Я побрился и спустился в ресторан. Утром он почти пуст, и я сразу увидел Довженко. Он сидел за столиком с Самойловым – «Щорсом», спиной ко мне, с ним сидел еще какой-то мужчина.
Александр Петрович приветливо помахал рукой, и я подошел к столику. Мужчина обернулся. Это был Мейерхольд.
Александр Петрович познакомил меня.
Самойлову было двадцать два – двадцать три года. Он был очень красив и интеллигентен. Мейерхольд же выглядел усталым и озабоченным. Александр Петрович представил меня не только как редактора, но и как своего близкого знакомого, поэтому беседа продолжалась непринужденно.
Театр имени Мейерхольда был уже закрыт, и передо мной сидел опальный Мейерхольд. Хотя он участвовал в общем разговоре, порой даже увлеченно, но у меня сложилось впечатление, что он постоянно погружен в свои мысли, все время к ним возвращается.
Самойлов был его учеником – именно Мейерхольд рекомендовал молодого актера на роль Щорса. Женя был крайне воодушевлен и взволнован приездом учителя, видимо, внутренне трепетал. Я же, узнав, что фильм вместе с нами будет смотреть Мейерхольд, быстро поел, так как почувствовал: Довженко ждет этого просмотра с волнением. Мы поехали на студию.
Мейерхольд давно не был в Киеве и расспрашивал по дороге о городе, а на студии не бывал вообще. В те годы это была одна из лучших студий, а новый павильон, в котором снимал Довженко, и по сей день называется «щорсовским».
Вскоре начался просмотр. В зале было лишь несколько человек, операторов. Материал «Щорса» никому не показывали, даже группе.
Впервые фильм на двух пленках смотрели Мейерхольд, Солнцева, Бодик (второй режиссер), Самойлов и я. За микшером сидели Довженко с монтажницей.
По тому времени «Щорс» был одной из самых длинных картин. «Золотым» и нерушимым метражом считалось 2400 метров. Мы же смотрели около 4000 метров. Если обычный метраж состоял из 8 частей, то «Щорс» – из 14, кажется, лишь «Ленин в 1918 году» приближался к нему по метражу.
Фильм смотрелся напряженно, трагические сцены перемежались полными юмора и лукавства. Но все-таки местами ощущалась перегрузка материалом: столь густо насыщенным и многослойным был каждый кадр, что терялся ритм. Нужно было сократить кое-где проезды, батальные сцены.
Я не пишу свое мнение о картине – оно выражено в моей статье, которой открывалось обсуждение фильма на страницах газеты «Кино». Поначалу в моей голове неуклонно гвоздилось все то, о чем мне говорил Дукельский, но постепенно это отошло, я вошел в поток фильма и отдался ему. Изредка я смотрел на лицо Мейерхольда, пытаясь угадать его впечатление: он смотрел оживленно, иногда чуть приподымаясь, еще внимательнее всматриваясь в экран, иногда откидываясь и как-то расслабляясь. На него посматривала и Юлия Ипполитовна.
От Довженко Сталин ждал украинского «Чапаева». Щорс не был Чапаевым, да и вся лента контрастировала с тем фильмом, уходя от жестокой, до предела реалистической манеры в романтическо-эпический, сказовый стиль Довженко.
Мне казалось, опасения о том, что это фильм о Боженко, а не о Щорсе, несправедливы – оба этих образа были неразрывны, как Дон Кихот и Санчо Панса. Но лапти, пресловутые лапти действительно появились на экране. Боженко медленно, степенно и легко ступал в них, а затем сидел на приступке вагона, свесив ноги в лаптях…
Зажегся свет.
Мы все сидели очень долго, совсем тихо, пока молчание не стало казаться тревожным. Мейерхольд встал, подошел к Довженко и сказал:
– Это на много лет вперед в искусстве.
Мне показалось, что в этой фразе он соединил все – и пафос фильма, и его поэтику, и боль за то, что сейчас, возможно, не все будет понято.
Начался разговор.
Мейерхольда особенно поразила сцена смерти Матки, когда Боженко плачет под буркой.
Я очень кратко передал мое волнение, вызванное фильмом, и очень скромно, но настоятельно перечислил те куски, которые, с моей точки зрения, ослабляли воздействие.
Довженко все выслушал молча, сказал, что его тоже что-то «царапает», и пригласил всех к себе обедать.
Меня же на протяжении всего дня не оставляла мысль, что я не сказал главного, для чего приехал, – того, что Боженко заслоняет Щорса, и об этих проклятых лаптях…
После обеда я все рассказал Юлии Ипполитовне. Она успокоила меня, что подготовит Александра Петровича к разговору и что завтра мы поговорим.
Утром мы встретились у «щорсовского» павильона. Прогуливаясь около него, вели трудный разговор. Сначала Довженко негодовал. Особенно его возмущала боязнь этих самых лаптей, в которых щеголял крестьянский батько. Потом он рассмеялся и сказал:
– Не буду же я ссориться с советской властью из-за лаптей! Фильм сокращаем почти на часть, я продумал и наметил уже купюры.
Решили, что после сокращений покажем Хрущеву.
Через день или два в том же зале, в этом же узком кругу, ждали Хрущева.
Он прибыл точно в назначенное время с секретарем ЦК Бурмистренко и с семьей – в том же составе, в котором находился сейчас в просмотровом зале.
Хрущев тогда был в синей суконной гимнастерке, в сапогах, в той же униформе был и Бурмистренко. Семья была одета очень скромно, я бы сказал, провинциально.
Студия, помимо «Щорса», должна была срочно сдавать военно-оборонный фильм – «Эскадрилью № 5».
Директор студии Ицков спросил, с чего начнем. Хрущев сказал: сначала «Щорса», потом «Эскадрилью».
Просмотр начался, реакции Хрущева и его семьи я наблюдать не мог, так как сидел впереди.
Когда просмотр закончился, все подошли поближе к Хрущеву.
Начал говорить Бурмистренко: что-то хорошее, впрочем, и некоторые замечания.
Хрущев его прервал:
– В общем, не хуже «Чапаева»! – видимо, давая самому себе ответ на слова Сталина, который, обращаясь к Довженко, сказал: «За ним – украинский „Чапаев“».
Хрущев обратился к Ицкову:
– Кто тут из Москвы?
Тот представил меня.
Хрущев спросил, какое у меня мнение о фильме.
Я сказал, что смотрю фильм второй раз, что фильм производит большое впечатление, что он является, как тогда говорили, новой победой советского кино и все такое.
Хрущев одобрительно качал головой, семья слушала внимательно.
– Большая работа завершена вами, – обращаясь к Довженко, сказал Хрущев.
Но мне нужно было выполнить свою миссию до конца, и я спросил:
– Никита Сергеевич, а нет ли у вас впечатления, что Боженко заслоняет в фильме образ Щорса?
Хрущев насторожился:
– А кто так считает?
Я, не зная, на кого сослаться, чтобы не возбудить у Хрущева излишнего внимания к этому вопросу, вначале замялся, а потом ответил, что некоторые работники студии.
Хрущев спросил:
– Ну а вы как считаете?
Я сказал, что, по-моему, это излишние опасения, что в картине интересно и глубоко раскрыт образ Щорса.
Подумав немного, Хрущев сказал:
– Оба хорошо играют, талантливые артисты. – И обратился к Довженко: – Мы с вами еще подробно поговорим. Сейчас надо смотреть другую картину, – пожал ему руку. Довженко с группой ушел, начался просмотр «Эскадрильи № 5».
После просмотра Хрущев предложил мне поехать в ЦК, чтобы поговорить о делах студии.
Я ехал в машине с Бурмистренко, сыном и дочерью Хрущева. По их разговорам и замечаниям я понял, что «Эскадрилья № 5» им понравилась больше.
В ЦК Хрущев попрощался со мной и сказал, чтобы я подробно все рассказал Бурмистренко.
Не буду передавать, о чем мы говорили, вряд ли это интересно, но Бурмистренко кивнул на стоящую у него на столе «вертушку» и сказал:
– Вы можете поговорить с Дукельским.
Я снял трубку, сказал номер и услышал голос Дукельского. Сообщил ему, что фильм завершен, что это выдающееся произведение, что мнение Хрущева и Бурмистренко положительное. Он напомнил мне о лаптях. Я сказал, что их не будет и что я выезжаю, а фильм через несколько дней привезут – как только отпечатают хороший экземпляр.
Бурмистренко остался доволен моим сообщением. Он, видимо, боялся, чтобы я не наговорил чего-нибудь лишнего. Бурмистренко теперь уже нет в живых: он был убит под Киевом, руководил партизанским движением…
Хрущев же с семьей – теперь уже здесь, в просмотровом зале в Гнездниковском, – напомнил мне всю эту довоенную историю.
Звонок «вертушки» прервал мои воспоминания, вернув меня в сорок седьмой год.
Я снял трубку и услышал:
– Говорит Маленков. Товарищ Большаков!
Я ответил, что Большакова нет, говорит дежурный по комитету.
– Хрущев у вас?
Я опять направился в зал. Лейтенант пропустил меня беспрепятственно. Я наклонился к Хрущеву – и удивился, с какой поспешностью он устремился из зала, а я – за ним.
Войдя в приемную, он спросил, где «вертушка». Я показал и сказал ему, что могу переключить на кабинет, но он немедленно взял трубку и вызвал Маленкова.
Видимо, тот спросил его, что он смотрит. Хрущев, покосившись на меня, ответил, что показывает семье наши новинки и что ему неинтересно, он может сейчас же приехать.
Поблагодарив меня и снова пожав руку, он заглянул в зал, и оттуда мигом вылетели гэбэшники, видимо, с трудом расставшиеся с Алис Фей. Двое покатились вниз, к «ЗИСу», а подполковник – к «вертушке»:
– Седьмой выехал!
На улицах, видимо, перекрывали семафоры.
Семья и лейтенант досматривали картины. «Вертушка» подала голос.
Звонил Большаков. Я сказал, что гость уехал, семья смотрит, а его никто не спрашивал. Он облегченно вздохнул…
Итак, через неделю Дукельский смотрел «Щорса».
И на челе его высоком не отразилось ничего… Он сказал, что длинно. Особенно его раздражали надписи. «Погуляем теперь в просторах своего сердца и, минуя многие города, и села, и многостолетние курганы, перенесемся в Дубено на Волыни»… Или: «Близилось к концу незабываемое лето девятнадцатого года. Весь украинский юго-запад белел, как от проказы… Щорс метался в этом зловещем кругу, как тигр».
Дукельский возмущался: он герой, комдив, а не тигр!» Белел, как от проказы», «просторы сердца»! Вы видели!.. Требовал отредактировать и сократить.
Мы с Александром Петровичем ходили к нему несколько раз – он уперся. Длинно. Сокращайте и надписи редактируйте.
Утром ко мне пришел Александр Петрович… Как быть? Долго сидели, думали. Довженко решил: надо показать Сталину, дозвониться до Поскребышева. Иначе испортим фильм, а Дукельского не переспорить. Но как дозвониться до Поскребышева?
Вечером я дежурил и сказал Довженко, чтобы он пришел, когда я буду один у «вертушки». Дукельского вызвали. Я позвонил Александру Петровичу. Часов в двенадцать он приехал. Наконец мы у «вертушки» вдвоем… Александр Петрович набрал номер. Трубку взял Поскребышев. Довженко сказал, что «Щорс» закончен, находится в Москве, в Комитете.
На следующий день Сталин смотрел «Щорса». Фильм был принят без поправок. Сталин довез Довженко до дому и долго прохаживался перед домом, к ужасу охраны. Дворники смотрели с изумлением, как великий вождь ходил с неплательщиком за квартиру… Потом решили: наверное, артист Геловани.
БЛИЖНЕЕ
После смерти Сталина Александров, Герасимов и Чиаурели [18] должны были поставить большой двухсерийный фильм, посвященный вождю народов. Съемки велись во всем мире. Мы уже смотрели в главке первые отснятые материалы. Миллионные толпы народа запрудили улицы и площади Москвы. Плечом к плечу, от стенки к стенке, вламываясь во дворы, заполняет народ улицы Горького, Пушкинскую, ползет с горы к Трубной, народный вал давит. Ползут к Москве заполненные поезда. Люди на крышах. Заставы. Тысячные толпы в Тбилиси, Киеве, Ташкенте, по всей России.
Метры пленки, сотни, тысячи метров плачущих людей. Старики, дети, русские, грузины, украинцы, якуты на дальних стойбищах. Тысячи метров пленки. Площади Праги, Бухареста, Берлина, Софии. Плачут люди. Молча смотрят на громкоговорители, чего-то ждут. Кадры: Париж, Токио, Дели, Лондон, Рейкьявик, Алжир, Улан-Батор, Пекин. Смотрим, смотрим, и не день, и не два. Музеи подарков, Кремль, Колонный зал. Почетные караулы. Длинная дорога людей к гробу. Как это вместить в фильм? Как передать эту народную драму?
Александров, Герасимов, Чиаурели беседуют с операторами, дают задания, но что за фильм, они сами еще не знают. Не знают, как приступить. В кинотеатрах идут лишь выпуски хроники. Но вот напряженная энергия десятков операторов, работников будущей съемочной группы «Великий путь», застыла: фильм не будет сниматься. Решено выпустить фильм «Похороны» в нескольких частях. Не знаю, кто его монтировал, – вернее, уже не помню, – но полнометражного фильма не будет.
Почему? Никто не знает. Даже Большаков. Решено, говорит, подождать, потом будет видно, может, будет сниматься художественный фильм.
Новые события отдалили задачу. Министерство кинематографии ликвидировано, как и множество других министерств и комитетов. Создано Министерство культуры, министр – П.К. Пономаренко. Ему подчинены все ведомства культуры и искусства: театр, кино, издательства, высшая школа, Информбюро. В общем, Левиафан культуры. Большаков – его заместитель – переехал на улицу Куйбышева. Мы по-прежнему остались в Гнездниковском – теперь это стало Главкино, как в те дни, когда я начинал.
О Пономаренко ходят легенды. Помню, как, выступая на совещании комедиографов, Смирнов-Сокольский сказал: «Вы, Пантелеймон Кондратьевич, Гарун-аль-Рашид. Может, появится у нас и комедия». В общем, повеяло чуть-чуть вольным ветром… Но не об этом сейчас речь. Осенью – когда, точно не помню, – мне сказали, что будет автобус на дачу Сталина. Небольшая группа кинематографистов должна поехать туда для того, чтобы решить, что следует снять, так как там организуется музей.
Едут Герасимов с Кузнецовым, тогда директором «Мосфильма», а от главка – Брянцев и я. Остальных не помню – кто-то из операторов, звукооператоров. В общем, человек семь.
Утром мы отъезжаем из главка часов в девять. Автобус отошел, рядом с шофером сидел военный. Мы думали, что нам придется долго ехать, что дача Сталина где-нибудь за несколько десятков километров от Москвы – говорили, в Зубалово. Проехали же всего лишь несколько километров по Минскому шоссе и через пару минут после Поклонной горы свернули налево – там шло особое шоссе, раньше для всех закрытое. Еще через несколько минут автобус остановился у аллеи – она вела к даче Сталина. Дача называлась «Ближнее».
Мы прошли по аллее с полкилометра и остановились у зеленых ворот.
Военный позвонил, кто-то открыл окошко. Он что-то сказал, и ворота медленно раскрылись. Двое офицеров проверили нас по списку. Хотя хозяина дачи не было, охрана еще жила, занимала у ворот трехэтажный, или четырехэтажный, корпус.
Нас окружал густой, преимущественно хвойный лес. Вслед за военными мы пошли по дорожке, минут через пять – может, немного больше – вышли на поляну, перед нами был зеленый, закамуфлированный, как во время войны, двухэтажный деревянный домик. В нем и жил Сталин. Мы смотрели с недоумением. Военный вошел, скоро вышел и сказал, что просят подождать: сейчас выйдет человек, который будет нас сопровождать. Между тем он повел нас в другой домик, еще поменьше. Из первой комнаты мы прошли во вторую, там стоял превосходный бильярдный стол – и больше ничего. Во второй половине домика была русская баня.
Минут через пятнадцать, пока мы с особым пристрастием рассматривали шары и кии и смотрели в окно – в сад, – пришел подполковник и с ним женщина. Подполковник при хозяине ведал фельдъегерской службой. Только он мог вручать пакеты лично Сталину и забирать от него почту. Женщина служила в Ближнем тоже очень давно, с довоенных лет: регистрировала почту, иногда записывала указания. Была вхожа во внутренние комнаты.
Мы пошли по двору, но уже по другой дорожке, к дому. Во дворе стоял памятник товарищу Сталину – в десяти шагах от дома. Мы недоуменно переглянулись. Подполковник сказал, что будет музей, сейчас все устраивают, а памятник, работы Томского, привезли из музея подарков товарищу Сталину. Памятник стоял без постамента и выглядел совсем нелепо. Мы пошли дальше.
Подходя к дому, на пороге на минуту остановились. Женщина сказала:
– Это не дача, Иосиф Виссарионович жил здесь с 1938 года. Отсюда ездил в Кремль, в последние годы редко. Даже заседания Политбюро происходили большею частью здесь.
Мы вошли в дом.
Осмотр начали с террасы, откуда был выход в столовую. Терраса окружена деревьями, вдоль нее – три ряда цветов: розы, бегонии. Особенно много роз. «Иосиф Виссарионович очень любил за ними ухаживать, – рассказывает женщина. – Подстригал, знал почти каждую». На барьере террасы прибит кусок сукна.