Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Память о блокаде. Свидетельства очевидцев и историческое сознание общества: Материалы и исследования - Илья Владимирович Утехин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Информант: (Вздыхает.) Ну я не присутствовала при сем, я знаю, что это, конечно… И сейчас то, что его переносить собираются… Не знаю, чем сейчас дело кончилось, оставили на старом месте или собираются его переносить.

Интервьюер: Ну вроде пока на старом.

Информант: Пока на старом, да? Я считаю, что его не надо, конечно, переносить. Во-первых, само помещение, где он, это уже сама память, понимаете. Это уже сама память. Ну сейчас я, так не собралась вот сейчас, ну а сейчас уже я, мне это исключено совершенно, для меня, к сожалению. А музей был, конечно, хороший. Они хорошо его сделали, очень хорошо. И ну, к сожалению, очень много потом пропало таких, причем именно понимаете, таких мелочей. Но без этих мелочей нет представления о том, что это было. Вот эти вот фитюлечки там все-таки. У меня ведь очень долго хранился вот это самое, этот радио-то это, штука-то эта самая. Потом уж при переездах, нас же мотало по городу, уж я не знаю как, сколько, это четвертый переезд, понимаете ли, уже. Все, конечно, по дороге, вот только эта штука осталась (Информантка показывает на осколок снаряда, упавший в блокаду рядом с ней и потом сохраненный ею, смеется.) Ой… Вот. Потом я еще здесь была в снайперской школе, на Большой Охте — вот сейчас здесь милиция есть, до милиции, вот в этом помещении был, это самое, школа младших командиров. И при ней были, значит, курсы — не курсы, я не знаю, как они называются, этих, пулеметчиков и снайперские. Вот я была на снайперских. И вот лето все, значит, это… 42-й… лето 43-го года вот мы там, нас, изучали снайперскую винтовку, собирались, разбирали — собирали, значит, по часам все это было, и нас возили на Малую Охту, там есть такая речка, Оккревиль, и там, значит, есть такие совершенно пустые места. Мы там, нас туда возили, значит, вот мы там из этих снайперских винтовок самых стреляли. И по окончании снайперской школы четыре наших девочки, значит, ну мы все пришли в военкомат, нас через военкомат туда посылали, значит, обратно пришли в военкомат. Те, значит, мы все, значит, конечно, в военкомате заявили, что мы все хотим на фронт и так далее. Две были отправлены, из Центрального района. А из нашего района были две, нам сказали, так посмотрели на нас, такие девчонки, ладно, говорит, но на случай, если бы был штурм города, у меня была точка. Около Кировского завода, значит, там эти дома такие, Средняя Рогатка, меня туда возили, мне показывали, я пристраивала винтовку, как бы вот все это, что вот это мое место, и по радио должен был дать, дан сигнал, ну мы должны были собраться у военкоматов, нас бы на эти места всунули и вот. Так что у меня было место снайперское. Но девчонок решили таких не брать. (Смеется.)

Интервьюер: А стреляли хорошо?

Информант: Да, вот это самое, если интересуетесь, я могу вам показать.

Интервьюер: Угу. (Пауза. Информантка достает документы.)

Информант: Так, это что у меня тут такое… Все уже… (Информантка достает удостоверение об окончании снайперской школы.)

Интервьюер: Удостоверение… Угу. Ой, все оценки «отлично».

Информант: Ну. (Пауза. Информантка и Интервьюер рассматривают документы.)

Интервьюер: Вам еще не было восемнадцати лет, да, когда вы закончили эту школу? Наверное, поэтому и не взяли на фронт?

Информант: (Смеется.) Сейчас, 43-й год… Я… у меня первого… Нет, наверное, было уже, у меня же 1 января день рождения. Вот. Вот, это всякие все штучки. Ой… так что вот видите, у меня богатая биография в блокаду была. (Смеется.)

Интервьюер: Да.

Информант: Ой…

Интервьюер: А потом от, уже после войны, вы читали книги какие-нибудь о блокаде? Что-нибудь можете сказать…Что близко вам?

Информант: Да вот, вот, пожалуйста, тут эта самая… (Подходит к книжному шкафу, показывает на книги.) «Блокада» — Чаковский[64], о блокаде, ой, как ее, на букву «К»-то писательница…

Интервьюер: Кетлинская, да?

Информант: Кетлинская[65]. Да, Кетлинская, Панова[66], Чаковский. Эта… потом замечательная, конечно, книжка этого… ой, напомните…

Интервьюер: Не Знаю…

Информант: Знаете, знаете. (Смех.) Заставлено за всякими этими… Германа, Юрия Германа[67].

Интервьюер: Угу.

Информант: Уже потом… Но у меня, правда, его первая книжка. А вторая, когда они ее переписывали, с… и что-то там дополняли и что-то меняли, вот этой книжки у меня нет[68], у меня в совете ветеранов обещали, что дадут, но, в общем, что-то такое у них не получилось. Я очень благодарна университету, понимаете ли, они меня не забывают. И совет, большой совет ветеранов, там возглавляет Катя Алексеева[69], она звонит мне, и материально они мне помогают. И на факультете тоже, я после окончания университета я очень долго не работала, по целому ряду причин, по которым в то время люди не работали (смеется), из-за родителей моих и мужа, моего отца и родителей мужа. Вот, а потом, когда все друзья пришли, значит, вот в университете к этим, стали всякими там начальниками…

Интервьюер: Угу.

Информант: Мне сказали, давай, пока, говорят, мы у власти, давай, поступай, а то опять не возьмут. И вот я все время проработала на факультете методистом вечернего и заочного обучения. Через мои руки куча народу прошло. Понимаете ли, очень много. Ну и тоже, я в совете ветеранов факультета была, тоже они меня не забывают, и звонят, и материально иногда помогают. Понимаете ли, я очень им благодарна, конечно, даже не столько вот там деньги, а то, что вот они помнят. Что они помнят, не забывают меня. И книжку вот университет издал книжки. (Информантка идет за книгой, пауза.) Вот такие вот книжки издал об университете и работники, значит, эти самые, и преподаватели, и лаборанты, кто в лабораториях, в деканатах работали, вот мне эту книжку тоже дали[70]. Значит, внук ездил, значит, взял там у них. Так что я очень им благодарна, понимаете ли. Как-то у меня очень доброе отношение вообще, вообще к людям. У меня нет…

Интервьюер: А в аспирантуре вы не учились после университета?

Информант: Не училась, нет, в аспирантуре. Понимаете ли, у меня отец был репрессирован. Родители мужа тоже репрессированы.

Интервьюер: Уже после войны?

Информант: До войны.

Интервьюер: До войны?

Информант: До войны, задолго до войны, задолго до войны. Поэтому вот муж был распределен в аспирантуру, но Москва его зарубила. А меня вообще была такая формулировка: «в распоряжение ректора». Вот мы смеялись, что мы пойдем в кабинет ректора, сядем там на табуреточке и будем сидеть, пока он не распорядится. (Смеется.) Вот, и никуда работать я не попала, не могла, и потом вот я говорю, что я работала методистом вечернего и заочного обучения. Это, в общем, должность, это, собственно, то, на что вешают всех собак. Это все. Это начиная от составления расписания, это, значит вот, распределение, кафедра дает преподавателей, значит, вот я присутствую, когда они, кого мне нужно, я, значит, выуживаю с кафедры, (нрзб.) таких преподавателей (смеется), это посещаемость студентов. Это вся документация, это справки на отпуск, это все это, это прием. То же самое я принимаю участие в этом приеме, эти, все эти карточки. Все это. Потом выпускные приказы, дипломы, все, то есть это, в общем, все. Это все. Это если на дневном отделении там декан, там куча замдеканов, там секретари, то у нас вот методист и секретарь, все. На все про все. <…>[71] Ну вот, все это… Ну и все это, всех их знала. Со всеми приходилось… Ведь тоже, понимаете, работать и учиться, это тоже очень сложно, причем это не то, что какие-нибудь взрослые тети и дяди, это те же девчонки-мальчишки, которые не поступили на дневное, они поступили на вечернее. Они ж молодые. Ведь, кроме того, что учиться, им еще и дружить хочется. И любить друг друга хочется, и гулять хочется, и потанцевать. Им же все это, никуда это все не денешь. У меня вот была одна такая девочка, Марина, ну, ну просто был у нее приятель. Так она пропускала, вовремя ничего не сдавала, уже по всем параметрам ее отчислять давно пора. Ругаешь ее, ругаешь… Потом наконец они поженились. Поженились, Маринка ребенка родила, академический отпуск мы ей дали, за этот отпуск она подобрала все свои хвосты, и потом — на все занятия ходит. Я говорю: слушай, Марина, я говорю. У тебя ребенка не было, с кем ты ребенка оставляешь? А, знаете что, у меня, говорит, окно выходит — внизу, говорит, какой-то сарайчик и там, говорит, крыша. Я, говорит, положу его в коляску, значит, привяжу, коляску выставлю на эту крышу, привяжу коляску, а сама в университет. Я говорю: «Ты с ума сошла!» Я говорю: «Ты сошла с ума! Ну, мало ли что случится — дождь пойдет, отвяжется твоя веревка. Кошка какая-нибудь туда заберется… (Смеется.) А ты здесь весь вечер сидишь, а ребенок у тебя там на этой крыше». Я говорю: «Ну ты совсем ненормальная!» (Смеется.) Я говорю: «У тебя ребенка не было, ты не ходила на занятия, у тебя ребенок — ты ходишь на занятия!» Вот такие вот студентки, понимаете ли. И кончали. Вот так вот, вот такие случаи всякие тоже были. (Смеется.) Вот вспоминаешь их всех. И потом у нас была одна девочка из Армении. Значит, она там с… у нее тоже какой-то друг был и родители — не нравился им. И они ее отправили сюда, к дяде. У нее тут дядя был, она у нас училась на заочном. Ну и все. Все вроде, все равно они потом поженились, значит, пошли у них дети, и она отстала, все, значит, осталось, значит только диплом защитить. И вот что-то мы говорим: Господи, чего это, говорю, этой Марины-то все нету, ведь уже дипломы и защита. Уже защита дипломов идет. Вдруг звонок, звонок из Армении, муж ее. А я их знала, мы как-то с мужем были в Армении, и я их там нашла, они приходили к нам, я и мужем ее познакомилась, и все это. Он говорит: «Вы знаете, ведь вот Марина должна диплом защищать». Я говорю: «Конечно, говорю, она уже здесь давно должна быть, что, где она, что она?» «Понимаете, в чем дело, вот ей говорит рожать надо». (Смеется.) Господи, боже мой! «Вот, я хочу посоветоваться с вами, так что же нам делать?» (Смеется.) Я говорю: «Что делать, рожать теперь, уж поздно, — говорю, — советоваться! (Смеется.) Надо было раньше советоваться. Теперь уж надо рожать». Я говорю: «Ну, в общем, вот что, дорогие мои, — я говорю. — Я с преподавателем договорюсь, она в течение трех лет эту тему никому не отдаст, тема будет за ней. Так что вот самый лучший вариант — на будущий год приехать и все». Она приехала, на следующий год приехала, эта преподавательница ее забрала к себе туда, и, когда посадила, значит, и причем, когда она уходила, она закрывала эту Маринку на ключ и матери говорила: «Ни в коем случае не выпускай», а эта все рвалась позвонить туда, что там, не дай бог, что там, и уехать. Никуда, говорит, ее не выпускай! (Смеется.) И вот она защищалась уже все. Уже все защитили. Уже она последняя, уже мы дипломы несем на подпись, вот принесли дипломы. Да, и я, значит, говорю проректору: «Слушай, В<…>[72], — я говорю. — У нас еще будет один диплом». Сегодня защита. И я говорю: «Мы принесем тебе позже этот диплом». Хорошо. Потом через некоторое время еще защита идет, вдруг, значит, Ф<…>[73] входит в наш деканат, говорит: «Ну как?» — говорит. Я говорю: «Так как раз идет защита». «Вы уверены, что она защитит?» Я говорю: «Конечно, уверена, преподавательница дала тему из своего, из своей диссертации, уж как-нибудь, — я говорю, — защитит». «Ну где диплом?» Вот он подписал нам диплом. Подписал приказ, потому что: я, говорит, сейчас уезжаю, меня вызывают куда-то, — уж я не помню, — и говорит, вернусь нескоро. Вот она еще защищает, а мы уже ей диплом подписали. (Смеется.) Вот, вот такая вот работа. (Смеется.) Вот такая вот работа. Нет, потом когда вот они защитят и ой… Смотришь на них — такие радостные, приходят за дипломами. Веселые такие, полный деканат цветов, с коробками конфет, мы их всех усаживаем — садитесь, сейчас будем все чай пить, эти конфеты тут же все съедаются. (Смеется.) Цветы все тут же стоят, ни одного цветочка мы домой не унесли. Все у нас в деканате цветочки стояли. Нет. А расписание тоже составлять, понимаете что, одни и те же преподаватели, и на дневном, и на вечернем у них занятия, ну у заочников нет занятий, а на вечернем и на дневном. Причем одни преподаватели предпочитают, чтобы в один день были и дневные, и вечерние занятия, а другие, наоборот, что, если днем, так уж вечером чтоб не было занятий. Ну и вот, ой, вот мы сидим, и мы вместе с дневным отделением, значит, которая составляла расписание, мы вместе с ней делали, и еще к нам подключался диспетчер. Пожилая уже такая женщина, очень красивая, очень умная. Прекрасный работник она, дека… очень долго работала диспетчером, и вот она на эти, ее брали месяц зимой, месяц весной, вот, значит, составлять расписание, мы у нее дома составляли расписание, вот на всех вот нам на все, некоторые заочники тоже занимались, и вот мы составляли расписание. Потому что надо было этих преподавателей распределить, чтобы и им было хорошо, и студентам чтоб было хорошо. Вот так вот все и крутились, так вот все и крутились. (Смеется.)

А вы знаете, вот еще, к этой блокаде возвращаясь, к своей вечерней школе, у нас, значит, эта вечерняя школа и директор, это, в общем, обыкновенная дневная школа, и в ней, значит, вот, вечерняя была, и вот та же директриса, значит, была, и к вечерникам тоже относилась. И вот она иногда вечером придет: ну как, говорит, тут ходят? Ходят, ходят. Это, я же в школу с Каменного пешком ходила, сюда, до Каменностровского, и, значит, вот обратно. Ой, тоже… И у нас в классе одни девчонки, один парень только был, остальные все девчонки. Кончили, и потом, значит, вот на Кировском, что там сейчас, я не знаю, был такой ресторанчик, «Белая ночь», и вот там у нас был, значит, вот…

Интервьюер: Выпускной?

Информант: Да, выпускной. Значит, за столом сидели, стихи читали, разговаривали, говорили и прочее, прочее, прочее, преподавателей благодарили. Так что вот так вот все. Ой…

Интервьюер: А вот вы говорите, вы в совете ветеранов были, а в общество жителей блокадного Ленинграда вы вступили?

Информант: Нет, а это же другое, понимаете. Жители блокадного Ленинграда, хотя они сейчас, по-моему, слились, я как-то не очень хорошо знаю. Понимаете, ведь это делится, те, имеющие эти медали, ветераны, и жители, и дети блокадного Ленинграда, это иначе. И вот жители блокадного Ленинграда, это была отдельно, а мы туда не входили и к ним, в общем[74]… Ну при работе мы соприкасались, и у нас в разных местах — у нас вот в тут, в одном доме было, наша комната, а у жителей в такой, в другом, довольно даже далеко. Ну мы вместе бывало что, особенно эти самые, возглавляющие эти советы, вместе чего-то надо было делать, так, в общем, делали. А так это разные совершенно.

Интервьюер: Угу. То есть вы считаетесь участниками войны…

Информант: Да, да.

Интервьюер: А они просто жители…

Информант: Да, да, да. Нас же даже приравняли уже, официально приравняли и пенсию увеличили, в общем, приравняли нас к участникам войны. У нас вот такие вот эти самые, штуки… (Пауза. Информантка ищет удостоверение.) Так что мы с С<…> К<…>[75] в разных организациях состоим. (Смеется.) Ой. Все бумажки уже. Нет, это не то… Ну вы, наверное, видели эти…

Интервьюер: Угу.

Информант: Вот у меня и мамы такой. Вот. И у мамы эти, у нас были бледно-бледно зелененькие, а потом нам тоже поменяли, чтобы такого же цвета как у ветеранов…

Интервьюер: Угу.

Информант: И поменяли «Ветераны труда», тоже поменяли, были такие красненькая книжечка, и там Сталин был, поменяли вот, значит, на такие, а я, когда, значит, меняли, давали мне, я там в собесе: а что, эти красненькие чего, говорю, выбросить можно? Вы знаете что, на всякий случай пусть полежит, не выбрасывайте! (Смеется.) Чего на свете не бывает, пусть, говорит, полежит. Ой…

Интервьюер: А скажите, вот вы своим родным рассказывали о блокаде? Своим внукам, может быть?

Информант: Эээ… Рассказывала, да. Но понимаете что, им, их еще это мало волнует. Но, вот я помню, Антон, это, значит вот, внук, ну сейчас ему уже двадцать два года, я не помню, какой это был класс, когда он как-то пришел и сказал: «Бабушка, вот наша воспитательница, она, значит вот, спросила, у кого есть, значит, вот, блокада, я сказал, что у меня бабушка была в блокаде, вот она просила прийти, значит вот, и рассказать». И вот я пришла к ним в класс — сидели как мышки. Это был… это еще там было, да, значит, был что-нибудь, пятый класс, или вот так что-нибудь. Вот, и что, вы знаете, что меня как-то так тронуло и поразило, эта воспитательница вот, ну я, значит, стояла перед ними и рассказывала, она тоже все время, что я вот говорила, она стояла. А не села, она стоя слушала меня. Ну вот, я, значит, молча все слушали, причем очень внимательно слушали, потом разговор у нас зашел. Какой-то мальчонка: «А у меня, — говорит, — тоже бабушка была в блокаде» Я говорю: «Ну так вот она тебе рассказывает что-нибудь?» «Не знаю». Я говорю: «Так ты спроси, что же, бабушка сама придет к тебе и скажет: „Давай я расскажу“. Ты ее спроси, попроси бабушку рассказать. Как она жила в блокаду? Надо спрашивать, так-то ведь тоже не получится». Ну вот, а потом внучка, значит, Надюха. Тоже как-то пришла, говорит: «Бабушка, вы не придете к нам рассказать что-то о блокаде?» Я говорю: «Ради бога, давай приду». А потом через некоторое время говорю: «Надежда, — я говорю, — как на счет, — я говорю, — посещения-то?» Она так засмущалась: «Бабушка, вы знаете что, я встретилась, говорит, с завучем и сказала, что вот вы придете к нам рассказывать про блокаду, может быть, несколько человек несколько классов собрать». «Ну и что?» — говорю. — «Она сказала: „Тебе надо, ты и собирай“». (Смеется.) Так что это не получилось абсолютно. Пятидесятилетие блокады, то, значит, тоже, эта Надежда говорит: «Бабушка, нам надо писать сочинение, значит вот, о блокаде. Вы что-нибудь можете мне?» Я говорю: Надюша, знаешь, что у меня, говорю, есть очерк о том, как вот мы эти… Действительно, я как-то так под настроение написала, мы на крыше дежурили, ловили эти самые, зажигалки, и как раз был… была та ночь, когда разбомбили американские горы[76]. Они так пылали. Костром прямо. Ужас до чего. И вот наши эти прожектора поймали немецкий самолет и вот вели их, вели-вели-вели, свели их в одну точку и расстреляли его, и это получилось прямо, как будто вот над американскими горами. А с нами была девчушечка, лет, наверное, так десяти или даже меньше еще, она стала прыгать, ой, говорит, это, говорит, американские горы, говорит, его убили, американские горы говорит, его убили, так, так, так! Мы говорит, выстроим заново эти американские горы. Ну горы выстроили, а девочка эта не пережила блокаду, эта девчушечка, она умерла. И вот я Надюхе дала вот этот очерк. Я говорю: «На вот, посмотри». Я говорю, только вот когда будешь писать, то ты там, говорю, от первого лица, а ты, значит, вот не от первого лица. Но вот она написала. Я говорю: «Ну, Надя, как судьба твоего очерка?» Она говорит, в школе, говорит, это самое, потом, говорит, в район он ушел, потом в город ушел. Я говорю: «А дальше?» А дальше, говорит, я не знаю. (Смеется.) Ну вот, и потом мне, значит, позвонила мать жены старшего мужа[77], у нее еще тоже был младший сын: «Слушай, Андрей говорит, что ему надо, в то же время это было, сочинение о блокаде писать. Я ему сказала, чтоб он тебе позвонил, ты что-нибудь ему расскажи». Я говорю: «Хорошо». Этот Андрюшка позвонил, ну я ему так, ну какие-то, в общем, моменты из блокады там вот рассказала, как детей мы эвакуировали, как вот пятое-десятое, все это, ну и что-то тоже он написал. Но судьба его сочинения — я не знаю. (Смеется.) Так что вот, немножко так. У нас, понимаете, как-то не очень сейчас это школьников интересует. Я, в общем, их понимаю. Сейчас, знаете что, вот многие как-то болеют из-за этого, говорят, что это плохо и все это, а меня это не очень пугает. Я вот помню нас. Мы в школе, младшие классы, нам говорили: «Вот сейчас к вам придут ветераны Гражданской войны, вот они вам расскажут о Гражданской войне». Мы смотрели, как бы нам куда-нибудь смыться! (Смеется.) Ну чего нам с этими стариками разговаривать, ну что такое… И вот тоже: «Ну как же так вот, вас не интересует?! Как же вы Родину будете защищать?!» — Ничего, защищали. Я говорю: старший класс ушел весь, и ни один не вернулся. А от Гражданской войны бегали. Понимаете что — меня это не очень пугает.

Интервьюер: Угу.

Информант: Не очень пугает. Я думаю, что где-то в душе это все равно входит, только что вот… Вот плохо, что вот семьи сейчас у нас такие не очень крепкие, не очень дружные, потому что это все все-таки в семье больше входит. Понимаете, ну когда-то пионерская организация этим делом занималась, комсомол. Сейчас… сейчас я говорю, для меня вот, я не знаю, как это — говорить, не говорить… мы это… Понимаете, что меня сейчас больше всего пугает и как-то страшит, понимаете, вот мы немецких фашистов не пустили в город. Вообще из страны выгнали немецких фашистов. А вот своих фашистов мы кохаем. Не обращаете на это внимание? Ведь вы посмотрите, все эти надписи… Ведь мне сейчас наше время напоминает 33-й год в Германии. Тогда ведь тоже, когда нацисты лавки эти, еврейские, громили, били там кого-то чего-то — ах, вот хулиганы. У нас ведь тоже, ведь кладбище когда разгромили — хулиганы. А почему хулиганы именно армянские сбивали, именно еврейские, почему? Почему? Это хулиганство направлено вот так вот националистически. Вот это вот мне очень не нравится, понимаете. Потому что как-то вот молодежь никем не прихвачена, и ее не оставят в покое, ее подберет кто-нибудь. Вот как в Германии фашисты подобрали немецкую молодежь. Так и у нас подберут ее. Вот это меня пугает.

Интервьюер: Ну я думаю, что все-таки не будет такого.

Информант: Ну вот вы смотрите, вот помните эту историю в Москве, когда матч смотрели и какой погром[78], чего это был?

Интервьюер: Да.

Информант: Не случайно же, понимаете, ну не бывают такие вещи случайно. Я понимаю, что это стихия пошла, но эту стихию надо поджечь. Чем-то ее надо поджечь, не футболом. Но стоит только ее поджечь — она пойдет-пойдет-пойдет-пойдет! Понимаете ли. Почему, это самое, на стенках. На очень многих стенках фашистские знаки? И так и есть, и все проходят мимо. А кто не проходит мимо…тот, то тот взрывается (Усмехается.) Вот тут женщина одна не выдержала, пошла снимать — и как раз, в большинстве случаев это ложные эти самые — то, что там, бомбы, — а вот когда она пошла, это оказалась не ложная, она и попалась[79]. Вот. Вот это мне очень не нравится. Это мне не нравится (Пауза.) Ну чего еще вас интересует?

Интервьюер: Спасибо вам большое. Очень интересно вы рассказывали.

Информант: Ну довольны вы разговором со мной, или так, проболтала я? (Смеется.)

Интервьюер: Нет, очень интересно.

Информант: Да, ну прекрасно. Если вы довольны, то очень хорошо.

Интервьюер: Спасибо большое. Я тогда выключу пока.

(Запись возобновлена чуть позже, во время чаепития.)

Информант: Такая большая эта самая, на которую записывается?

Интервьюер: Да, там можно много часов писать.

(Продолжение рассказа об эвакуации ленинградских детей.)

Информант: Значит, отправили детей, они доехали до Тихвина и встали там. Значит, немцы стали подходить к Тихвину и все. Бабах. И тут все заволновались, и родители, и все, ничего детей нету и нет. И вот нас несколько человек собралось из райкома, и мы, значит, махнули туда в Тихвин. Махнули туда в Тихвин, вести не на чем, ничего, подходят немцы, тут, значит, эшелон детей и вот это наш район, Петроградский. Мы, значит, в какую-то воинскую часть. Там, значит, машины такие, грузовые, но крытые, значит. Значит, стали говорить, что поедемте пару машин кто-нибудь, с нами, вот надо детей увезти. Вы что, говорят, с ума сошли, мы же тут воинская часть, мы же, говорят, в любой момент можем получить приказ о наступлении, а мы, говорят, бах-бах, уехали куда-то. Потом, значит, мы уговорили несколько человек: пойдемте, пойдемте с нами и посмотрите на этих детей. А дети зареванные, заплаканные, записанные, потому что ничего, голодные — ну, водой еще там как-то — ведь выезжали — один преподаватель на вагон.

Интервьюер: Угу.

Информант: Представляешь, совершенно… Вот они как посмотрели на этих детей: «Ладно, — говорят, — пошли!» Пошли, запихали этих детей в эти самые машины и рванули к городу. Как эти дети живы остались — я до сих пор не понимаю. Они мчались с такой скоростью, да по таким дорогам, в общем, вот так вот там прямо (смеется) тряска такая была. Приехали, ворвались в школу, значит, всех этих детей высадили и рванули обратно, даже мы сказали «спасибо», они махнули рукой и даже не попрощавшись с нами, не дай бог, говорят, там какой-нибудь приказ, мы, говорят, все, говорят, вылетели. Ну и вот тут я уже это говорила, что мы поймали этих…

Интервьюер: Патрули?

Информант: Патрулей и с ними, вот они помогли развести детей. Значит, ночью, зво… стучимся в дверь и родители… А родители тоже все вот так, что там с детьми, ничего не знают, и вдруг детей преподносят. Вот так. (Смеется.) Вот такая тоже история была у нас в блокаду. Ой… (Вздыхает.) Вот тоже же, пошли к нам навстречу. Действительно, они же, в общем-то, не имели права это сделать без какого-то разрешения, которое надо получать, там не знаю, сколько времени. И им бы не разрешили никогда, потому что в любой момент части могло быть дано…

Интервьюер: Да.

Информант: Выступать куда-нибудь. А их нет, детей повезли. (Смеется.) Да. Нет, все-таки хороших людей больше на свете, чем плохих. Гораздо больше. Только они вот не светятся. Они сделали свое доброе дело и все. А плохие люди вот мельтешат. И видны всем. (Смеется.) И всем видны. Да. (Пауза.)

Интервьюер: А праздники какие-нибудь отмечали в блокаду? Вот Новый год, например?

Информант: Да, да, отмечали. Ну, конечно…

Интервьюер: А как отмечали?

Информант: Ну спать не ложились. Сэкономливали сахарочку, чтоб чаечку можно было попить. Ну хотя уже… Ну этот первый Новый год, это я еще не работала, это мы с мамой дома были, а вот уже второй с два… с 42-го на 43-й, это мы там уже, в госпитале, это мы уже там. Чаечку попить… Вот не помню, наверное, и в рюмочке что-нибудь было, а определенно. Просто только я к этому, не то что равнодушно, а более спокойно к этому отношусь. Но думаю, что было что-нибудь (смеется) в рюмочки налить, не без этого, не без этого.

Интервьюер: А не видели пленных немцев в городе? После войны…

Информант: Нет.

Интервьюер: Нет, не встречали?

Информант: Нет, нет. Не встречали, не встречали пленных немцев. А у нас — значит, одно время я там в лаборатории работала — тоже брали кровь на анализ и все это, а рядом было, ну, ну, это здание какого-то, в общем, какое-то историческое здание, не знаю, так что это и какое оно — там моряки. После госпиталя там был что-то вроде дома отдыха такого, вот они там были.

Интервьюер: Угу.

Информант: И мы им тоже брали кровь на анализы и все это. И вот, Вика, интересно, молодые парни. После ранения, то есть и тяжелых ранений, и все это они перенесли, и ничего с ними не было, они об этом рассказывают, прямо все. Вот кровь из пальца — весь зеленеет. Вот-вот, вот это на него действовало. Вот что такое? Вот мы с Лидией Александровной тоже говорили, что вот — что? Почему? Ведь у него еще не совсем рана зажила, когда его перевязывают. Тоже кровь — так ему хоть бы что, он смотрит. А вот кровь из пальца берешь у него в этот, в пипетку, — и, пожалуйста, он прямо… Прямо весь белый совершенно вот такой вот. Вот интересно как-то, действительно, психика человеческая. Это ж странная такая вещь. А потом у нас уже когда дом отдыха уже был к нам приехали… Ой. Как это… Электростанции-то у нас под Ленинградом. Которые нас светом снабжают…

Интервьюер: Сосновый Бор? Или как-то… Нет, что-то еще было…

Информант: Да-да-да-да, вот какой-то…

Интервьюер: Лодейное поле… Нет?

Информант: Вот что-то…потом немцы взяли эти станции, и потом немцев выбили и дали городу свет[80]. И вот там два… кто вот заведовал этими станциями, вот два директора там, ну пусть назову их директорами, их еще в блокаду… уже была прорвана, но еще она существовала, еще война все это была. Вот их прислали к нам в дом отдыха. Это были такие усталые и измученные люди, молодые военные, вот они приехали, и они нам сказали: «Вы знаете, что, самое главное, мы хотим спать. Вот мы будем спать, и вы нас не трогайте». Мы их утром будили, заставляли поесть, днем будили, заставляли поесть, вечером уже их не трогали. И вот они около недели просто вот спали. Понимаете, ну там они вставали, куда сходить им надо, что еще, но они отсыпались. Потом, когда они отоспались, они такими приятными мужиками оказались, веселыми. Песни пели с отдыхающими, танцевали с отдыхающими. Но, правда, недолго, после того как они, они начали заниматься делами своей станции, и ездили по городу по начальству, и все что-то улаживали (Смеется.) Но вот я вот их так запомнила, что вот они вот отсыпались, им надо было отоспаться. Они, видимо, дни и ночи вот, чтоб вот город имел элек… все равно их бомбили, и надо было тут же на ходу все ремонтировать, отгонять этих немцев, вот два таких мужика потом были. И потом у нас еще отдыхали партизаны. Когда, значит, вот, партизаны вошли в город, то они вот тоже, их, значит вот, главари тоже у нас вот отдыхали, тоже усталые вот, измученные. Ну меньше, чем эти, они очень так бодренько себя чувствовали. Очень веселые были, и тоже вот, когда мы их расспрашивали, то они в основном рассказывали какие-нибудь смешные истории, какие-нибудь хорошие истории, какие-нибудь хорошие поступки, а об ужасах они тоже не любили говорить. Они сказали: это пройдет и забудется, не надо. Надо, говорит, помнить о том, даже в самое тяжелое время помнить о том, что было в это время хорошего. Может быть, это неправда, то есть неправильно, наверное, надо помнить какое-то зло, что-то плохое, что было в нашей стране, вот причинили для того, чтобы вот это не повторять еще, но в то же время, конечно, не надо забывать и то, что хорошее было. Во все это даже самое тяжелое время. Это я глубоко в этом убеждена. Без этого нельзя. Без этого мы вот так вот застрянем, как в болоте. Вот сейчас по телевизору, по всем каналам только и передают, где кого убили, где кого чего, где кого что, но можно подумать, как будто вообще ничего… На меня очень большое впечатление произвело. Как-то раз по телевизору выступал какой-то… ой… Ну где у нас сейчас это… террористы-то в основном? (Смеется.)

Интервьюер: В Чечне?

Информант: В Чечне, да. Не Кадыров[81], а кто-то из правительства тоже. И вот он, и он с такой обидой говорил, ведь по телевизору ведь только и говорят, где у нас что взорвали, где у нас кого убили, где у нас какая прошла зачистка. А почему не говорят, что мы в этом году собрали урожай, который ни разу в советской жизни не собирали? Почему не говорят, что у нас восстановлены виноградники? Почему не говорят, что мы выпускаем наше знаменитое вино? Почему не говорят, сколько школ у нас работает, сколько больниц у нас работает? А почему говорят только о том, что разрушено, кто убит и кто что? И у него такая обида в голосе, что действительно ему было обидно, что, почему ничего хорошего о Чечне не скажут. И я его понимаю, действительно, можно обидеться. (Смеется.) Так что, в общем, все это… Все это очень интересно… (Конец записи.)

Интервью с Татьяной Антоновной

Информант: Так… Ну и… ну можно рассказывать?

Интервьюер: Да, расскажите, пожалуйста, где вы родились, когда, кто были ваши родители, для начала просто…

Информант: Да. Я[82] родилась 13 апреля 1932 года в Ленинграде, у меня была только одна мама. Папа от меня отказался еще почти до моего рождения. И маме, конечно, тяжело было меня воспитывать, очень тяжело. Она из деревни свою маму пригласила, и вот бабушка со мной сидела. Ну что, ходила я в детский садик, здесь тоже вот на четырнадцатой линии, я помню. Мама работала на заводе Котлякова[83], потом бабушка пошла работать на завод Котлякова, а потом, когда я стала взрослая, я тоже работала на заводе Котлякова. Вот. И я так помню себя… что нам от завода… (голос: «можно я послушаю?», шум)[84] от завода дали комнату маме. Так, когда я родилась, она… жила у моей второй бабушки, то есть у ее тети. Вот ее… вот моя бабушка и та были родные сестры, а та бабушка… Вот у нее было очень интересно, она уехала… ну она постарше была, она уехала из деревни — ну видно, это было очень давно — и работала служанкой или гувернанткой у статского советника. Это где потом в блокаду мы жили, это канал Грибоедова, дом <…> квартира <…>[85], это я очень хорошо помню. И вот. И, в общем-то, мы в этой квартире и провели всю страшную блокаду. Вот. И вот так как они, две бабушки, меня как бы говоря нарасхват: то у одной, то у другой, так я и росла. Вот закончила первый класс, тогда брали с восьми лет, в школу поступали, я закончила первый класс, и вот началась война. Мы как обычно ездили в деревню под Ленинградом. Ленинградская область, Ефимовский район[86], вот я это помню. Вот. И тут вот, значит, конечно, точно дату я не помню, мне было восемь лет, но я знаю, что нас вернули с вокзала. Вот мы с вещами приехали… или там в поезд не пропускали в вагон, или что, я не знаю, но мы вернулись. Вернулись, вот началась война. И что-то, по моему, еще было… вот война, значит… ну наверное, к осени нас стали эвакуировать. То ли со школы, то ли дети района, я не могу сказать. Нас эвакуировали, собрали вот тут на Малом[87], это я очень хорошо помню, на Малом, и детей было много, и нас эвакуировали тоже — Ленинградская область… поселок Хирово… поселок Хирово. И вот там, значит, мы прожили совсем мало, даже не знаю, что-то месяца два, может быть, а то и полтора — я не знаю, ну в общем, очень мало. Жили мы в школе, целый зал, там кроватки были все, и вот, значит, начались уже бомбежки. И приехала ко мне вот та бабушка, которая жила, вот бывшая-то гувернантка-то. Вот она за мной приехала, бабушка Дуня, и мы, значит, все, в общем, как беженцы уже, один за другим, мы шли в Ленинград. Ну как шли… мы вот, значит, на подводе ехали, была… все на лошадях, то на машинах, то на чем… Мы ехали вот на лошади, потом мы ехали в поезде. И вот я очень хорошо помню, нас сопровождали с одной стороны фашистские самолеты, с другой — наши. Это было так страшно… и я помню, я спряталась даже под лавку. Потому что и бомбежки были, и… а мы ехали в поезде. Народу было очень много. И очень было, и очень было страшно. Ну, в общем, мы приехали в Ленинград, и вот тут я увидала, что уже разбитые стекла, и уже вот, видно, бомбили город. Ну вот, а потом началась, конечно, очень страшная вот эта зима. Вот. И голод начался, и мама… вот мы жили там на канале Грибоедова, и мама уже к нам переехала. А мы жили на девятнадцатой линии, вот на Большом здесь. И вот вторая бабушка, вот бабушка Лина — это мамина мама, она уже заболела дистрофией, то есть она уже не ходила, и ее в больницу Ленина здесь у нас положили, на Большом проспекте. И вот я помню, что я еще ходила к ней. И она еще… она такая неграмотная все говорила: «Нам дают каклеты… каклеты дают…» И такая была жизнерадостная. Ну вот. А потом, значит вот, мама однажды ее навестила, уже там мы жили… навестила ее, и пришла вся в слезах, и говорит, что я была… Это было зимой. Это было зимой. Мама тоже уже об этом свидетельствует ее реплика «вот тут» — информантка на момент записи плохо ходила… пришла такая и говорит, что я была у мамы и мама померла… Баба Дуня спрашивает: «Как?» Она говорит: я пришла в больницу Ленина и смотрю, значит, что грузовики стоят с трупами, я, говорит, спрашиваю, как мне пройти в то отделение — там, где вот баба Лина лежала. А говорят, что то отделение замерзло, лопнули все трубы. И в отделении уже никого нет. Все, кто там лежали больные, они все замерзли, и вот они погружены в эти грузовики. «Ну, если сможете, поищите, а вдруг да увидите…» А там они штабелями лежали уже друг на друге, все. Ну, мама стала искать. И увидала. Нам она не сказала, что она там видала, она говорит: «Но бабу Лину я видала». Она лежала на гру… на грузовике. Вот. И вот сестра ее, баба Дуня, очень плакала. Это я как сейчас помню. Естественно, и я плакала. Все мы плакали. А куда их повезли, мы не знаем и не узнавали. И где она похоронена, я не знаю. Да и что-то, я не знаю, и желания даже не было, чтоб найти ее, потому что это очень-очень тяжело. И во всей моей жизни и мама не искала, не наводила справок. Но, естественно, наверное, на Смоленском кладбище, в общих могилах. Ну вот, и ну уж заодно за это, я так скажу, что однажды мы с мамой поехали на Пискаревское кладбище. И было плохо ей, и было плохо мне, и мы никогда не стали ездить на Пискаревское кладбище. Больше я никогда там в жизни не была. И не могу, иначе я там скончаюсь. А мы навещали и, как говорится, ну поминали всех вот на площади Победы. Памятник когда открыли. И 9 мая мы там с ней всегда возлагали цветы… И все равно потом стало нам все тяжелей, тяжелей. Видно, нервы не те. Годы… И тоже перестали ездить. Память осталась только в душе… Вот. Ну, там, значит, там, значит, мы жили, там квартира коммунальная была, как и здесь тоже, ну здесь три семьи жило, а там пять семей. Вот. Там мы остались. Все выехали. Помню, там была Лидочка Б<…>[88], мы с ней более-менее были дружны. У нее был Вовочка, ему было три года, и она уехала, эвакуировали ее, и больше мы так связи с ней не имеем. Ну, наверное, может быть, Вовочка и жив, может быть… Но она-то, наверное, уже померла, она старше меня. Вот. Ну а Вовочка Б<…>[89], может быть, теперь такой… он был младше, я старше, он был младше, может быть, и сейчас живет. Вот. Потом там все тоже разъехались. Была там еще такая Фаина Викторовна, фамилии я ее не помню. Она была акушерка. И вот во время войны и в самую голодовку, я-то была маленькая, я не знала, в чем дело, а к ней приходили женщины, приходили с большими сумками. Там были продукты. Так мои мама с бабушкой дога…что-то так догадывались, а потом, как оказалось, она делала аборты. Приходили женщины, а чем расплачиваться — только продуктами. И вот моя бабушка Дуня дружила с бабушкой, которая была на первом этаже. И вот эта Фаина Викторовна, так как ей, видно, страшно — мы-то вот втроем, а квартира почти пустая, и она стала ночевать спускаться вниз к этой бабушке Шуре. И я знаю, почему знаю, даже не помню. У нее вот такой маленький чемоданчик, такой небольшой (показывает), и там у нее лежало золото. И она с этим чемо… а может быть, потому что они разговаривали, может быть, я это слышала. Вот. И она, как ночевать, она брала этот маленький чемоданчик и к бабушке Шуре спускалась. И вот однажды бабушка Шура пришла, и мы с бабой Дуней спали, она и говорит: «Евдокия Павловна, эта Фаина Викторовна умерла». Баба Дуня спрашивает: «Как умерла?» — «Да вот, наверное, я нечаянно закрыла, наверное, раньше трубу, и она угорела». И говорит… (Небольшая пауза.) Куда-то она ее звала, я не знаю, может быть, вот взять это золото или что, а баба Дуня говорит: «Нет, нет, я никуда не пойду!» Надо же, она стала говорить, что вот у нее ключи от ее комнаты. «Давай сходим, говорит, туда, — говорит. — Наверное, там у нее всего много». А баба Дуня говорит: «Нет! Мы не так сделаем. Давай мы пойдем в домоуправление и позовем домоуправшу!» А я точно знаю, что в то время была домоуправшей невысокого ростика еврейка. И вот, значит, эта пришла, домоуправша, и они вскрыли комнату, туда вошли. Потом стали, значит, там… что-то ходили, там все. Потом баба Дуня пришла, и мама тут была, и говорит, что: «Ольга! Там у нее столько, оказывается, продуктов, там целый склад!» И вот, говорит, сейчас домоуправша своих сыновей позвала, они будут приходить, что-нибудь, мол, и нам перепадет. И вот такие сыновья, такие здоровые, я даже не знаю, лет по двадцать, наверное, такие большие, здоровые парни… забегали, забегали. А что там у нее — там был и керосин, и бензин, и денатурат! В общем, все, что горело, все, что нужно — у нас ведь были пикалки такие маленькие. Видно, это тоже ей нужно было. И там было много продуктов. Там были яйца, там был у нее наварен был целый… целая кастрюля горохового супа на свинине, и что… чего там только не было, там был сахар, конфеты, в общем, склад! И даже вот потом бабушка сказала: стали отвинчивать стол, так в каждой ножке у нее были по банке консервов спрятано. И вот, помню, баба Дуня принесла эту банку… то есть кастрюлю с горохом, и говорит: «Ольга, это нам, значит, дала эта домоуправша». Потом, значит, пришла эта домоуправша и мне говорит: «Деточка, вот такая целая банка варенья, вот по баночкам — ты одну ложечку сюда, одну ложечку сюда — раздели пополам». А я схитрила (смеется): сюда ложечку, сюда нам две! (Смех.) Вот. И, в общем, всего они нанесли. И нам была… это такое было подспорье! Вот. Но это, я не знаю, ну это было вот… Пожалуй, это было после самого тяжелого периода. Это скорее было, наверное, к весне. Может быть, это был февраль, может быть, январь, вот так как-то вот. А вот потом когда вот, сначала-то начался голод, моя мама слегла, лежала. И пришел мой отчим. У меня был отчим, мы с ним мало прожили, очень мало, но он пошел добровольцем на войну. И сказал что: «Леля, я пойду добровольцем, потому что все равно заберут. А добровольцем я пойду — тебе будут платить какие-то деньги, какие-то льготы будут». Ну он ушел. И потом вот он пришел… Ну, наверное, это было… декабрь, январь, вот так что-то. Его ранило, и он лежал в Бологое. Не знаю, это далеко ли, где-то Бологое?

Интервьюер: Ну это далеко, это примерно на середине к Москве…

Информант: И вот с Бологое его сюда прислали, как-то так. И, в общем, я даже не знаю, как, но, в общем, здесь вот он был в госпитале. И вот он пришел, конечно, я его не узнала. Валенки у него были ра… обрезаны, потому что у него были очень опухшие ноги. Ну видно, тоже голодовка была. Может, он тут воевал, не знаю. Вот этого я не знаю. Лицо было страшно опухшее. Ну он увидел, что мама лежит, и стал с этого госпиталя носить ей вот кусочек сахару маленький, пиленый кусочек сахару и бутылочка из-под одеколона, такая небольшая. Туда он наливал кисель и стал приносить маме. И вот помню… Оба они были коммунисты. И вот он ей говорит: «Леля, ты же коммунистка! Как ты лежишь? Нельзя, ведь ты будешь лежать, куда Таня денется? Ведь Таня тоже умрет! Кто за ней будет ухаживать? Ты обязана встать! Ты обязана! Только мы, коммунисты, должны все это вот… как-то бороться! Мы, мы, мы обязаны, мы должны друг другу помогать, мы должны поднимать…» В общем, какие-то у него все вот речи такие были вот: «Коммунисты, коммунисты! Мы обязаны! Мы обязаны!» И мама моя встала. Может быть, встала, потому что он ее вот все это как-то, ее поднимал духовно, вот этот паек приносил, он прямо вливал ей в рот. Потом, значит, им давали папиросы. Он ходил на рынок, менял папиросы на дуранду. А дуранда — это жмыхи. Такие жмыхи для скота. И вот это жмыхи, вот он так вот расколет, и давал мне, и говорит, что: «А ты соси!» А сосать — почему я жевать не могла, что уже цинга. У меня тоже ноги были опухшие, синие все. Зубы все шатались, вообще все, кровь текла с десен. И, конечно, я не могла даже это, наступить никак. И вот эту дуранду я сосала. Но все-таки начала сосать… Ну вот. Потом… потом… не знаю, откуда, но приехала одна семья Г<…>[90].Жили они там в одной комнате. Маленькая комната. Там жили вот бывшие хозяева моей бабушки, вот который статский советник. Значит, вот Зоя Владиславовна эвакуировалась, и Алла… и Алла, ее дочка тоже, они уехали. И вот в эту комнату заселили этих Г<…>[91], их было шесть человек. И вот мама, пока это еще ходила, ходила, она им приносила воду. А воду как мы: мы спускались вниз, набирали в чайник этого… снега, растаивал на буржуйке. И вот растает, и вот носила туда. И вот они все умерли, я всех помню хорошо. Первая у… исчезла Валя, старшая дочка, ей, наверное, лет восемнадцать было. Она взяла карточки, пошла покупать, что там — ну продукты по карточкам. И исчезла. То ли ее убили, то ли она умерла — не знаю. И вскоре они стали все умирать: ну ничего нет!.. Пришел их сын — забыла, как его зовут. Ему лет пятнадцать было, наверное. Пришел и уже тоже еле ходил: «Тетя Дуня, нет ли у вас кусочка сахара?» Ну чего там по пайку еще давали, и бабушка вот такой кусочек дала — с ноготь. Дала ему. Он говорит: «Ой, большое вам спасибо!» Пошел, взял этот сахар кусочек, пошел, и все, и ночью он умер. Так баба Дуня говорит: «Как хорошо, что я ему не отказала!» Вот это я помню, и как-то мы все тоже думали: «Как хорошо, что мы не отказали!» — а сами уже и не двигались, как говорится. Ну вот. А Фаина Викторовна ни-ко-му ни-че-го не дала. И вот придет, бывало, вот вся такая полная, цветущая: «Ой, как я устала! Как я устала!» Это она от жира уставала! А чтобы нам что-нибудь… И вот баба Дуня, видно, догадывалась, что женщины к ней приходят с полными сумками, и как-то баба Дуня у нее что-то попросила. Она сказала: «Что ты, что ты, Дуняша, у меня ничего нет! У меня ничего нет!» И потом она пошла к себе, а баба Дуня говорит: «Не надо больше у нее ничего просить, она ничего не даст!» Ну и все. Не даст и не даст. Потом, значит, умерла девочка Ирочка. Ей, наверное, лет пятнадцать было, я помню, у нее такая ручка ссохшая была, вот так вот она ходила (показывает). Я ее уже увидела там в прихожей на сундуке, она лежала уже мертвая. На сундуке. Это вот эта Ира умерла. Потом у них был ребенок маленький, я его и не видела, и не знала, а оказывается, он умер и был между окошками. Некуда положить, чтоб не портился — между окошками. Потом умерла его жена, и он, вот Павел, он лежал уже с этой женой. Сколько лежал, я не знаю. Но долго лежал. И вот мама туда приходила и говорит, что: «Тетя Дуня, жена-то у него умерла, так он лежит с ней». А у него пикалка, и вот мама следила, чтобы огонек был, чтоб он лежал-то, и вот этот растаянный снег ему носила, а то вот кипято… кипяточек, не так, она кипяточек разогревала и горячий ему носила. И потом однажды идет по коридору: «Тетя Дуня, тетя Дуня, Павел-то умер!» (Отчаянно.) И вот рассказывает: глаза у него вытаращены, вот вытаращены, видно, жить-то хотелось. И говорит, вот эта пикалка, и, говорит, глаза, и жена мертвая, все. Вот последний он и скончался. Вот эта семья. Вот они были откуда-то, то ли они тоже беженцы были. И вот… Вот эта семья вся умерла, шесть человек умерли. Ну вот. А потом, значит, вот… вот тут, значит, вот с Фаиной Викторовной так получилось. Вот. А у нас еще там был Дмитрий Варламович… Тоже бабушка, ну бабушка со всеми хорошо была в квартире, когда они эвакуировались, и вот… он оставил ей ключ и сказал: «Евдокия Павловна, пускай ключ будет у вас, в сохранности». А он был капитаном дальнего плавания. А в то время они жили богато, как вот я-то теперь говорю… считаю… считается. Ну вот, и когда нам уже нечего было есть, уже все, и баба Дуня говорит: «Оля, пойдем в ту комнату, к В<…>м[92]. Посмотрим, может быть, что-нибудь мы продадим у них». И вот мы вошли в ту комнату. По нашим меркам, они жили богато. Что, допустим, там были лайковые перчатки, вот мама продала лайковые перчатки за рюмочку подсолнечного масла. Потому что это я была с ней. Мама предложила. Ну это она предложила потом, когда мы переехали оттуда на Васильевский остров. Это вот я вот эти перчатки, помню, мама взяла, видно, с собой. А так были отрезы. И вот баба Дуня говорила, вот там отрез, вот материал, снеси, и мама меняла на хлеб, что вот… Как она меняла — я не знаю, может быть, к магазину подходила, и, в общем, мы у них все украли. Считается, это воровство… Мы у них все-все взяли. И мы все у них проели. И потом, когда уже после войны Дмитрий Варламович привез свою семью и приехал к маме — вот на Васильевский остров, где мы жили дом <…>, квартира <…>[93]. И говорит: «Леля, как это понять?» Что там у них были галоши, обувь, посуда, чашки с блюдцами. Ну все такое было красивое, хорошее. Ну вот, и говорит: «Как это понять?» А мама говорит, вот у меня бьет нерв, она говорит: «Ну как понять, Дмитрий Варламыч, мы у вас все съели. Мы съели. Подавайте на меня в суд. И вот я работаю, мы с Таточкой вдвоем остались». У меня отчим тоже от нас ушел, потом расскажу. «Вот, — говорит, — мы вдвоем. Я не отказываюсь. И пускай высчитывают с меня с каждой… с каждой зарплаты. Я не отказываюсь». Он посмотрел, посмотрел, а мы и живем бедно. У нас четырнадцать метров комната, у нас одна кровать, стол, стулья, оттоманка. Все. У нас даже шкафа с ней не было. Он посмотрел и говорит: «Ну, Леля, Бог вам судья, — говорит, — а что остались живы — и хорошо. Я рад, что вы живы остались». И уехал. Ну мы больше его и не видели. Ну вот, может быть, даже это еще помогло, что мы хоть, что вот меняли, меняли, и, может быть, мы действительно так вот выжили. А потом вот Фаина Викторовна скончалась. Тут еще все-таки, как ни говорите, тут, откуда ни возьмись, продукты. А вот мама рассказывала даже такой случай, что она шла по мосту лейтенанта Шмидта, и откуда ни возьмись — горошинка. Она говорит: и мужчина со мной тоже шел, и, говорит, мы с ним вдвоем, ветер, горошинка катится, а мы, говорит, с ним бежим, говорит, ну как бежим… как бежим, вот казалось, что мы бежим, друг друга толкаем, и сама пришла, и потом смеялась. Кто взял эту горошинку — не знаю. Потом был случай, она рассказывала, что, говорит, тогда через Неву шла, замерзшая была Нева. Вот шла на завод Котлякова — это у Смоленского кладбища-то завод. И вот она шла, и трупы валялись, а один, говорит, мужчина живой, говорит, еще был, что: «Женщина!» Или как там раньше: «Дамочка!» — не знаю, обратился к ней. — «Дай мне руку, я же тут замерзну!» А она и наклонилась к нему и говорит: «Ты прости меня. У меня дочка. Я не могу тебе дать руки. Я очень слабая. Я сама еле-еле иду. Мне сейчас надо на завод. Потом обратно. У меня ж не хватит сил. Ты меня потянешь, и я упаду. Прости меня». Повернулась и пошла. И руки не подала. Пришла и дома рассказывала, и плачет. Грех? — Грех. А что делать? И она бы лежала: «А что ж, и я бы там осталась!» Ну вот. Потом, значит, вот бомбежки были, мы спускались в бомбоубежище в нашем же доме. Страшно было, естественно, как это, однажды в канал Грибоедова через наш дом так бабушка выключала выключатель, так ее аж в этот… в коридор волной! И вот страшно, конечно, было, вот мы спускались вниз. А потом не было сил… там и жили, ночевали, верней, а потом не было сил. А туда, значит, все жильцы спускались. С семьями, с детьми. Все просто вот голая кровать, брошены какие-нибудь там шубы, одеяла, подушки, и мы все одетые. Проспим, потом к себе поднимаемся. Вот. А потом стало как-то тупеть сознание. Стало постепенно не страшны нам и бомбежки. И голод был настолько сильный, что не было сил двигаться. Еще как-то заставляли себя вот… я ходила… я помню вот еще, какой-то у нас был медный чайник… вот спускалась за снегом, а потом с этим чайником уже еле-еле поднималась. А еще люди… этот, не работали туалеты, у нас были такие, была такая большая банка жестяная. Правда, она сама по себе легкая, и вот проволочка была сделана, туда вот мы ходили в туалет. И вот надо было это вылить, так, видно кто, грохнется кто, эта банка разольется, по ступенькам уже было невозможно, уже держишься, тут скользко было, и чего только не было. Ну вот. И я уже еле-еле поднималась с этим чайником с этим… со снегом. А потом, может быть, и бабушка носила… Я уже никуда не ходила. Я уже сидела за печкой, вся одетая была, и чулки, и рейтузы, и по нескольку пар чулок, и в платке незнамо в каком, и все как раз вот в этот момент отчим-то пришел. Ну вот, а вечерами… И заедали еще вши нас. Вот не знаю, нигде об этом не говорится, ну может, и нельзя об этом говорить?

Интервьюер: Можно, люди рассказывают.

Информант: Рассказывают, да? Вши заедали! Белые, здоровые вши. И вот мы перед сном, потому что иначе и даже и глаз не сомкнуть, вот эта пикалка маленькая. Мы около стола раздеваемся, и холодно, и все равно это, бьем. И гниды, гниды, даже знаю, что такое гнида, маленькая такая, щелкнет. И вшей вот все это, набьем, набьем, потом одеваемся. Одеваемся, закутываемся и ложимся. А иначе — вот почесуха! Вот… Вот была у нас там еще, жила у бабы Дуни вот с этой деревни, куда мы ездили, ну видно, может, дальняя родственница, может, знакомая такая. Саня, ее звали. И эта Саня, она работала, по-моему, какая-то слюдовая фабрика какая-то была, что она говорила, со слюдой работаю. Вот. И вот это… ее, видно, потому что она еще вроде была посильней, поздоровей, ее взяли, я не знаю, как это, МПВО называется или как? В общем, убирали трупы. Я не знаю, как эти бригады назывались, и вот она говорила, что они брали этот багор, и как-то зацепляли, и волокли, потому что сами тоже еле-еле и, в общем… А куда они волокли, не знаю, видно, в какой-то пункт, и вот я только помню, что она приходила, и она плакала, и она не только плакала — она голосила, по-деревенски. И говорит, что: «Тетя Дуня, я не могу больше работать! Я пойду, как-нибудь, но пойду в деревню! Иначе я с ума сойду. Не могу». Вот она голосила-голосила, и все-таки она пошла. Как она доехала, я не знаю. Но потом, я помню, я уже не помню, это уже я, видно, взрослая была, и как-то я спросила у кого-то из знакомых… А-а-а, у нас в Тосно была мамина двоюродная сестра тоже с этого, с Сомино. Деревня Сомино или поселок Сомино. И вот эта бабушка Шура рассказала, что эта Санька-то, говорит, приехала туда в деревню, и все-таки она с ума сошла, и умерла. Вот все, помешательство у нее было, и она так умерла. На нее так подействовало. Вот. А потом, значит, что потом, вот потом, вот говорю, что приехал мой отчим. Потом его отправили на фронт. Мама стала уже ходить. Потом, значит, вот… Да, вот интересно вот еще что: что когда у нас были пайки, я даже не помню, кто ходил за хлебом, я-то уже не ходила. Последнее давали по сто двадцать пять грамм хлеба. И вот у нас у каждого своя паечка — садимся завтракать, обедать, ужинать. И все только один хлеб. Хлеб и вот эта водичка горячая. И вот этот хлебушка — вот он был… Вот сейчас скажу, вот как вот один кусочек (показывает). Вот такой, обычный кусочек. И вот на три раза мы его делили. А он, говорят, я-то раньше не знала, а говорят, что туда только не — и обойную муку и еще там чего-то, и он был поэтому тяжелый. Сейчас-то он, может быть, и легче, этот кусочек, может быть, и 50 грамм, а тогда я знаю, что один кусочек давали. И вот разделю на три — это вот обед, завтрак, ужин. И у нас был комод у бабушки Дуни, старинный комод, и вот у нас было, значит, одному один… одно место, маме одно место, бабе Дуне другое место. А чего там класть — кусочек. Садимся. Садимся, и плачу. Плачу, потому что, что, я сейчас съем. Вот начинаются уже слезы. Вот баба Дуня мне тихонечко дает кусочек. Плачет уже мама: «Баба Дуня, зачем ты ей даешь? Ты же помрешь!» Она… (плачет): «Ольга, ничего не даю, молчи!» Сидим и все трое плачем. А мне, протяни мне все, я все съем. И не знаю… мне… не знаю, мне чего-то не было и жаль никого. Вот я говорю, все, все притуплялись вот эти чувства. Не знаю: бомбежки — не было страшно. Уже голода не было страшно. Уже было все равно! Все равно. Умру и умру. Мне хотелось только есть, мне больше ничего не хотелось. И вот я помню, это, отчиму-то я и говорю: «Папа, а почему так все сразу — и бомбят, и голод, вот все сразу?» А он говорит: «Ну что ж, Таточка, так вот и бывает! И вот надо, говорит, как-то выжить в это время». А вот он, он все только говорил только о жизни, о жизни, о жизни.

Вот. А в конце войны-то он пришел к нам. Наверное, в апреле 45-го г0_ да, и сказал маме, что: «Оля, меня спасла с поля боя медсестра, я обязан ей жизнью. И у нее будет от меня ребенок». — Ну они же все коммунисты, все честные. — «И я должен вер… значит, к ней… с ней жить». Мама говорит: «Ну что ж, конечно, правильно. Там будет твой собственный ребенок, Таня тебе не родная. Спасибо тебе за то, что ты нам помогал, мы за тебя получали… вот…», — что она там, деньги за него получала или что. Давали потом нам всякие подарки, давали какие-то талоны. Вот я помню, ватник мне дали по этому талону, так как он доброволец, мы семья вот добровольца. Много так чего вот так в первую очередь давали вот именно… И вот она говорит: «Спасибо тебе за то, что вот мы… нам помогали за тебя. Конечно, иди, иди туда!» Ну вот. Потом вот он жил-то с той женщиной, так получилось, что тоже в Тосно, где мамина сестра двоюродная была, и потом жизнь у него не сложилась, и он приезжал к нам, он просил прощения, и мама его не пустила. Сказала: «Все, отрезанный ломоть». Потом он приезжал, уже мы уехали, в Купчино[94] жили, я уже замужем была, и вот говорили, что… Позвонили маме, что приезжал Василий Иваныч и сказал, что: «Не знаете ли, где адрес Ольге Константиновне, я должен попросить прощения, мне осталось немного жить». И соседи ему не дали адрес. Потому что мама сказала не давать. И так вот он и умер. И так… не простила мама — это тоже плохо. Мама не простила. Вот. Ну а потом, значит, что потом вот в марте слегла баба Дуня. Слегла и уже не вставала. Тогда вот, помню, нам чего-то давали уже, давали по карточкам селедку. Вот она говорит: «Ольга, я хочу селедку!» Мама говорит: «Тебе нельзя». Она говорит: «Дай мне кусочек. Я умру. Я умираю. Не откажи мне в этом». И вот тоже плакали. Мама дала ей селедки. Бабушка ела, а мы плакали. А у меня мысли были: «Ой, ты умрешь, а у тебя же там пайки хлеба», — она уже не ела. А я думала только о хле… Ой… (Плачет.) Простить не могу всю жизнь! А я сразу думаю: «О, она умрет, а там у нее хлеб лежит» (Плачет.) И потом вот она поела, и утром, значит, у нее начались судороги, и вот, помню, мама стала перед ней на колени, говорит: тетя Дуня, не умирай! Ты ж у меня, говорит, вторая мама! А смотрю, у нее вот так руки начали, и мама говорит: «Иди, Таточка, иди, иди отсюда!». И я пошла на кухню. И вот… и вот на кухне я уже расплакалась. Я поняла, что баба Дуня действительно помирает, и очень-очень плакала. А потом мама говорит: «Иди, все уже». И первым долгом, конечно, она сказала: «Иди, ешь хлеб». (Плачет.) И вот мы стали вот поминать ее, хлеб ели. И вот бабу Дуню мама завернула в простынь, зашила. Поставила три табуреточки, я не знаю, как она там вынесла, кто вынес, — не знаю, не помню. Баба Дуня у нас на этих табуретках лежала несколько дней, что мама не могла ее никуда подевать. А потом мама пошла к дворнику, сказала дворничихе, и дворничиха ее… тоже вот, наверное, этим багром, наверное, и вынесли. Я не знаю, я не видала. Мама ей дала такую… такая деревенская шуба, там меховая такая. Она вот, помню: «На, — говорит, — тебе за это шубу». И тоже, где похоронена, не знаем. И вот я уже была замужем… вот однажды, мы шли тоже по каналу Грибоедова, так я проезжаю, я никогда туда не хожу. Мы проезжаем… а вот тут, не помню, с мужем как-то мы пошли летом. Я говорю, давай зайдем, я тебе покажу, где я жила. Мы недалеко были. Встречали белые ночи. И вот, значит, я пришла, и вот, говорю, вот это окошко, все. И опять со мной… мне было очень, очень плохо. А потом мне приснился сон. И такой интересный сон, что я смотрю вот, у нее на четвертом этаже последние были окошки. Гляжу, что душа болит, вот болит, что там мы жили, там бабушка. И смотрю, ее окна нет. Небо, вот все, и вот так вот отходит — и небо! Вот и увидела я это небо, и больше мне не стало мне ничего сниться. А до этого я еще… да вот, я там еще тоже побывала! Я училась… я работала на заводе, училась в техникуме, и уже было двое детей, но, видимо, как сказать, слишком много, мне было очень тяжело, большая нагрузка на меня, и вот одно время начала мне вот эта сниться квартира, квартира. Думаю, надо мне съездить. И вот я поехала туда, и открыли мне дверь. И вот приехала эта с эвакуации, была жива вот эта Алла Ива… Алла… даже не знаю, как ее, Алла Ивановна… Алла Павловна! Вот дочка этого статского советника, где моя бабушка гувернанткой работала. Там, значит, у нее была Алла и старший сын Марк. И бабушка вот их поднимала. И вот Алла Павловна, значит, увидела меня, узнала меня, и вот она по всей квартире меня… Я сказала: «Алла Пална, мне снится эта квартира!» Она провела и провела к этим B<…>м[95]. В<…>вы[96] уже жили в комнате, где была Фаина Викторовна, а там была маленькая у них комната. Конечно, Лидия Ивановна меня встретила очень плохо. Она не разговаривала, она от меня отвернулась: ну мы же съели, все вещи у нее. Это… я все понимаю, я виновата, чего ж говорить. Вот. И провела меня в эту комнату, где, значит, там уже жила одна женщина, и тоже я, как на подоконник легла, и так чуть живая оттуда вышла. Ой, что-то еще хотела сказать… интересное… (Небольшая пауза.) Да… Ну ладно, может быть, потом вспомню. Надо же… Забыла, что-то очень интересное хотела сказать. Ну вот, вот я тут побывала и потом приехала к маме, сказала — ну вот на Васильевский остров — говорю: «Мама, вот я была у бабы Дуни». — «Зачем?! Зачем ты туда ездишь?» Нам, говорит, уже назад никогда нельзя возвращаться, тем более в такое горе. Она даже меня и поругала. Ну вот. Ну, может быть, действительно, что больше некуда было. А вот я хотела рассказать про эту Аллу Павловну. А до войны-то вот меня-то одна бабушка возила, то сюда, то на Васильевский, то на канал Грибоедова. И вот эта Алла Павловна была… я даже не знаю, она очень странный была человек. Она игнорировала всех мужчин. У нее никого… она, замуж она не вышла. Она курила сигареты длинные, вечно у нее был маникюр, такие длинные; стоял рояль, очень большой рояль, и белая шкура белого медведя, вот, это ее комната была. И была изразцовая печка, и вот очень хорошо помню, была такая игрушка, маленькая собачка и… такая, как это… ну как спиралька, и на спиральке муха была, и эта муха вечно эта тряслась. Вот это я помню. И вот я должна была каждое утро к ней прийти. Она всю ночь почему-то не спала, и засыпала она часа в четыре, там я не знаю, может, в полчетвертого она засыпала. И вот баба Дуня мне всегда говорила: «Ну ладно, — она работала в аптеке, баба Дуня моя. — Пойдешь утром, разбуди Аллу Павловну!» Сейчас я уже не помню — в девять, десять, не знаю, когда, но я приходила ее будить. Прихожу: «Можно, Алла Павловна?» Она: «Татка, заходи!» Я зайду. Вставала у ее… вот около этой изразцовой печки и начинала ей рассказывать стихотворение. И вот помню, у этой Лидочки, что был Вовочка Б<…>[97], у нее была пластинка — выступала… ну, наверное, тогда еще не было Рины Зеленой[98], но кто-то детским голосом говорил. И я изучала эту пластинку, и я изучила до того, что я приходила к Алле Палне и имитировала тот… я говорила детским голосом и говорю до сих пор, могу говорить. Вот, вот, допустим (говорит детским голоском): «Знают нашего соседа все ребята со двора…» Вот. Начинала говорить, и вот сама слышала, и вот начинала будить Аллу Павловну. И вот она: «Татка! Расскажи мне „Снегиря“! Татка! Расскажи мне вот это!» И я рассказываю, и она пробуждается (Смех). Барыня. Вот тогда-то они были, барыни. Ну еще бы! Статский советник там, они же, действительно, жили очень хорошо. Вот. И я ее вот так вот будила. И вот, подойдет ко мне, ущипнет: «Мяу! Ну иди домой!» Это вот она такая избалованная была. И я, значит, шла к себе, уже к бабушке в комнату. И вот эта вот Алла Павловна-то, вот она меня тогда и встретила: «Татка, это ты?! Расскажи, как ты живешь?» Я говорю: «Вот я замужем». — «Дети есть?» Я говорю: «Да». — «Сколько?» Я говорю: «Двое». — «С ума сошла!» (Смех.) — «Зачем тебе это надо?! Дети! Двое! Ты работаешь?» — «Да. На заводе Котлякова». Она: «На заводе! — ой, это все она уже, все. — И, значит, на заводе, двое детей! И еще и в техникуме учишься?! Ой, ой!» В общем, все. «Идем, Татка, я тебя проведу, проведу», — вот и водила по всем комнатам, и сама уже прямо как ошалела от того, что я из какого-то мира пришла. И работаю, и училась, у меня двое детей, да, в общем… «Заходи, заходи к нам! Заходи ко мне! Я тебя люблю, я тебя помню!» Но, естественно, больше я туда никогда не пришла. Думаю, хватит мне, что чуть не умерла. Но душа просила. Душа просила… дать дань. Вот, может быть, это и бабушка просила, может, это вот, все вот это вот, тяжелое, просило, чтобы я вернулась. Не знаю. Но, видно, Господь тянул, что, сходи, поклонись, поплачь, может быть, так надо. Люди ходят ведь на могилки каждый год, а то и сколько, отдают дань умершим, а у нас никого не было. Ну хоть в квартиру сходила. Ну вот, а потом, значит вот, после бабушкиной смерти, так как мама была прописана вот на Васильевском острове, 19-я линия, говорит: «Таня, поехали домой!» Поехали. Вот на санках мы с ней стали перевозить — вот, швейная машинка от бабушки осталась, комод мы тогда там взяли, ее старый комод, теперь уже его и нет, и была перина — вот все, что мы взяли. Там вот потом нам писали письма. Вот там была такая старенькая Наталья Александровна, старая женщина, все говорила, что, Леля, тут, значит, остался в коридоре Евдокии Павловны шкаф, что забери. Ну а шкаф такой здоровый, большой-большой шкаф, широкий, большой. А у нас комната на Васильевском острове была маленькая, 14 метров, нам его и некуда и поставить. И мама почему-то, я не знаю, почему, но мама не отвечала. Она прислала ей несколько открыток, мама не отвечала. Не знаю, почему. То ли она не хотела вообще уже знаться с этой квартирой… Но так мы больше не писали, не ездили и ничего. Ну вот, все мое богатство осталось вот это. И напоминает войну, и люблю я эту машинку, и шью до сих пор. Вот. А потом, значит вот, прорвали блокаду, тоже очень интересно. Это мы… Да! Вот еще что! Мы приехали, значит, мы приехали домой в 42-м году. Значит вот, после смерти бабушки. И мама меня записала в школу, вот 14-й линии была, забыла номер-то школы. Четырнадцатая? Ой, забыла… Вторая! Номер вторая на 14-й линии. И вот у нас там было такое… как мы целый день там были. Вот утром идем, там завтракаем, обедаем, там тихий час у нас был, помню, мама покрывало давала на кровать, и вечером домой можно было. И я не знаю, каким образом, то ли это, может, выходной день, или как — я не знаю. Нам ведь выдавали сначала стандартные карточки, выписывали. Это просто такая маленькая карточка выписывается. Эту карточку мы сдавали в ЖАКТ, по-моему, и нам сдавали уже продуктовые карточки, как бы обмен такой был — продуктовые карточки. И прыгала-бегала, и я эти карточки потеряла, мамину, и мою… И вот я пришла в школу, и ребятам помертвевшим голосом говорю… Я не знаю, вот, учительнице сказала, я помню, была Уткина, а как зовут даже… Тамара… Тамара Ивановна Уткина…

Я говорю: «Я потеряла стандартные карточки». Это все. Все равно, что продуктовые, что стандартные, они не выдавались. Вот даже по фильму, тут блокаду показывали, что не выдавались. Уми… можно умирать, все! Вот, а ребята… Вот помню, это не Тамара Иванна, а ребята все сказали: «Мы тебе будем давать по полкуска хлеба! Все. И вы не умрете». И тут же, вот тут же, они мне дали целую горку. И вот я помню, я была в платье. И вот несла, как у меня ничего не было, ни пакетика, тогда же ничего не было, подняла платье и вот с этими кусками пришла домой, а мама была уже дома, а я вот пришла. И, значит, вот такая орава всех ребят, я, вся зареванная. И пришла, а они мне и говорить ничего не дали: «Тетя Оля! — я даже не знаю, почему, мы всех знали родителей, всех друг друга мы все… — Тетя Оля! Тетя Оля! Вы Таню не ругайте, Таня потеряла стандартные карточки, мы вам будем каждый день давать по полкуска хлеба! Для нас это ничего не стоит, а вот вы выживете, вы не беспокойтесь!» Маму — как холодной водой! Она даже говорить сначала не могла. Потом говорит: «Не надо больше этого делать. Так нельзя. Мы просто не имеем права. Может быть, какой-нибудь выход я найду. Нельзя». И на другой день она пошла в райком партии. Это она мне уже рассказывала. Потом. Вот она пришла в райком партии, и потом она мне сказала, что сидела там инспектор, Орлова Валентина… Не знаю, какая-то… Орлова Валентина. Вот пришла и сказала, что у меня дочка потеряла стандартные карточки. «Я не знаю, как нам жить. Никого у меня больше нет. Ни родных, ни знакомых. Нас никто не поддержит». Та, значит, так растерялась: «Да… Не знаю…» Но, видимо, тоже спросила: «Ты коммнунист, да, член партии?» — может быть, я не знаю, как. Она: «Ну, подожди, Г<…>ва[99], подожди, что-нибудь мы придумаем!» А мама плакала! Ну слов нет, что говорить, — верная смерть. Вроде бы как немножко и полегче живется, а верная смерть, умрем. И вот мама говорит, что я вот, как легла вот так на стол, лежу, и, говорит, не успокоиться! Ну какое тут успокоиться. А она оставила свою сумочку приоткрытую. И там у нее карточки, деньги, все. И она маму проверила. Это потом, потом это все, а вот вначале было так. Сама пошла, приоткрыла дверь и смотрит: что будет эта женщина делать? Мама как плакала, так плачет, и, видимо, я не знаю, какой там период, сколько там было времени, я не знаю. Ну вот. А потом пришла так сзади и тихонечко говорит: «Успокойся. Будут тебе карточки, Г<…>ва[100], успокойся. Успокойся, мы тебе выдадим карточки». И маме выдали продуктовые карточки на меня и на нее. Вот это был такой вот случай. А то бы я и не знаю, что. Вот. А потом, значит, прорвали блокаду. А у нас радио было тарелкой, и вот, я не помню, в какое время. Разве я помню? Тоже вдруг соседи… а у нас было девять комнат, в коммуналке. И вот кто-то из соседей кричит: «Блокаду прорвали! Блокаду прорвали!» И вдруг слушаем… слышим — грохот! Да, темно было. Темно. Очень темно было. Ну вот. И такие залпы! Так… А вроде уже в последнее время вроде как потише было, такие залпы, что ой, все, стекла дребезжат! И вот я не ждала ни маму, ничего, это было зимой, и что-то накинула на себя, и вот выскочила, а у нас недалеко вот Большой проспект и набережная, чего там, за пять минут добежишь. И вот бежала. А все бежали вот так (показывает) руки вперед, потому что ничего не было видно. Потом так — осветит, осветит, значит, стреляют, осветит, и вот все друг друга видим, бежим, руки вот так кверху, это… вперед вот так! Кто как одет! Кто как одет. Я прибежала на набережную. Я очень, конечно, хорошо помню, дедушка стоял. Я как посмотрела на него: одна галошина, один валенок. На нем платок, и вот платок вот так завязанный! И вот я бросилась к нему — он меня целует! Все не то что плакали — выли! Кричали! Так выли, стонали… (Плачет.) Друг друга поздравляли, целовали! Все. Ой, это такие залпы были, я даже не знаю, ну, наверное, что могло стрелять — все стреляло. В общем, радости было — нет сил, и стонали, и плакали, поздравляли друг друга. Вот. Да, и еще помню — но это, видно, может быть, уже и после блокады. Да, после блокады. Да. И вот с классом нас стали отправлять в санобработку. Все же во вшах… Стали нас мыть. Вот. А мылись мы все вместе — и дети, и взрослые, и старики, и женщины. Все вместе. Никто ни на кого не обращал никакого внимания. Подойдет дедушка: «Деточка, потри спину!» — «Ой, да с удовольствием! Дедушка, и ты мне!» И вот все мылись. И помню: тепленькая водичка — вдруг нету. Холодно. Сидим, дрожим. Потом говорят: воду дали. Опять моемся дальше. И вот эта санобработка… а пока в санобработке, шпарят нашу одежду. Ну вот, когда уже одевали, так тепленькая одежда была. У каждого как было, так и есть. Вот. И видно стали этих травить-то, этих вшей-то, гнид, все. И вот так это все постепенно так это все ушло. Вот тоже — спасибо людям, как вот люди стали беспокоиться о нас. Вот это все прошло. Ну а потом вот стало все легче и легче, стали прибавлять и хлебушка, стали и продукты завозить. Вот. А еще у нас вот до бабушкиной смерти горели Бадаевские склады. Это было в самом, по-моему, начале еще, когда была уже эта вот бомбежка, не знаю, ну, в общем, видно зарево было издалека. Горело так, что было видно. И вот все ринулись туда вот на эти Бадаевские склады. И бабушка ездила с большой такой, с большой бутылкой, как-то приспособила на ремнях, и на этой… носила как рюкзак вот. Шла, значит, сладкая вода. Видно, сахар. И вот потом она привозила эту воду — грязную, черную, с землей, процеживала, через несколько раз, через несколько марлечек, и мы пили эту сладкую воду. Чего ж, хоть воды сладкой попить, и то хорошо было. Вот. Ну а потом что ж, потом вот пошла уже в 43-м году уже в третью школу, вот на Большой проспект. Там, значит, нам давали какие-то пайки в школе, и к праздникам. В общем, там уже легче стало. И в 43-м году я поступила в клуб Орджоникидзе. С 42-го на 43-й осенью поступила в клуб Орджоникидзе, и там, я ходила туда пять лет. И мы выступали, в клуб самодеятельности поступила, и мы выступали и в Лисьем Носу, нас возили к летчикам, и вот на этот… кораблестроительный завод-то, как он? Не Путиловский, а как он?.. Завод-то сейчас… Господи, кораблестроительный! Ну на набережной[101]…

Интервьюер: Не Знаю…

Информант: Господи, из ума вышло. И, в общем, на заводы, потом в ремесленные училища нас возили, даже нас возили в госпитали, здесь были госпитали, даже к каким-то к нервнобольным людям, которые вот так сидели — тоже выступали. Вот. По Ленинграду, и даже вот в Лисий Нос, помню, ездили. И вот тоже рассказывала там «Снегиря» по-детскому, вот детским голосом. И хор у нас был, и балет у нас такой был, что и танцовали полечку. Потом вот мы ставили здесь, Ваню Солнцева играла даже, в этом, Полевого… Господи…

Интервьюер/Информант: (Одновременно): «Сын полка»[102].

Информант: «Сын полка». Ну вот. И, в общем, вот пять лет я была еще и в самодеятельности. Нас хотели… нам хотели дать медали «За оборону Ленинграда». Но Москва не пропустила, что мы были маленькие. Ну и бог с ними. Ничего страшного. Ну еще что, дело в том, что у меня подруги, мои подруги с 42-го года знакомые. Вот как мы тогда учились… пришли учиться, она жива. Я с ней дружу до сих пор. С 43-го года… с 43-го года — все остальные мои подружки. И у меня есть фотографии — мы встречаемся каждый год в январе. Отмечаем День блокады. И до сих пор. Вот, у меня есть фотографии. (Пауза.)

Интервьюер: А встречаться стали, вот отмечать этот день сразу после войны или уже позже?

Информант: Нет. Когда мы… в общем, случайно я увидела Раю Э<…>[103], случайно, вот когда… Жизнь так повернулась, что мы… Вышла замуж, мы и в Германию ездили, служили с ним, но… В Германию я со страшным чувством ехала. И все-таки там, в Германии, вот мы там… он прослужил четыре года, я приехала с базедовой болезнью — на нервной почве. Меня это… все равно, я не могла на немцев глядеть спокойно. Я очень плакала и заболела на нервной почве. Но нам надо было, потому что он служил тогда в Особом отделе КГБ, ему надо было обязательно за границей отслужить. Он два раза отказывался, а на третий раз уже сказали — нельзя. Закончишь, он тоже вечером, он работал, вечером заканчивал Университет имени Жданова, юридический факультет. Я за… пока я училась, еще сказали: «Ну ладно, пускай жена защитит диплом, а вот ты защищаешь — и справляйся» все, и мы поехали. Я говорю, там я очень переживала, плакала, я не могу видеть немецкую форму, никак не могла, мне было очень страшно. Этот страх остался у меня вообще на всю жизнь. Вообще на всю жизнь остался. Вот. И все-таки я приехала с базедовой болезнью, мне делали one… я сильно, сильно болела, мне сделали операцию. Ну ничего. Ну вот, а потом так случилось, что я сильно заболела и вырезали правую почку, и желчный пузырь, и я теперь инвалид второй группы. И мой муж тоже был инвалидом второй группы. Но он имел медаль «За оборону Ленинграда», потому что он… ему было тогда тринадцать лет, но он участвовал в оборонных работах, ездил со старшими школьниками, там как-то ДЗОТы или что, там они копали, какую-то оборону там делали… ну вот, с классом. Вот у него есть медаль «За оборону Ленинграда». Ну это не столь важно. Он в феврале месяце умер, а так мы тоже были два блокадника с ним. Вот. Ну что ж. Ну вот. А потом, когда конец войны, тоже: мы давно уже отвыкли от бомбежек, от всего, и вдруг, значит, тоже залпы, залпы. Мы с мамой ничего не поняли. А я как пила чай, и с блюдечком, с чаем побежала, между дверями встала, трясусь вся, ничего не понимаю! Потом слышим, по лестнице кричат: «Конец войны! Конец войны!» О-ой! Тут уже все! Все друг с другом и целовались, и обнимались, и, помню, сосед выскочил в белых кальсонах — тогда еще кальсоны носили. (Смеется.) И никого не стесняясь, и все целовались опять, все плакали, все. Ну вот. Вот. Вот все, что я… Даты всякие я не помню. Вот. А с девочками с моими… многих девочек мы похоронили уже… Вот все вместе. Похоронили уже многих. Тоже вот, и говорим, что будем встречаться до последнего. До последнего. Сейчас нас осталось восемь человек. Но так с некоторыми по телефону общаемся, что приехать не может — болит коленка. Ну, в общем, вот так вот. Встречаемся, уже и знаем друг друга, знаем детей, знаем внуков. Помним.

Интервьюер: Это ваши школьные подруги, да?

Информант: С третьей школы, да, третья школа на Большом проспекте. Это вот с 43-го года, в голодовку. Когда нам выдавали пайки, мы все это помним. Даже вот у моей… вот с 42-го года которая — девочку знаю, она сейчас, ну врач-терапевт, тоже на пенсии. У нее два сына, у нее внуки есть. У нее сохранились даже продуктовые карточки. Вот она приехала на встречу — у нее даже фантики, фантики есть. Я даже помню эти конфеты: не помню, как, но она угостила нас, у нее даже эти фантики есть. Вот, ну она такая более щепетильная. Она у нас была отличница. Такая. Так вот у нее все по полочкам такая, все, и вот я к ней… она сейчас верующая. Она православная. Я не православная. Я верующая, но я… евангельские христиане-баптисты. Хожу в Озерки, у нас вот церковь своя. И вот евангельские христиане-баптисты почему, что у нас во взрослом состоянии принимают креще… водное крещение. Полностью погружаются в воду, признают Господа сво…, что он есть живой, и мы живем по Евангелию. Что мы должны жить честно, помогать друг другу и в основном, конечно, за все благодарить Бога. Вот Господь дал жизнь, мы ее так проживаем жизнь, как он сказал. Но мы должны еще делать добро и помощь, с помощью Господа друг другу. Приобщаю детей моих. Но я считаю, что они тоже добрые. Я считаю, что они добрые, мои дети. У меня… вот теперь у меня… у нас… теперь вот не у нас, теперь вот у меня остались трое детей. Вот старшая Аля, ей… с 51-го года… 52 года. Сын… вот у нее двое детей. У нее двое внуков. Потом, значит, вот сын Петр. Ему 48 лет. У него… трое детей и один внук. Младшая дочка, которая родилась в Германии в 64-м году. У нее одна дочка, вот Вероника, она сейчас уже взрослая. Она в университете на первом курсе. Так что вот сколько у нас. У нас есть такая фотография, вот я вам покажу, что, действительно, я бы сказала, что может быть, действительно, это в наше время это редко есть такие фотографии. Вот тринадцать человек: только дети, внуки и правнуки, и мы с дедушкой. У нас там тринадцать человек. Не считая невесток, там, зятьев. Но они, как бы говоря, не родные. Вот так. Вот Господь дал еще вот — видите, в голод выжила, мама и я. И вот столько веточек. В общем, конечно, за все я благодарна Господу. Что Он дал и жизнь, и дал всякие испытания. В общем, за все — слава тебе, Господи! Если помогла чем, так…



Поделиться книгой:



Регистрация