Солдатская одежда, хотя и далекая от роскоши, в основном соответствовала условиям страны и климата. В 1802 г., то есть в эпоху, когда время Елизаветы по сравнению с пруссофильскими новациями Павла I казалось золотым веком, тогдашний посланник в Лондоне Семен Воронцов восхвалял прежнее устройство армии: «Петр Великий, заимствуя в чужих краях все полезное, не подражал никому в обмундировании войск. Он хорошо понимал, что в Пруссии 2/3 солдат иностранцы и там более заботятся об экономии денег, нежели о сохранении людей. Поэтому он одел свою армию в плащи и сапоги, каковых не бывало у пруссаков, поелику стоили они изрядных денег»[13]. Воины Елизаветы также носили эти добротные сапоги, теплые плащи и просторные брюки (в отличие от обтягивающих, которые были введены впоследствии), что давало столь необходимую для солдата свободу движений.
Покрой мундиров соответствовал принятому тогда во всех европейских армиях, хотя следует заметить, что преобладала все-таки французская военная мода. Например, форма русских драгун почти не отличалась от того, что было надето на наших кавалеристах при Фонтенуа: голубой камзол с желтыми обшлагами и отворотами, кожаные штаны и почтальонские ботфорты. Пехота, как и кавалерия, носила широкие треуголки, а вернее двухуголки. В некоторых полках головные уборы напоминали епископские митры и ослепительно блестели позолоченной медью. Гусары, как и у нас, отличались от всей остальной армии некоторыми традиционными особенностями, взятыми из венгерской моды: высокой круглой шапкой, коротким бранденбургским жилетом, доломаном с меховой оторочкой, обтягивающими панталонами и мягкими полусапожками.
Тот же Семен Воронцов замечает, что старые полки, сражавшиеся под Полтавой, в персидских и турецких войнах, отличались высоким боевым духом и гордились своим полком:
Но у Павла I возникла несчастная мысль вместо старых названий полков именовать их по фамилиям полковников, зачастую происходивших из немцев, и это, несомненно, ослабило боевой дух войск. Семен Воронцов, навещавший в Портсмутском госпитале раненых русских солдат из экспедиционного корпуса, действовавшего в Голландии, пишет, что они даже не знали названия своих полков и отвечали:
Другое отличие армий Павла I и Александра I от армий Петра Великого, Елизаветы и даже Екатерины II заключалось в том, что в этих последних довольно легко можно было подняться с нижних ступеней — из простого солдата стать капралом, каптенармусом, сержантом, прапорщиком. Однако Павел упразднил многие из этих званий и должностей, тем самым лишив многих надежды на продвижение по службе. При Елизавете такая иерархия существовала, и даже самые скромные амбиции поощрялись. Именно поэтому во время Семи летней войны, особенно в кровопролитных битвах при Цорндорфе и Кунерсдорфе, когда почти все офицеры были убиты или тяжело ранены, полки вели в бой младшие офицеры, а батальонами командовали сержанты.
В войсках поддерживалась строжайшая дисциплина, хотя царица Елизавета в порыве благочестия, когда наступил критический день ее восшествия, дала обет никогда не утверждать смертные приговоры. Генералы подчас жаловались и просили восстановить такое наказание в Воинском Уставе, полагая, что иначе невозможно сдерживать эксцессы. Однако и для гражданских и для военных законов отмена смертной казни была скорее кажущейся, чем реальной мерой. Не говоря уже про кнут, один удар которого мог перебить позвоночник, оставались еще палки и розги, и в России тогда их никто не жалел. Если обратиться к упомянутому выше случаю трех кирасиров, то оказывается, что виновные были осуждены к колесованию заживо. Впрочем, приговор был смягчен для одного до двенадцати тысяч палок, а для двух других — до десяти тысяч.
Несомненно, во время Семи летней войны русская армия совершала жестокости и эксцессы. Особенно это относилось к нерегулярным войскам. Некоторым оправданием может служить то, что солдаты голодали. И, в конце концов, Восточная Пруссия, по всей видимости, пострадала от русских меньше, чем Саксония от пруссаков. Были ужасные факты недисциплинированности, мародерства и пьянства даже в регулярных войсках. Но чрезвычайно малое число дезертиров позволяет высоко оценить моральный и национальный дух русской армии, особенно по сравнению с тем, что у пруссаков и даже у французов дезертирство достигало чудовищных размеров. В 1756 г. при общей численности русской армии в 128 тыс. чел. было зарегистрировано всего 185 побегов.
В царствование Анны Ивановны (1730–1740) на службе состояло много генералов-иностранцев: Миних из Ольденбурга, Бироны из Курляндии, Бисмарк из Померании, Ласи из Ирландии. После переворота 1741 г. их оттеснили. При Елизавете мы уже видим несколько иную картину: Фермор — англичанин, но родился в Пскове, Ливен и многие другие обладатели немецких имен — это уже русские подданные, уроженцы балтийских провинций. Родители Вильбуа — французы, жившие в России еще со времен Петра Великого. Ни тогда, ни позднее никто не отстранял заслуженных иностранцев, однако офицерский корпус за очень малыми исключениями состоял из природных русских.
Не подлежавшее рекрутским наборам дворянство было тем не менее отнюдь не освобождено от «царской службы». Петр Великий наистрожайшим образом обязывал к этому дворян, считая, что их владельческие права проистекают только из государственной службы. Все помещичьи земли находились в собственности короны. Анна Ивановна строго определила время обучения и службы молодых дворян: от семи до двадцати лет им полагалось учиться, от двадцати до сорока пяти — служить в администрации или армии. Были установлены и сроки испытаний — в двенадцать и шестнадцать лет. Тех, кто при втором испытании не знал катехизиса, арифметики и геометрии, определяли в матросы. Из воспоминаний Болотова, имевшего весьма средний достаток, видно, что родители стремились дать ему образование, хотя педагогические методы не всегда были достойными подражания. Первый учитель-немец старался вбить науку в его голову битьем по противоположной части тела.
Юный дворянин сначала или поступал в основанный Минихом кадетский корпус, или записывался в полк. Самые удачливые, которых, естественно, было очень немного, могли выбрать для себя гвардию. Обучающийся офицер исполнял все обязанности солдата и отличался от него лишь каким-нибудь значком или нашивкой. Он носил ружье и заплечный мешок, пока его не производили сначала в прапорщики, а затем в подпоручики и поручики. Почти все были знакомы с математикой, историей, рисованием, началами фортификации и других военных наук. Дворяне и черное духовенство[16] были единственными грамотными сословиями. Многие из них говорили, читали и писали по-немецки, а некоторые знали даже французский язык, начавший после воцарения Елизаветы вытеснять немецкий. Болотов около 1755 г. читал в оригинале «Жиля Блаза». Таким образом, русский офицерский корпус, хотя, конечно, и не столь культурный, как французский, был вовсе не лишен образованности. Кроме того, он имел и свои национальные качества: храбрость, выносливость, чувство воинской и личной чести. Офицерские чины не были абсолютно недоступны для выходцев из простонародья, как в тогдашней французской армии. Правда, указ Петра Великого, предписывавший иметь одну офицерскую должность на восемь сержантов, был отменен его дочерью, и мало кому удавалось подняться по служебной лестнице.
Дворянство балтийских провинций согласно привилегиям, полученным при завоевании, не было обязано служить царю, но если кто-нибудь из них поступал на службу, то на тех же условиях, что и русские. Тем не менее вследствие своей бедности, плодовитости и воинственности оно выказало большее рвение и принесло с собой все качества германской расы: деятельный характер, выдержку, обязательность и чисто западную культуру. Но эти офицеры, как немцы и протестанты, не могли в полной мере понять достоинства и слабости русского крестьянина, ставшего солдатом. Однако, сохраняя все свои тевтонские склонности, они в общей массе отличались безупречной преданностью.
Регулярная пехота состояла из трех гвардейских полков: Преображенского, Семеновского, Измайловского и 46 армейских. Гвардия всегда находилась в Петербурге. Что касается остальных, то в 1756 г. только 32 полка были в полной боевой готовности, 12 имели большой некомплект и составляли резерв для службы внутри государства. Каждый полк состоял из трех батальонов по четыре мушкетерских и одной гренадерской роте (первые имели 144 рядовых и 6 унтер-офицеров, вторые — из 200). Мушкетеры были вооружены ружьями, а гренадеры еще и гранатами. Почти все армейские полки назывались по губерниям: Муромский, Рязанский, Черниговский, Казанский, Сибирский. Было даже два Московских полка: 1-й и 2-й, сформированные в начале 1756 г. Только четыре гренадерских обозначались номерами от 1-го до 4-го. Как видно, гранаты были тогда в большой моде[17].
Для комплектования этих полков, а затем и обсервационного корпуса П. И. Шувалова в Польше были взяты солдаты из полков, стоявших внутри страны. По мере возможности их переформировали, добавив людей из ландмилиции, гарнизонов, спешенных драгун и даже офицерских ординарцев, которые были заменены малороссами, не обученными для строевой службы.
Вооружение пехотинца состояло из шпаги и непомерно тяжелого ружья со штыком, весившего 14 фунтов. Каждый из 32 полков действующей армии должен был иметь по 3–4 тыс. чел., но фактически насчитывалось не более 1500–1800 чел.
Регулярная кавалерия состояла из двух гвардейских полков: Лейб-кирасирского и Конногвардейского и 32 армейских (3 кирасирских и 29 драгунских) и должна была иметь 39 546 человек. В марте 1756 г. сочли необходимым произвести в кавалерии «знатную перемену», «чтобы привести русскую конницу в такое надежное состояние, дабы она со всеми европейскими кавалериями не только сражаться, но и превосходить могла…»[18]. Тогда же увеличили число кирасирских полков и, кроме того, сформировали конногренадерские полки.
Но фактически регулярная кавалерия действующей армии имела не более 7 тыс. чел. в составе 14 полков, из них 5 кирасирских: великого князя Петра Федоровича, Киевский, Казанский, Новотроицкий и называвшийся только по номеру — 3-й; 5 конногренадерских: Каргопольский, Рижский, Петербургский, Рязанский, Нарвский и 4 драгунских: Тобольский, Нижегородский, Архангелогородский и Тверской. Все остальные находились внутри страны или же использовались для охраны путей сообщения.
У кирасир, драгун и конногренадер предполагалось заменить шпагу саблей, что давало возможность наносить колющие и рубящие удары. (У нас замена шпаги, оружия скорее фехтовального, чем боевого, произошла уже во времена Лувуа). Кроме того, драгуны и конногренадеры елизаветинского времени имели ружья со штыком, а кирасиры — карабин. Новый устав кавалерии предусматривал маневрирование эскадронов в сборном строю и перемену фронта. Возобновилась практика стрельбы с коня, вышедшая из употребления после 1706 г. Но все эти произведенные в разгар кампании преобразования имели и свои недостатки. Только немногие полки удалось обучить в соответствии с предписанным методом. И еще долгое время в русской кавалерии противостояли друг другу старый и новый уставы.
Но особенно неудовлетворительными оставались лошади. Было очень мало пригодных для тяжелой и средней кавалерии. Государство выделяло на ремонт[19] недостаточные средства, которые или растрачивались, или употреблялись не по назначению. Можно было видеть высоких всадников на низкорослых тощих лошадках. Своего рода шпион Фридриха II, которого считают неким капитаном Ламбертом, а некоторые историки называют «рижским вояжиром»[20]{19}, поскольку он писал свое донесение о русской армии из этого города, очень строго судит кавалерию царицы. Кирасирские полки пополнялись расквартированными в балтийских провинциях лошадьми, за которых платили по 60 руб., но занимавшиеся ремонтом офицеры не заботились ни об их возрасте, ни о дрессировке. Многие из этих животных возили прежде лишь повозки горожан и не годились под седло, а некоторые даже ослепли. Эскадроны не держали строй, обучение стрельбе было совсем заброшено. Три кирасирских полка из пяти еще не получили латы. Что касается драгун, то «они вообще не заслуживали именоваться кавалерией». Люди были столь же плохо обучены, как и лошади. Находясь подолгу у турецких и татарских границ, эскадроны могли лишь очень редко упражняться в совместном маневрировании. Про их офицеров говорили: «Глуп, как драгунский офицер».
Несомненно, что в этой войне регулярная кавалерия у русских была очень слабой, тогда как прусская оказалась грозной силой и по числу лошадей, их красоте и силе, обученности и крепости солдат, а также пламенной порывистости ее командиров. С нею Фридрих, не колеблясь, атаковал пехотные каре и сбивал артиллерийские позиции, действуя с не меньшей смелостью, чем Наполеон, и почти столь же удачливо. Но в противоположность сему последнему он жертвовал ради этого излюбленного им рода войск не только пехотой, но более всего артиллерией. Его пехота никогда не была лучше русской, а артиллерия даже хуже.
Замечания «рижского вояжира» относятся прежде всего к русской регулярной кавалерии. Но оставалась еще и кавалерия нерегулярная. Для нее характерно то, что у каждого всадника было по две лошади, вторая служила главным образом для перевозки багажа, провизии и захваченной добычи. Странно, что сюда же относили и гусарские полки: четыре старых —
В казацком «войске» к ним по своей организованности приближались только чугуевские и слободские казаки{20}, а последние иногда даже и считались
К другим казачьим «войскам» относились: Уральское войско (3600 чел.), Астраханское (1060 чел.), Терское (500 чел.), Азовское (400 чел.) и, наконец, Донское (15 тыс. чел.). Это последнее и принимало самое деятельное участие в Семи летней войне, поэтому речь пойдет прежде всего именно о нем.
Из 15 тыс. реестровых донских казаков в наряде было только 9 тыс. Каждый полк состоял из 500 всадников «о дву конь» и разделялся на сотни, которыми командовали сотники или есаулы. В мирное время
На все Донское войско царица тратила меньше 18 тыс. руб. в год. В мирное время казаки не получали ни жалованья, ни рационов, зато и не имели никаких обязанностей. Но даже на войне им слишком часто приходилось содержать себя самим, а иногда они подкармливали и регулярные войска из того продовольствия, которое удавалось реквизировать или награбить у населения.
Донцы были анархической частью русской армии. Каждый год они сами выбирали своих полковников, сотников и других офицеров, за исключением бригадных генералов, и поэтому лишь в слабой степени считали себя обязанными к повиновению. Донской полк представлял собой республику, а вернее движущуюся анархию. Там не было иного закона, кроме обычая степей. Не обремененный обозом, он перемещался с непостижимой быстротой, поскольку вторая лошадь позволяла каждому иметь для себя провизию на три недели. Донцы наводили ужас на мирных жителей. Даже царские генералы старались следить за ними и по возможности сдерживать с помощью драгун, чтобы их грабежи и опустошения не обрекли на голод всю армию и не побудили отчаявшееся население к бунту.
Вооружение донцов составляли ружья, луки, сабли и длиннейшие пики. Их тактика напоминала действия древних скифов: засада, внезапное нападение, притворное бегство с последующей контратакой. Неспособные выдержать натиск прусской кавалерии, они были идеально созданы для того, чтобы изводить неприятеля неотступным преследованием и деморализующими наскоками. Атакуя с дикими криками на своих низкорослых лохматых лошадях прусскую пехоту, они приводили ее в замешательство. Подобная тактика сбивала с толку европейских генералов, да и в русских регулярных войсках ее не всегда понимали: по словам Болотова[21], который сам видел их в действии, это были ничтожные вояки, умеющие лишь спасаться бегством и непригодные для атак. Зато они великолепно несли разведывательную и дозорную службу, врасплох нападали на неприятеля и изматывали его ложными тревогами.
«Рижский вояжир», признавая, что донцы самые храбрые из казаков, судит их еще более строго, чем Болотов: «Передвигаются они в совершенном беспорядке, подобно стаду, и колонна из 800 донцов может растянуться на четверть лье. Ружья они заряжают самым примитивным способом, насыпая порох из рожка и вынимая пули из особого мешочка. Начальники столь мало ценят их, что даже не интересуются числом убитых». Этот же свидетель, находившийся некоторое время в главной квартире Апраксина и обедавший за генеральским столом, рисует любопытный портрет Краснощекова, самого популярного из казачьих командиров:
Любопытно заметить, что уже в 1758 г. в рассказе скептического «вояжира» появляется легенда о Краснощекове, столь распространенная в русских народных песнях, где он выступает как отважный и находчивый герой, Ахилл и Улисс{22} русского эпоса, взявший Берлин и похитивший «пруссачку» — не то жену, не то дочь Фридриха II, которая служит олицетворением вражеской столицы. Переодевшись купцом, он проникает к самому королю и требует себе водки. Король расспрашивает его про героя Краснощекова, и тогда казачий вождь открывается, выскакивает из окна и уходит от преследователей. Но для русского народа и сам Фридрих был колдуном: он мог принимать обличье сизого голубя, серого кота, ястреба, черного ворона, утки и таким образом ускользать от своих врагов[22]. Для этих простодушных умов «злой король» — настоящий колдун и оборотень. Соперничать с ним может только один Краснощеков.
Эти достоинства и недостатки донцов, в которых было намешано столько азиатского, проявлялись в еще большей степени у таких экзотических нерегулярных войск, как «разнонародные команды», составлявшиеся из представителей финских, финно-тюркских, татарских и монгольских народностей: волжских калмыков, казанских татар, мещеряков, башкир и крещеных ставропольских калмыков. У себя на родине они не знали ни рабской зависимости великорусских крестьян, ни почти республиканских казачьих порядков. Во главе их племен стояли старшины, бывшие одновременно и крупными собственниками, и военными предводителями.
Самыми отважными среди этих всадников были некрещеные волжские калмыки, наполовину мусульмане, наполовину язычники, прямые наследники древних монгольских завоевателей. В начале Семилетней войны предполагалось иметь их при армии в числе 8 тыс. чел., но впоследствии ограничились лишь половиною, повелев остальным находиться в полной готовности. Фактически же было призвано всего 2 тыс. Хотя они и отличились в войне с татарами на Кубани, но все-таки использовать их оказалось затруднительным. Точно так же было взято лишь по 500 всадников «о дву конь» и у остальных четырех народцев. Эти «разнородные команды» казались опасными своим духом независимости (право наказания они признавали только за собственными начальниками), а также их обычаем грабить и дикими нравами, вследствие чего на квартирах приходилось постоянно следить за ними, употребляя для этого регулярные войска. Калмыки Дондук-Даши шли через русские губернии в сопровождении донцов и драгун, чтобы не давать им грабить деревни. На них смотрели как на диких зверей, которых опасно выпускать из клетки.
Превосходные наездники, они столь же хорошо сражались и спешившись. В их вооружении не было никакого порядка: например, на один отряд из 286 мещеряков приходилось 72 ружья, 242 лука и 63 сабли. Государство давало всем этим инородцам своего рода национальную форму — сукно на кафтаны и меховые шапки: красное для калмыков, зеленое для мещеряков и башкир и синее для казанских татар. Эти воины с желтоватыми лицами и выступающими скулами, узкими глазами, бритыми головами, кривыми саблями, дикими криками на неведомых языках были среди других частей русской армии каким-то страшилищем для неприятеля. Оказавшись на границах пораженной ужасом Германии, они заставили вспомнить о нашествиях древности и казались наследниками гуннов Аттилы и монголов Чингисхана.
Артиллерия в русской армии подразделялась на полевую и гарнизонную (крепостную). К 1755 г. пехотный полк должен был иметь по штатам шесть орудий: две трехфунтовые пушки и четыре шестифунтовые «мортирцы»[23]. Использовались эти орудия плохо из-за неумения пехотных офицеров обращаться с ними, и поэтому сентябрьским указом 1756 г. в каждый полк было назначено по одному артиллерийскому офицеру. Однако вследствие растянутости орудий по фронту эти офицеры не успевали уследить за ними. Впрочем, в большинстве полков вместо шести имелось в наличии лишь четыре орудия: две пушки и две «мортирцы», а у драгун и слободских казаков по два орудия на полк. Всего в русской армии числилось 522 «мортирцы» и 257 полковых пушек, но при начале кампании было взято лишь 350 орудий. Кроме того, в 1756 г. изготовили некоторое число «близнят» — трехфунтовых парных мортирок на одном лафете, однако они оказались бесполезными и их просто бросали по дороге.
Полевая артиллерия в начале войны имела 233 орудия восьми различных калибров (все бронзового литья), из них 107 пушек, 91 «мортирцу» и 35 гаубиц.
Гарнизонная артиллерия насчитывала несколько тысяч орудий, из которых девять десятых были железными и в своем большинстве уже давно устарели.
К этому времени в артиллерии были произведены важные реформы генерал-фельдцейхмейстера П. И. Шувалова. Отчасти они опережали даже то, что делалось во Франции и в Пруссии. Шувалов создал артиллерию
Главным нововведением Шувалова был единорог — уменьшенная и облегченная разновидность гаубицы, которая стреляла на 1500 саженей, а с близкого расстояния могла вести скорострельный огонь.
Поскольку все эти реформы происходили в самом начале войны, следовало ожидать, что и полковая и полевая артиллерия получат усовершенствованные орудия, и хотя начинать пришлось без них, авторитет этой «секретной» и «новоизобретенной» артиллерии был в русской армии очень высок. Болотов пишет о ней с почтением и таинственностью. Слава ее достигла и Европы: австрийцы, чтобы польстить царице, просили для себя одно новое орудие в качестве образца. Но Людовик XV, которому предложили прислать вместе с орудием даже русского офицера, вежливо отклонил такую любезность, чтобы не поощрять «тщеславие г-на Шувалова». При Егерсдорфе действовало только несколько из этих новых орудий, однако в последующих сражениях они сыграли решающую и смертоносную роль.
Россия обязана Шувалову и за создание корпуса военных инженеров, которого до Вобана не существовало даже во Франции. В его составе полагалось иметь 1302 чел.: 3 генералов, 10 офицеров Генерального штаба, 66 офицеров, 192 кондуктора, 229 минеров, а также инженерных учеников, мастеровых и прочих нестроевых служителей. Большая часть из них была распределена по крепостям, остальные составляли инженерный полк, квартировавший в Петербурге. В мирное время инженеров использовали не только на фортификационных работах, но также для топографических съемок, при землеустройстве и даже на строительстве всякого рода зданий. В военное время инженерный корпус предназначался главным образом для осад, а не для действий в полевых условиях. Действовавшая против Фридриха II армия имела весьма малочисленный инженерный отряд — всего 66 чел. под командованием француза генерала дю Боске. Кроме того, Шувалов учредил еще и инженерный архив. Заметим также, что русские уже тогда умели строить понтоны, используя для этого парусину, что, по-видимому, было их собственным изобретением, поскольку пруссаки делали их из кожи и железа.
Уже в крымских кампаниях Миниха стало ясно, насколько русская армия медлительна и неповоротлива. Настоящим бичом для нее были обозы. Они буквально душили ее. У простого сержанта могло быть до 10 телег, у офицера — до 30. Генералу Густаву Бирону принадлежало 300 ломовых лошадей. Телеги нужны были также и простым солдатам, не говоря уже о раненых и больных. Конечно, старались уменьшить все эти
Другой помехой были рогатки, которыми продолжали загромождать обозы, поскольку в начале войны ни пехота, ни даже регулярная кавалерия не решались противостоять прусским эскадронам без этих заграждений. Болотов называет их «смехотворной защитой», и действительно, уже со следующего года они вышли из употребления.
Для довольствия войск существовало интендантство, во главе которого стоял
Один австрийский офицер, побывавший в лагере Апраксина в конце 1757 г., вполне справедливо писал: «В русской армии совершенно не умеют использовать повозки для доставления съестных припасов, ни правильно устраивать магазины и заниматься фуражированием, ни взимать контрибуцию таким образом, чтобы не отягощать сверх меры обывателей в завоеванных странах, не говоря уже о сохранении собственных людей…»[27].
Но в самом плохом состоянии находились госпитали и перевозка раненых. Даже во французской армии жаловались на слишком малое число опытных врачей и хирургов. А насколько хуже все это было у русских! Для больных и раненых не всегда находилась даже крыша над головой, чтобы спокойно умереть. Князь Яков Шаховской в своих мемуарах рисует душераздирающие картины: вереницы носилок с больными, которых приносили в большой госпиталь, но их отправляли обратно из-за переполнения этими несчастными, коих снедали заразные лихорадки. Люди задыхались в миазмах и от нехватки воздуха, но окна все-таки не отворяли из-за боязни до смерти заморозить выздоравливающих. И все это происходило в самом центре империи, в Москве, причиной чего послужило лишь прохождение через нее двадцати тысяч новобранцев[28]. Еще хуже было в полевых условиях. Тот же австрийский офицер писал: «С ужасом взирал я на больных, кои стенали, лежа на траве без шатров и покрывал. Повсюду было превеликое множество сих несчастных, оставленных без какого-либо вспомоществования. И каковые чувства зрелище сие могло возбудить в их сотоварищах?»[29]
Я лишь вскользь упомяну о гарнизонных войсках и ландмилиции, поскольку они не принимали никакого участия в Семилетней войне, если не считать подкреплений из них для действующей армии. Сформированные указом Петра Великого (1716), гарнизонные войска состояли из 49 пехотных и драгунских полков, 4 отдельных батальонов и 4 эскадронов. Пехотные полки имели четырехбатальонный состав по 4 роты в батальоне и одну гренадерскую роту. Они были распределены по крепостям (один полк в каждой). Неукрепленные города охранялись местными войсками, формировавшимися из свободных крестьян (однодворцев), отставных солдат и некоторых дворян.
Гарнизонные войска комплектовались так же, как и вся действующая армия. Поэтому из них можно было брать для сей последней самых лучших солдат. Эти войска использовались одновременно и в качестве внутренних оборонительных сил, и для обучения новобранцев.
Но когда в 1756 г. потребовалось взять из них людей для формирования
Ландмилиция подразделялась на Украинскую и Закамскую. Первая несла обсервационную службу против крымских татар, вторая следила за северо-восточными народцами. Украинская ландмилиция состояла из 28 полков драгунского образца (то есть для пешего и конного строя), Закамская — из трех таких же полков и одного пехотного. Все это составляло в целом 28 тыс. чел. Но только украинские полки могли использоваться в этой войне на путях сообщения. Комплектовались они преимущественно из малороссов.
Если принять во внимание все эти обстоятельства, становится ясно, что Российская империя представляла собой внушительную оборонительную силу, но, несмотря на приведенные нами огромные цифры, не обладала столь же значительными наступательными возможностями.
В то время Россия имела выход только к одному морю[30] и поэтому располагала лишь одним флотом — Балтийским, который состоял из двух эскадр: кронштадтской и ревельской. Первая имела 14 линейных кораблей с 954 пушками, 5 фрегатов, 1 прам[31] и 2 бомбардирских галиота. Вторая — 6 линейных кораблей с 372 пушками, 2 фрегата и 42 галеры. Во время Семилетней войны русскому флоту не пришлось ни действовать совместно с союзными флотами, ни сражаться с англичанами. Он играл лишь вспомогательную роль, занимаясь перевозками провианта для армии и поддерживая некоторые действия сухопутных войск на побережье Восточной Пруссии и Померании.
В России не было ни военного, ни морского министра. Французской системе, основанной на единоначалии и ответственности в управлении каждой отраслью, Петр Великий предпочел систему коллегий, принятую в большинстве германских государств.
У нас, во Франции, она просуществовала всего лишь несколько месяцев во время Регентства, и Людовик XIV заменил ее министерствами. Впрочем, коллегиальная организация восходила еще к старинными московским учреждениям: при кремлевских царях все решалось боярской думой; во главе коллегий, созданных Петром Великим, стояли президент и вице-президент. Даже после основания министерств в эпоху Александра I рядом с главой каждого ведомства был
Во время Семилетней войны все главнокомандующие русской армией — Апраксин, Фермор, Салтыков, Бутурлин — не принимали ни одного сколько-нибудь важного решения, не собрав военный совет. Кроме того, все они были сверх меры перегружены ежедневной перепиской с Военной Коллегией. И словно уже одного этого было недостаточно для затруднения их действий, великий канцлер Бестужев, стремившийся не только лично все знать, все делать и руководить дипломатией и внутренними делами, но еще и командовать армией и флотом, придумал создать так называемую
Именно в Конференцию верховный главнокомандующий должен был слать рапорт за рапортом, по всякому поводу испрашивать ее мнение, сообщать о всех своих намерениях, объяснять все свои действия и получать разрешение на то, чтобы побеждать неприятеля. А поскольку армия находилась в тысяче километров от столицы, то, пока таковое разрешение можно было получить, ситуация на шахматной доске войны неизбежно менялась. Возможность победы ускользала, подобно вспорхнувшей птичке, а русская армия уже сама оказывалась в столь тяжелом положении, что надо было просить у Петербурга разрешения не дать врагу победить себя. Присылавшиеся Конференцией приказания были полны противоречий, неувязок, ложных предпосылок, неисполнимых и подчас химерических замыслов. Оказавшись между распоряжавшейся издалека Конференцией и грозным прусским королем, столь близким и быстрым в своих решениях и действиях, русский командующий становился чуть ли не паралитиком. Он не осмеливался ни наступать, ни использовать возможности для победы. Ничто столь не мешало русской армии в этой войне, ничто так не изматывало ее маршами и контрмаршами и не сводило до такой степени на нет все достигнутые успехи, как эта Конференция, сей диковинный гибрид, взращенный Бестужевым. Она подчиняла все военные действия извивам придворной политики и являлась достойной парой знаменитому австрийскому гофкригсрату[32], который в эпоху революционных войн прославился как академия неудач и поражений. Когда генерал, противостоящий Фридриху II или Бонапарту, получает рецепты побед в конвертах, присылаемых из Петербурга или Вены, это неизбежно ставит его в чрезвычайно тяжелое положение.
Глухие разногласия внутри коалиции 1756 г., интриги в Зимнем дворце и мелочная опека над главнокомандующим со стороны Конференции привели в конце концов к бесплодности побед при Егередорфе и Кунерсдорфе.
Глава третья. Вступление русской армии в войну. Кампания 1757 г.
Россия была застигнута врасплох происшедшим в 1756 г. «переворотом альянсов». Великий канцлер Бестужев, рассчитывая на английские субсидии и военное содействие Австрии и полагая, что война с Фридрихом II будет простой «диверсией», да еще под именем и за деньги иностранной державы, уделял мало внимания тем реформам, которые требовалось произвести в армии.
Измена Англии, предоставившей Фридриху помощь деньгами и флотом, развеяла самоуспокоенность канцлера. В военной и морской коллегиях началась лихорадочная деятельность: один за другим следовали часто противоречащие друг другу указы о реформах в кавалерии, пехоте, артиллерии, нерегулярных войсках, равно как в вооружениях, тактике и интендантстве, словом, во всем, что относилось к военным и морским силам.
Известие о Версальском договоре (1 мая 1756 г.), по которому к коалиции против Фридриха II присоединялись Франция, Швеция и их клиенты в Германской империи, а также обеспечивался благожелательный нейтралитет Польши и Турции, успокоило петербургский кабинет.
Тем не менее осенью 1756 г. можно было опасаться того, как бы Фридрих не опередил Россию в захвате Курляндии. Армия царицы еще далеко не достигла боеспособного состояния. В сентябре в Петербурге узнали о внезапном вторжении прусского короля в Саксонию. Страх и ненависть к Фридриху увеличились еще более, и все приготовления еще более ускорились. 30 сентября[33] фельдмаршал Апраксин был назначен главнокомандующим, а уже 16 октября он получил приказ выступить к границе. Тем не менее война была объявлена лишь год спустя манифестом 16 августа 1757 г.
Но что тогда представляла собой эта граница? Вспомним, как причудливо была разделена в то время Восточная Европа. Россия протянулась узкой полосой вдоль Балтийского моря, вытягивая, подобно руке, свои провинции Ливонию и Эстонию почти до самого Мемеля к пределам Восточной Пруссии. Но обе остроконечные территории этих враждующих монархий, устремленные друг против друга, не соприкасались. Между ними лежали земли вассалов Польши-Курляндии и Семигалии[34]. Но если бы Восточная Пруссия и оказалась под властью русских, они смогли бы вторгнуться в другие провинции Фридриха II, лишь пройдя через нейтральные территории. Восточная Пруссия представляла собой остров, отрезанный от всего Королевства с севера Балтийским морем, с востока Курляндией, с юга Польшей и с запада Польской Пруссией и почти независимыми городами-республиками Данцигом и Торном, господствовавшими над Нижней Вислой. Таким образом, в конце 1757 г. театр военных действий представлял собой узкую полосу земли между Балтикой и обширными польскими владениями. Эта полоса состояла из Русской Ливонии, автономной Курляндии, Прусской Пруссии, Польской Пруссии и Прусской Померании.
Поэтому, чтобы вторгнуться в самые восточные владения Фридриха, русская армия должна была перейти две границы и встретиться с неприятелем на чрезвычайно узком фронте. А для удара во фланг основных его провинций — Прусской Померании, Бранденбурга и Силезии предстояло пройти еще 500 км по польской территории. Сегодня русская и прусская монархии имеют общую границу, весьма извилистую и совершенно неестественную, но тогда они не соприкасались ни в одной точке. С севера на юг тянулись нейтральные территории: Курляндия, Литва, Польша. На севере самые близкие города России и Пруссии, Рига и Мемель, находились очень далеко друг от друга, а такие же города на юге — Могилев у Днепра и Франкфурт-на-Одере — отделяло огромное расстояние. Понадобились три раздела Польши и переустройство 1815 г., чтобы оба воинственных государства получили общую границу, когда одно из них приобрело Познань, а другое — Варшаву, приблизившись таким образом на 500–600 км.
Впрочем, в 1756 г. в Польше, состоявшей из собственно польских земель, а также литовских и русских, для прохода армий Елизавехы не встречалось никаких препятствий. Ее королем был саксонский курфюрст, союзник Австрии и Франции. Если формально польский сейм и не подчинялся политике дрезденского двора, он в то же время и не противился ей. Польской армии как бы не существовало, во всяком случае, она не достигала 12 тыс. чел., плохо обученных и недисциплинированных, и не являлась ни королевской, ни национальной. Каждый воевода, каждый каштелян[35] и каждый влиятельный вельможа полновластно распоряжались всеми войсками, находившимися в его провинции, у себя в замке или в своей вотчине, используя их только в своих собственных интересах. Армия не представляла собой государственной силы. То же самое относилось и к городам, особенно расположенным по течению Вислы. Каждый из них заботился о собственной защите по-своему: Торн, Варшава, Познань были без труда заняты русскими, но Данциг сумел не открыть свои ворота. Население восточных областей, говорившее по-русски и исповедовавшее православие, симпатизировало русским, а католики собственно Польши проявляли безразличие или враждебность. Города на Висле, своего рода немецкие протестантские колонии среди славянского населения, склонялись скорее на сторону Пруссии. Не считая нескольких манифестаций в сейме, спровоцированных французскими дипломатами, Польша в течение пяти лет терпела проход через свою территорию русских колонн. Ее громадный организм был уже окончательно обессилен и дезорганизован.
Бескровному вторжению она сопротивлялась лишь своими лесами, водами и болотами. Для русских сама земля стала более враждебной, чем жившие на ней люди.
В этой войне, начатой коалицией против Фридриха II, особой целью русской армии вполне естественно должна была стать Восточная Пруссия, полностью отрезанная от остального Королевства Польской Пруссией. Однако Фридрих считал, что решающего удара следует ожидать отнюдь не в этой отдаленной провинции. Значительно важнее были те поля сражений, которые находились в Силезии, Богемии, Вестфалии, Саксонии, то есть в самом центре Германии и Европейского континента. Поэтому он вывел из Восточной Пруссии свои самые лучшие войска.
Однако государство Фридриха было столь сильной военной державой, что даже в этой отдаленной, заброшенной и почти уже пожертвованной провинции, на этом второстепенном театре военных действий нашлись генералы и офицеры, которые могли бы занять первые места в других европейских армиях, а также и войска, хотя относительно худшие, но все-таки способные поддерживать честь прусского имени. Если артиллерия была «позором сей малой армии», а состояние пехотных полков оставляло желать много лучшего, зато кавалерия, как и везде в прусской армии, имела добротных лошадей, превосходную экипировку, хорошую выучку и великолепный боевой дух.
Губернатор и главнокомандующий в Восточной Пруссии Ганс фон Левальд был ее уроженцем и происходил из бранденбургской фамилии. Он прошел школу старого Дессау и достиг высших чинов на королевской службе. Это был отважный, преданный и честный человек, отличавшийся строгими нравами и религиозностью. В 1751 г., когда он уже достиг шестидесяти шести лет, его заслуги в войне за Австрийское Наследство были вознаграждены фельдмаршальским жезлом. Но поелику он обладал скорее достоинствами подчиненного, чем самостоятельного начальника, Фридрих доверил ему именно ту провинцию, в которой, по всей очевидности, можно было не опасаться вторжения благодаря отдаленности от нее Австрии и миролюбивой политике России. Казалось, необременительный пост губернатора Восточной Пруссии будет для него не более чем почетной синекурой. Но когда король понял свою политическую ошибку, он послал к нему одного из своих адъютантов, генерала Гольца, хорошего тактика, пропитанного идеями самого короля-полководца. Своими советами он должен был в определенной мере сгладить возможную некомпетентность фельдмаршала.
Среди ближайших помощников Левальда находились: трансильванец Рюш, принесший в прусскую кавалерию всю пылкость венгерской или румынской крови; командуя черными гусарами, он прославился отвагой и дерзостью своих атак; Шорлемер, Малаховский, принц Голштинский, Платен, Плеттенберг, Финк фон Финкенштейн. Все это были выдающиеся кавалерийские генералы. Пехотой командовали: бесстрашный в авангардах Дона, Манштейн, Мантейфель, Белов, Каниц, Кальнейн, Гор и другие.
Главнокомандующим, которого царица поставила против Левальда, был Степан Федорович Апраксин. Он не пользовался милостями при дворе, его не любили «люди случая» Шуваловы, и у него не было доступа к императрице. Но все-таки это был придворный, хотя его успехи на этом поприще восходили ко временам Екатерины I и Анны Ивановны. Его обвиняли в трусости после того, как он стерпел пощечину от морганатического супруга императрицы Разумовского, но кто на его месте стал бы требовать сатисфакции? Конечно, это был отнюдь не римский герой — толстый до бесформенности, своего рода Фальстаф{23}, как изобразил его Газенкамп[36]. В пятьдесят лет он все еще отличался галантностью, доходившей до разврата, хотя более всего прочего предпочитал гастрономические утехи.
«Рижский вояжир» утверждает, что после долгой беседы не нашел в нем достаточных теоретических познаний для столь высокой должности. Он будто бы не щадил ни лошадей, ни людей и во всем следовал советам генерал-майора Веймарна, который прежде был адъютантом фельдмаршала Кейта. Но, конечно, это свидетельство немца, стремившегося превознести своего соотечественника за счет русского.
Среди помощников Апраксина, не считая Краснощекова и других казачьих командиров, упомянем генерал-аншефов: Лопухина, Матвея Ливена, Фермора, Броуна; генерал-лейтенантов: князя Голицына, двух других Ливенов, Толстого и генерал-майоров: Румянцева, Вильбуа и князя Любомирского.
По мнению «рижского вояжира», Василий Абрамович Лопухин был «в военных делах самым невинным в свете человеком», проводившим целые дни напролет за обеденным столом, картами и питьем. Мы уже говорили о его вере в колдовство. Но эти недостатки, даже если они и были на самом деле, нисколько не вредили ему в глазах окружающих, и он оставался одним из самых любимых в армии командиров. Очень религиозный, набожный и даже склонный к суевериям, Лопухин провел свою последнюю ночь перед битвой при Егерсдорфе, молясь в походной церкви.
Матвей Ливен, происходивший так же, как и Веймарн, из балтийских немцев, был советником главнокомандующего и почитался «оракулом среди русских». Этот превосходный тактик, один из тех редких начальников, которые заботятся о сохранении людей и лошадей, прославился в войне против турок под Очаковом и против шведов у Вильманстранда{24}. К сожалению, он не мог похвалиться хорошим здоровьем, но, несмотря на это, ему было поручено командование главными силами регулярной и нерегулярной кавалерии.
Правым флангом командовал Виллим Фермор, также прибалтийский немец, хотя его род вел свое происхождение из Англии. Военную карьеру он начинал под командою фельдмаршала Миниха и отличился при осаде Данцига (1734), а затем в войнах против турок и шведов. В дальнейшем о нем будет сказано еще очень многое.
Броун, или Браун, был того же происхождения, что и Фермор.
Среди младших по возрасту Вильбуа проделал всего лишь шведскую кампанию. Он был талантлив, но не любил русских. «Рижский вояжир» приводит такие его слова: «Черт меня возьми, здесь нужно притворяться таким же тупым, как они, если не хочешь сделать всех своими врагами».
Петр Александрович Румянцев при Екатерине II стал фельдмаршалом и дунайским героем («Задунайским»){25}. «Уже теперь это один из самых умных генералов», — писал в 1758 г. «рижский вояжир», который упрекал его лишь за излишнюю пылкость и неумение сдерживать себя. Он стал известен после битвы при Егерсдорфе и осады Колина.
Князь Любомирский служил сначала в австрийской кавалерии и похвалялся тогда, что может с одним полком имперских кирасир опрокинуть три прусских.
Приказ Апраксину в октябре 1756 г. о переходе границы и «диверсии» было легче написать, чем исполнить. Приготовления к войне далеко еще не закончились. Не хватало лошадей для артиллерии. Не были устроены магазины. Несмотря на приближение зимы, люди не получили ни тулупов, ни рукавиц. Армия оставалась разбросанной. Первый корпус Лопухина (25 тыс. чел.) занимал Ливонию и Курляндию, но немалая его часть находилась в Эстонии, а также в губерниях Псковской, Новгородской и даже Петербургской. Второй корпус Василия Долгорукого (15 тыс. чел.) едва был сформирован и еще не собрался. Третий корпус Матвея Ливена, состоявший только из кавалерии, находился в таком же положении и имел 25 тыс. чел. Его аванпосты едва достигали проходившей по Неману границы с Польшей. Четвертый и пятый корпуса Броуна и Фаста (в совокупности не более 14 тыс. чел.) пришли в Эстонию только в сентябре.
Всем пяти корпусам еще предстояло укомплектовать свою артиллерию, особенно задерживались «шуваловские» гаубицы. Апраксин рассчитывал иметь в своем распоряжении 25–26 тыс. чел. корпуса Лопухина и полагал, что Фридрих II сможет выставить против него 145 тыс. В тот момент Россия имела скорее военный кордон вдоль границ, чем настоящую боеспособную армию.
Инструкции, полученные Апраксиным одновременно с приказом начать военные действия, были полны неясностей и противоречий. В них говорилось: «…всякое сумнительное, а особливо противу превосходящих сил сражение сколько можно всегда избегаемо быть имеет».
Перед отъездом из Петербурга Апраксин получил аудиенцию у императрицы. Можно представить, как протекала их беседа по тем горячим упрекам, с которыми сразу же после нее царица обратилась к Петру Шувалову: «Вы преувеличиваете мои силы в моих глазах. Бога вы не боитесь, что так меня обманываете». В свою очередь, фаворит Иван Шувалов упрекал фельдмаршала за то, что он «пугает больную императрицу». Шуваловы позаботились о том, чтобы не допускать его больше во дворец.
О более твердом характере и большей предусмотрительности Апраксина, чем приписывал ему «рижский вояжир», свидетельствует то, что после прибытия в главную квартиру он почти постоянно противостоял Конференции и ее создателю Бестужеву. Один русский офицер, добравшийся до Данцига, переодевшись лекарем, прислал главнокомандующему весьма точные сведения о состоянии прусских сил: не могло быть и речи, чтобы они вторглись в Курляндию, и все подобные слухи были ложными. Апраксин направил это донесение Конференции, присовокупив свое мнение, что поскольку ничто не угрожает Курляндии, то нет никакой надобности начинать зимнюю кампанию.
Тем не менее Конференция в трех последовательных рескриптах требовала немедленного открытия военных действий, чтобы предупредить замыслы прусского короля в отношении Курляндии. Апраксин энергично сопротивлялся и требовал для этого официального приказания, на что Конференция не могла решиться. И в 1756 г. после вторжения пруссаков в Саксонию, разгрома австрийцев у Лобозица и капитуляции саксонской армии в Пирне ни русские, ни французские, ни шведские войска не вступили на вражескую территорию.
Конференция, вынужденная дать армии немного времени для отдыха и организации, занялась выработкой планов на предстоящую кампанию. Все они имели тот недостаток, что русские силы изначально разделялись: главная армия должна была наносить решающий удар по Восточной Пруссии, а вторая армия — соединиться с австрийцами на театре основных военных действий. Апраксин совершенно справедливо отвечал, что очень важно сосредоточить, а не разделять армию, и чем раньше представится благоприятная возможность для решающего наступления, тем лучше.
22 декабря военный совет под председательством Апраксина решил при первых признаках наступления Левальда, «не дожидаясь от него нападения, всею силою атаковать». Однако подобной ситуации так и не возникло, и тогда военный совет 3 февраля 1757 г. принял план наступления на Кёнигсберг, однако же без каких-либо действий флота против Пиллау.
В марте 1757 г. вся русская армия сконцентрировалась на правом берегу Немана. В апреле русский генерал Шпрингер сообщил Апраксину из главной квартиры австрийцев, что они еще не завершили приготовления, и фельдмаршал послал в Конференцию свое мнение о крайней затруднительности совместных действий с неподготовленной армией: «Поелику австрийцы до сего дня еще не начинали действий, хотя и находятся не только ближе к пруссакам, но и в более благоприятном, нежели мы, климате, то и российская армия наипаче того должна воздерживаться от рискованных действий, и особливо никак не подобает шутить с таким неприятелем, каков есть прусский король»[37].
Море еще не освободилось от льда, дороги были отвратительны, и приходилось производить работы, чтобы они стали проходимыми. Кроме того, не прибыли и многие из нерегулярных войск. Сделать что-нибудь существенное раньше мая не представлялось никакой возможности. Но, с другой стороны, ничто и не побуждало к излишней спешке — все доставлявшиеся сведения говорили о чисто оборонительных намерениях Левальда.
Посмотрим теперь, что происходило в самой Восточной Пруссии перед вторжением в нее русских войск.
Эта провинция омывается водами Балтийского моря, которое образует у берегов две лагуны, подобные небольшим внутренним морям, отделенным друг от друга узкими полосами суши: Куриш-Гаф на севере и Фриш-Гаф на юге. На самом севере Куриш-Гафа расположен город Мемель, который в 1807 г. служил последним убежищем прусскому королю{26}, а на северном берегу Фриш-Гафа находится столица Восточной Пруссии Кёнигсберг. Вход в этот залив надежно защищен крепостью Пиллау. По течению Немана, впадающего в Куриш-Гаф, расположены города Тильзит и Рагнит в Восточной Пруссии, а также Ковно и Гродно в Литве. Кёнигсберг стоит на впадающем во Фриш-Гаф Прегеле, так же как и города Тапиау, Велау, Инстербург и Гумбиннен. В Прегель впадает река Алле, протекающая через Бартенштейн, Фридланд (неподалеку от Эйлау), Алленбург и Бюргерсдорф. Неман и Прегель образуют две естественные параллельные линии обороны, в то время как Алле перпендикулярна Прегелю. Все эти знаменитые названия — Эйлау, Фридланд, Тильзит{27} — свидетельствуют о том, что солдаты 1757 г. сражались на тех же полях, которым предстояло увидеть великие события 1807 г. Завоевание Восточной Пруссии было чрезвычайно важно русским, и они надеялись закрепить свои права на нее по заключении всеобщего мира. Но и для Фридриха II она тоже имела весьма существенное значение, ведь его королевство получило свое имя от тех самых
Восточная Пруссия представляла собой бедную страну, покрытую песками и болотами и слабо заселенную, — тогда в ней насчитывалось около 500 тыс. жителей. Смешанная с литовскими элементами германская раса отличалась силой, суровостью и непоколебимой верностью своим государям — гроссмейстерам Тевтонского ордена и династии Гогенцоллернов. Именно из этой страны древних литовцев, из этой отдаленной германской колонии раздался в 1813 г. призыв подняться против Наполеона{28}. И хотя Фридрих II был всецело поглощен отчаянной борьбой на полях Богемии, Саксонии и Силезии и прекрасно понимал, что судьба столь отдаленной провинции решается не на Прегеле или Алле, а на берегах Эльбы и Одера, он тем не менее все-таки позаботился о защите Восточной Пруссии. Вернее, он рассчитывал организовать там сопротивление врагу, используя для этого лишь местные ресурсы, и прежде всего обратился с призывом к своим «вассалам и верноподданным» о заеме в пятьсот тысяч талеров.
Великая княгиня Екатерина уведомляла короля обо всем, происходившем при русском дворе и в армии, через кавалера Вильямса и английского посланника Митчелла. В декабре 1756 г. Фридриху сообщили, что царица, узнав о приготовлявшемся французами нападении на Клевское княжество[40], сочла его «не столь уж страшным врагом, каким он казался еще пять недель назад, и поэтому было решено отправить на помощь королеве-императрице{29} 80 тыс. чел. регулярных войск и 30–40 тыс. нерегулярных. Впрочем, приготовления еще далеко не закончились, в каждом полку недоставало по 500 чел., и лишь только-только отдали приказ о наборе рекрутов»[41].
В свою очередь прусский король также сообщал Левальду о развитии событий (26 декабря). Указывая на тревожные известия, он в то же время успокаивал его: «Во-первых, до начала июня русские будут не в состоянии двинуть свои войска; во-вторых, царица больна, и даже опасаются за ее жизнь; и третье, если так оно и случится, у меня не будет никаких оснований бояться молодого двора»[42]. То же самое и в январских письмах 1757 г., наполненных всяческими соображениями о здоровье Елизаветы и тех последствиях, которые может повлечь за собой ее кончина. Другие надежды возлагались на удаление маркизы Помпадур после покушения Дамьена{30}, что может вызвать у Людовика XV прилив раскаяния и набожности, а следовательно, и побудить его «нанести страшный удар по австрийской клике»[43].
Фридрих II не терял надежды на то, что его друзьям в Зимнем дворце удастся отсрочить русское наступление, а преданный великой княгине Апраксин будет воевать против него лишь ради соблюдения приличий. Более того, хотя он очень боялся России, но вместе с тем и презирал русскую армию, считая ее не более чем беспорядочной толпой. Однако его представления об этой военной силе, почерпнутые из бесед со старым фельдмаршалом Кейтом, который когда-то командовал ею, уже давно устарели. Он ничего не знал ни о реформах 1756 г., ни об изменениях в ее численном составе. Ему удалось передать эту неосторожную самоуверенность не только своему окружению, но также жителям и властям Восточной Пруссии. Фридрих оставил Левальду всего лишь 19 400 чел. регулярного войска. Правда, корпус принца Гессен-Дармштадтского, расквартированный в Прусской Померании для наблюдения за шведами, мог служить Левальду резервом, однако нехватка войск в Центральной Европе почти сразу заставила короля отозвать этот корпус в свое распоряжение. Таким образом, вслед за Восточной Пруссией он оставил без защиты и Померанию, обнажив обе свои балтийские провинции! У Левальда не было иного выхода, как пополнять свои силы из местных ресурсов. В 1756 г. он призвал под знамена всех рекрутов, включил их в гарнизонные полки и поставил под начало отставных офицеров, которые принялись учить их, снабдив ружьями, присланными из Берлина.
Всего таких полков было три, но солдаты в них оставались не обученными, а офицеров было бы правильнее называть инвалидами. В своей безумной рекрутчине, которая буквально опустошала все его государство, Фридрих ухитрялся ставить на поле битвы эти полки из гарнизонов в самый центр, используя их или в резерве, или во второй линии.
Кроме гарнизонных полков существовала еще и
Благодаря его настойчивым действиям было поставлено в строй 2214 ополченцев для службы на границе против нерегулярных войск, русских мародеров и всяческих шаек. Это ополчение не было постоянно действующим, его собирали лишь по сигналу набата. За нехваткой офицеров даже в гарнизонных полках на их места назначали старых дворян, состоятельных арендаторов и увечных унтер-офицеров. Во главе этого ополчения был поставлен отставной эскадронный командир Катаржинский де Гуттек. Поскольку провинцию населяли две нации — литовцы на юге и немцы на остальной территории, у них несколько отличалась форма: белая с синими отворотами для литовцев, голубая или серая с белыми отворотами у немцев. Военная форма уже по понятиям того времени была абсолютно необходима, так как без нее любой участник военных действий считался взбунтовавшимся крестьянином, что провоцировало репрессии неприятеля.