Для верной постановки дела нужно было провести сложную и трудную, учитывая условия местности, воздушную фотосъемку. Обязательно требовались магнитометрические снимки. В переводе на язык цифр это означало: нужны десятки тысяч рублей. Без помощи других организаций Академия была бессильна.
Несчастную смету сократили и безжалостно почеркали. Профессор молчал — он был готов на все. Согласился на самый мизерный минимум, который представлял собой восемь тысяч, возлагая в душе большие надежды на доходы от лекций. Его утешали, что это, так сказать, только почин, и обещали в дальнейшем золотые горы.
Но когда дошло до минимума, оказалось, что Академия не может ассигновать и этих денег. Тогда пришлось обратиться в Совнарком за специальной дотацией.
Профессора Горского лично командировали в столицу. Не теряя времени, на другой день профессор собрался в дорогу.
Проснулся профессор Горский уже под Москвой — бодрый после сна и отдыха. Полежал немного, заложив руки за голову и, вспомнив, что сегодня должен быть у наркома, почувствовал, как внутри приятно и страшновато защекотал знакомый холодок воодушевления. Быстро стал одеваться.
Поезд мчался среди высокой зеленой посадки, а когда случались просветы, на мгновение проступал безмятежный осенний пейзаж.
Вагон мягко покачивался, скрипели рессоры, колеса выстукивали свой привычный и знакомый ритм.
Горский заказал чай. В купе, кроме него, никого не было, а значит — можно спокойно подумать в одиночестве.
Неторопливо помешивая чай, смотрел в окно и пытался представить себе аудиенцию у наркома. «Крепись, Горский, от этой аудиенции зависит, по крайней мере сейчас, — все. Любопытно, с чем ты вернешься домой? Очень любопытно!»
За окном начали пролетать отдельные здания, потом — все чаще и чаще — и профессор узнал окраины Москвы.
Торопливо поднялся, привычным движением пригладил волосы и начал собирать вещи. Поезд, размашисто набрав ход к концу пути, начал мягко сбрасывать скорость и через несколько минут остановился под длинной крышей Октябрьского вокзала.
Профессор, прищурив глаза от ясного и холодноватого осеннего солнца, вышел из здания вокзала и перед тем, как окрикнуть извозчика, остановился на минуту на лестнице, улыбнулся солнцу, набрал в грудь побольше воздуха и подумал: «Ну, пойдем, профессор…»
* * *
Комнату устилал мягкий ковер — большой, на весь пол — единственное украшение простого, без лишней вычурности кабинета. Серые строгие стены были увешаны множеством диаграмм и схем. Слева, у стены, длинный стол, покрытый красным тяжелым сукном, а вокруг — ровным, строгим рядом — простые дубовые стулья с высокими спинками.
И только в самом конце комнаты, у громадных окон стоял на низких ножках коричневый письменный стол.
Нарком сидел, сгорбившись, по ту сторону стола, видна была лишь его русая большая лобастая голова и худые острые плечи. Услышав шаги, он медленным движением поднял голову, и на профессора глянуло утомленное каждодневной усталостью, почти землистое, с рыженькой бородкой и усиками лицо. Карие живые глаза пристально осмотрели Горского.
Профессора в первую минуту поразила колоссальная портретная несхожесть наркома. На портретах представал видный мужчина со смелым, вдохновенным лицом. Но сейчас за столом сидел уставший, маленький, худощавый и серенький человек (серый поношенный костюм усиливал это впечатление), самый обычный и подобный тысячам других людей.
Профессор Горский? — тихо спросил нарком и, не дожидаясь ответа, гостеприимно указал рукой на твердое дубовое кресло. — Прошу садиться. Вы по делу Академии?
Профессор молча поклонился и подал письмо.
Нарком прочитал и снова поднял голову; неожиданно лицо его засияло, зрачки карих усталых глаз заинтересованно заискрились и все лицо его приняло приветливый и дружеский вид.
Это в районе Подкаменной Тунгуски за Кежмой, если не ошибаюсь? — неизвестно почему обрадовался нарком.
Профессор удивленно поглядел на него:
Вам, кажется, известны эти места?
Слишком знакомы, профессор, слишком, — улыбался нарком.
Профессор догадался и с искренним уважением сказал:
Каторга?
Вы угадали. О, профессор, это прекрасные и страшные места — советские джунгли. А вот интересно, вы уверены, что найдете что-то?
Будем надеяться, что найдем… — осторожно ответил Горский.
Нарком вдруг откинулся на спинку кресла и засмеялся молодо, по-мальчишески.
Вы поверите, задор берет, — хочется поехать посмотреть. А что, если с вами поехать? А? Что вы на это скажете? А?
И профессор Горский, который умел владеть собой, как заправский актер (привычка лектора), очарованный простотой и радушием, растерянно и сбивчиво пробормотал:
Что же, прошу… конечно, рад… очень…
Нарком прищурился и почесал рукой макушку.
Хорошее дело — помечтать. Ну, ничего. (У наркома погасли в зрачках искры). Весной думаете идти? Вы были там? О, это хорошо! А вот интересно — пожалуй, колоссальная штукенция? А? Примерно?
О, это совсем другое дело. Может ли быть для профессора разговор занимательней, чем об аэролите? И ученый, полный гордости, важно промолвил:
Это грандиозный аэролит, первый в мире по размеру. В нем около полсотни миллионов тонн.
Нарком удивленно посмотрел на профессора и восторженно повторил:
Полсотни миллионов тонн?! Ну, профессор, если выйдет по-вашему, и окажется, что аэролит ваш состоит исключительно из железной руды, нам придется там целый завод металлургический строить! — И нарком весело пошутил: — Непредусмотренный вклад в индустрию нашей страны. Ну что же, — удачи вам! Восемь тысяч не жалко, но (нарком хитро улыбнулся) сообщите Академии, что это аванс в счет будущей дотации. Идет?
Профессору Горскому не верилось, что настал конец заботам и беготне. Он встал и почтительно поклонился, прощаясь с худеньким, озабоченным человеком.
Нарком пожал руку:
Желаю успеха. Всего наилучшего. Знайте, у вас появился союзник, который будет внимательно следить за вашей работой.
Нарком проводил Горского до дверей и вдруг, крепко пожимая ему руку, улыбаясь, пожелал успеха:
Удачи вам!
Профессор вышел из наркомата и долго шел по улице, спокойный, счастливо улыбаясь — сегодня ему выпал тот удивительный день, когда человек полно и радостно ощущает смысл и наслаждение жизни.
* * *
Марич не ошибся — на пороге стояла Гина. Мгновение оба стояли неподвижно, ошеломленные неожиданной встречей.
Наконец Марич, как слепой, пошел навстречу. Гина первой нарушила тяжкое молчание. Подала руку и, напряженно заглядывая ему в глаза, почти шепотом спросила:
Не узнали?
Да, — сказал глухо Марич, — не узнал.
С минуту держал ее маленькую безвольную ручку в мягкой перчатке, не зная, что дальше с ней делать. Потом неожиданно и неуклюже разнял свои крепкие пальцы.
Подвинул кресло:
Прошу.
Сели и снова молча жадно смотрели друг на друга, вбирая глазами перемены, случившиеся за время долгой разлуки.
Восемь лет сделали свое дело. Напротив Марича сидела красивая женщина в дорогом, отделанном соболями, манто, в мягкой небольшой красной беретке, и эта женщина ничуть не походила на маленькую кудрявую курсисточку в скромной блузке, в темной шерстяной юбке.
И только холеное лицо, розовое и прозрачное, четкие очертания страстных губ и карие лучистые глаза немного напоминали о былой, любимой и дорогой Гине.
И от этого чувства у Марича защемило сердце томительной знакомой болью — и женщина, что вначале показалась чужой, стала близкой и родной, стала той, по которой он страдал долгие годы, которую не забывал в боях, в работе, каждый день.
Стараясь скрыть растерянность, Марич с притворной холодностью улыбнулся Гине и удивленно произнес:
Необычная встреча! Ну, я уж и не ждал. Однако мне непонятно, как вы узнали, что я здесь?
Марич сделал ошибку и проиграл ход. Гина инстинктивно, женским чутьем ощутила фальшь и с обидой глянула на Марича.
«Ах, вы так? Что же, прошу», — говорил ее взгляд.
Марич забыл, что говорит не с худенькой курсисткой- идеалисткой худшего пошиба, в запале он позабыл, что перед ним лучшая мюзик-холловская певица — гордость Нью- Йорка, которая умеет петь веселые жанровые песенки о Китти и Джоне, даже когда хочется плакать.
Гина лучше Марича владела лицом, нежная страсть, сиявшая в ее глазах, внезапно погасла. Тренированное лицо приняло выражение безупречно сработанного удивления, а губы тронула вежливая холодная улыбка.
Необычная, товарищ Марич, кажется, у вас так обращаются ко всем, — встреча необычная. Я и сама никогда не могла надеяться на нее. Не правда ли, вы гадаете, откуда я о вас дозналась? Не догадываетесь?
Марич широко развел руками.
Нет.
Гина медленно сбросила с руки сумочку и достала оттуда газету.
Это был вчерашний номер газеты советского направления, выходившей в Нью-Йорке на украинском языке. На последней странице, рядом с различными объявлениями, по соседству с рекламой: «Петро Ярема — украинский гробовщик. Гробы по умеренным ценам в Нью-Йорке, Бруклине и окрестностях» — размещался портрет Марича и сообщение о целях его поездки в Америку (портрет был перепечатан из советского журнала).
Марич хотел было улыбнуться, но вместо улыбки губы его исказила неудачная гримаса:
О, я вижу, вы интересуетесь страной ужасных большевиков.
Как видите…
Они перекинулись несколькими незначительными фразами и оба почувствовали, что сами себя поставили в сложное, неловкое положение.
Вскоре Гина встала, собираясь уйти.
В глазах Марича мелькнул настоящий, неподдельный страх. Он умоляюще посмотрел на нее и встретил ее глаза — они чуть улыбались, тепло и с сожалением.
Вы обедали? — вдруг спросила она.
Нет.
Я тоже. Может, пообедаем вместе?
Конечно. Надо обязательно чем-нибудь отметить нашу встречу, — радостно отозвался Марич. — Как же, — старые друзья.
В его иронии звучали болезненные нотки.
Гина бросила на него взгляд из-под нахмуренных, четко очерченных бровей и негромко, двусмысленно проговорила:
И только?..
Марич промолчал.
* * *
Эге-ге! Гина никак не могла предположить, что бокал дорогого «Хейсик» и гамма шумных звуков джаз-банда могут так повлиять на настроение и вызвать давние воспоминания, от которых щемит сердце и горло сдавливает комок — предвестник слез.
Дорогая аристократическая «Ротонда» в час обеда наполнилась посетителями. Стеклянные вращающиеся двери едва успевали пропускать чисто выбритых джентльменов (утомленных нервным биржевым днем) с роскошно одетыми спутницами, чья одежда стоила в сто раз дороже, чем все их существо.
После первой рюмки дорогого вина и искусно приготовленных блюд усталость у джентльменов как рукой снимало, глаза их оживлялись и начинали искриться огоньком удовольствия и благожелательности. Здесь все было подчинено тому, чтобы за короткое время доставить озабоченному биржевыми сделками человеку максимум развлечений и радости.
В этом необычном для себя окружении Марич держался осторожно и строго. Официант налил в бокалы шипучую жидкость. Гина подалась вперед и искала взглядом глаза Марича.
За что же выпьем?
Удивительная вещь жизнь, Марич, — заговорила снова, не спуская с него блестящего взгляда. — Вот, казалось бы, ни логики, ни плана, контроля… А может, в этом и состоит ее закономерность…
Джаз-банд заглушил ее голос. Гина наклонилась к нему и глаза ее, и лицо показались смутными и манящими.
Оба мучились, обоим хотелось объясниться, узнать о теперешней жизни друг друга, не касаясь больного места.
Сильный физически, твердый и честный как общественная единица, Марич вне общества, в интимной жизни бывал иногда по-детски беспомощен и бессилен.
Вино и музыка пробудили страсти и заставили заговорить языком чувств. Марич первым протянул руку.
За минувшее, Гина!
Гина вновь жадно выпила и сейчас же наполнила свой бокал.
Наклонилась еще больше вперед и тихо в лицо проговорила:
За будущее, дорогой.
Ее слова прервал чужой голос. У стола остановился официант и протянул Маричу газету:
Прошу — вечерний номер! Очень интересный номер. Поразительное изобретение инженера Эрге, а также подробности о знаменитом Аризонском аэролите.
Марич плохо понимал английский язык и потому только слово «Эрге» врезалось ему в голову. С минуту он растерянно смотрел на официанта, потом вытащил деньги, положил газету на стол.
С первой полосы на него смотрел серый портрет инженера Эрге.