лучше их знаем, чего надо людям!» (Смеется.) Все, говорят, мы обязаны, значит, взять на работу. А я в вечерней школе. Я, значит, два последних класса, 43-й и 44-й год, я в вечерней школе училась. И уже готовилась поступать в университет, поэтому я уже не работала, в этот День Победы. Мы уже дома праздновали, мы жили в коммунальной квартире, тоже праздник такой устроили. У нас хорошая была коммунальная квартира, ничего не могу сказать. Весело все это там было. А потом я уже в университет поступала. Вот так.

Интервьюер: Это В 45-м году, да?

Информант: Это в 45-м году. Да.

Интервьюер: Уже после окончания войны…

Информант: Да, это в 45– году, уже когда университет вернулся.

Интервьюер: Угу.

Информант: Он в 44-м вернулся, в 44-м я кончала вечернюю школу[61]. Вот она, наша школы была, вот если тоже знаете, по Введенской туда к Каменноостровскому, значит, вот угловой дом. Потом такой, в общем, не знаю, был там дом или не был, но только, в общем, пустое место, и только наша школа стояла. Вот эта школа, ее я кончала. Так что вот. Ну что еще вам вспомнить… (Пауза.)

Интервьюер: Ну расскажите немножко, может быть, про послевоенную еще жизнь, как вот жилось после войны.

Информант: Тяжело, конечно, жилось, понимаете ли… Карточки, разрушено все… но, надо сказать, вот когда даже бомбили еще даже вот, в блокаду-то вот эти все вот, особенно вот в центре, разрушенные дома, они так не стояли, их не то что их ремонтировали, но их… как бы заплатки ставили, понимаете ли. Из фанеры, рисовали на них окна и все эти дыры вот закрывали. Так что вот если внешний вид, если сфотографировать, все вроде нормально, улица стоит. Ну потом началось, конечно, стали восстанавливать все. Университет вернулся, университет тоже, ну мы принимали участие просто в чистке университета. Потому что там тоже были госпиталя, и военные, и такие, и просто его надо было, в порядок его приводить. Ректор тогда был очень сильный, он, надо сказать, ему, он потом, когда было «ленинградское дело», он погорел во время этого, но это был очень умный, очень сильный человек, и очень энергичный, Даниил Вознесенский[62]. Он очень много для университета сделал, огромное ему спасибо, конечно, за то, что он сделал для университета, чего он добился для университета. А мы, значит, вот наша группа, например, была — блокадники, вернувшиеся из армии, ну один, правда, был, Леня М<…>[63], он был инвалид от рождения, у него что-то было с ногой, он ходил с костылем, все это, так что он не воевал, ничего, но он в блокаду здесь был. В блокаду здесь был и пережил блокаду. Вот. Вообще, было очень такое приподнятое настроение, и, надо сказать… не знаю… но мы молодые были. Понимаете ли, конечно, были и семьи, где люди погибли на фронте или на войне. Но вот у нас вот не было такого. Были я и мама, больше никого не было. Понимаете. Поэтому наша семья не разрушилась. Поэтому вот этого горя и несчастья у нас не было. А ведь не было же практически семьи, где бы кто-то не погиб, либо на фронте, либо в блокаду. Конечно, это ужасно и страшно. Но они поднимались. Понимаете, жизнь ведь берет в любое время. Она берет свое. Надо было работать, надо было учиться, надо было восстанавливать город. Вот это все как-то вот и вовлекало людей, отвлекало от всяких отчаянных мыслей, и от ужасов, и от всяких-всяких таких вещей. Конечно.

Интервьюер: Но вы вспоминали блокаду вот в вашей группе, вот когда в университете учились?

Информант: Вы знаете что, честно вам скажу, не очень. Как-то вот прошло и прошло. Ведь и даже потом же уже появлялись люди, которые в город после блокады приехали. Они как-то, я даже не скажу, что они очень как-то так интересовались или расспрашивали. И мы тоже. Вы знаете, что, видимо, это была какая-то вот такая, ну форма защиты, что ли вот. Понимаете ли.

Интервьюер: Угу.

Информант: Потому что, если все время об этом думать, и вспоминать, и заново все это переживать, это, может быть, даже будет более тяжко вот душевно, чем в то время. Потому что в то время, когда это было действительно и голодно, и страшно, и холодно, душа, она как-то была на последнем месте, физические страдания, понимаете, занимали. А тут, когда физически ты здоров и сыт и все у тебя нормально, и, если ты будешь все время об этом думать и будешь это перемалывать, так душевно ты совершенно… Вот я смотрю, вы знаете что — у нас вся вот лестница, этот дом, был заселен как-то вот блокадниками. И вот есть некоторые, которые вот только, только и разговоров о том, как вот сейчас. Вот как сейчас, как в блокаду, вот мы сейчас к блокаде приближаемся. Вот сейчас, знаете, ведь все эти аварии, многие вот… Вот у меня есть приятельница, тоже вот мы учились вместе до войны в школе и после школы продолжаем держать связь, у нас и в блокаду она тоже была. И вот у нее сейчас ни воды холодной нету, у нее вода не горячая, а эти… колонка газовая — раз воды нету, значит, и горячей воды нету, и батареи у нее холодные. И каждый вечер с девяти часов свет отключается. Вы представляете себе?

Интервьюер: Угу.

Информант: И вот. И вот в таком состоянии дом, и куда НИ ЗВОНЯТ, куда ни говорят — один раз пришли, посмотрели. Ну и все. И больше нет, так что понимаете что, не очень много. Ну были, конечно, разговоры, но во всяком случае единственное, что я могу сказать, что истерик и вот таких что: «Ай, было вот так вот, кошмар». Вот таких разговоров не было. Как-то вот, ну как вот сейчас, разговаривая с вами, мне все-таки вспоминаются добрые моменты этого, так и тут…

Интервьюер: Угу.

Информант: У каждого что-то, понимаете ли, было. Одна была, она работала шофером, значит, и даже по Ладоге машины водила. У нее все погибли, она одна осталась. Понимаете ли. Ну ничего, Ирка держала себя прекрасно. Мы дружили, все было хорошо. Так что понимаете что, как-то я считаю, что в человеческом, не знаю, организме, в душе, в уме, есть что-то, что вот ну как бы защищает человека от какого-то отчаяния, от ужаса. Если этого нету, то это ужасная, конечно, жизнь, я себе не представляю, как бы вот можно было бы жить, все время думая… Я тоже, вот понимаете, я сейчас почти ничего не вижу. У меня этот глаз совсем не видит, у меня катаракта. Меня должны были оперировать, и уже было, пришло, приглашена я была. Но я начала падать, поломала, значит, у меня нога сломана, у меня рука сломана, о какой операции могла идти речь. И сейчас тоже я ничего, надо анализы собирать, надо врачей обходить, а я вон, на улицу сейчас не могу выйти. Один глаз совсем не видит. Второй еле-еле видит, но понимаете что, я ведь даже читать не могу. Но если я начну вспоминать только одни кошмары, эти самые, все эти рассказы и все то, что я сама видела там, все эти ужасы, ну так я… Через месяц меня вообще уже не будет. Я сама себя загоню. Вот такая я. (Смеется.) Уж хорошо это или плохо, не знаю.

Интервьюер: А вот в блокадный музей в Соляном, пока еще не закрылся, все-таки ходили? После войны…

Информант: Да. Да-да.

Интервьюер: Помните его?

Информант: Да. Да, а как же. Я ж туда снесла, у меня были программки вот этого, Музкомедии, ну фотографии это были довоенные этих всех артистов, а программки были эти, я им туда отнесла эти программки.

Интервьюер: Еще тогда, сразу после войны?

Информант: Да, да-да-да-да-да, сразу, как только он открылся, мы ходили туда смотреть, и, значит, я им принесла эти программки, отдала эти программки.

Интервьюер: А закрытие музея помните?



Поделиться книгой:



Регистрация