Кириллова обдало, как варом. Волосы шевельнулись на его голове…
Три левых окна церкви были снова, и уж теперь явственнее, освещены изнутри…
— Что вы, Иван Семеныч? — спросил Кириллов секретаря: — не спите?
Тот, не находя слов на коснеющем от волнения языке, только показал рукой на церковь.
— Батюшка, а батюшка! — сказал Кириллов, ступя за порог комнаты, где спал священник — вставайте, в церкви опять огонь.
— Быть не может, что вы!
— Вставайте, глядите.
Все трое опять вышли на крыльцо. Церковь была видимо изнутри освещена.
— А постоялый? кабак по тот бок площади? — спросил Кириллов — это его окна просвечивают…
— Постоялый в другом конце села, а за церковью — общественный, всегда запертый, хлебный магазин.
— Кругом обойдем, кругом, ваше превосходительство, — проговорил, наконец, онемевший от волнения и страха секретарь.
Взяли фонарь и, его не зажигая, тихо, без малейшего шороха, обошли кругом церковь. Все здания на площади были темны; в окнах храма, при обходе священника и его гостей, ясно мерцал слабый, будто подвижный огонек, погасший мгновенно, едва они обошли церковь.
— Войдем, снова осмотрим, — прошептал уже не с прежней смелостыо Кириллов — нельзя же так оставить… или это общая нам троим галлюцинация, или в церкви, действительно, то вспыхивая, то угасая, горит незамеченная нами, при первом осмотре, свеча… очевидно мешал ее разглядеть свет фонаря.
— Войдем без оного, — произнес робким, дрожавшим голосом секретарь.
— С нами крестная сила! — сказал священник, снова отмыкая дверь.
В церкви было темно. Ни одна свеча перед алтарем и в других ее частях не горела. Покойник лежал также неподвижно. Наверху только, на колокольне, чирикая, возились воробьи, да взлетывали галки и голуби, очевидно чуя близкий рассвет.
— Это там, это оттуда… белый голубь, может быть! — прошептал секретарь.
— Какой белый голубь? — спросил священник.
— Да тот, которого носят бесу на кладбище за неразменный рубль! Иной раз вырвется, бесы погонятся, — ни голубя, ни рубля…
— Стыдно, сударь, такое суеверство! — сказал священник, дрожащими руками зажигая в сенях фонарь: — извольте идти на колокольню… осмотрим, коли ваше желание, всех голубей, галочье и воробьев.
Кириллов предложил принять меры осторожности. Выходную дверь церкви заперли изнутри замком и пошли по витой, узкой внутренней лесенке на колокольню. Птицы, при блеске фонаря, шарахнулись и шумными стаями, цепляясь о звонкие края колоколов и о пыльные стены, стали вылетать с колокольной вышки.
— Ну, где же ваш белый голубь? — спросил священник, когда осмотрели колокольню: — а теперь, для-ради достоверности, исследуем снова и церковь.
Опять с фонарем обошли алтарь, осмотрели шкаф и все углы, и поднимали покровы над алтарем и покойником. Нигде ничего, церковь пуста.
— А все сие от безверия, — начал священник — вот у вас белые голуби… а там может и еще какие праздные сплетения…
Он не договорил. Кириллову в эту минуту вздумалось приподнять покров над небольшим аналоем, стоявшим у гроба. Этот аналой они уж в первый приход осматривали.
Кириллов взялся за край покрова, приподнял его и окаменел. Секретарь вскрикнул. У священника из рук чуть не упал фонарь…
Что же они увидели?
Под покровом узкого, невысокого аналоя, съежившись, сидела худенькая, сморщенная, как гриб, седая, повязанная по лицу платком, старушонка…
— Ты здесь чего? — спросил, первый опомнившись, священник.
— Зуб, батюшка, зуб совсем одолел! — проговорила старушка, хватаясь за обвязанную щеку.
— Ну, так что же, что зуб?
— Люди это сказывали, научили, — отвечала, дрожа, старушонка — возьми клещи и выдерни у покойника тот самый зуб… и пройдет на веки веков…
— Так ты, Федосеевна, грабить покойника?
— Вот клещи и свечка, — ответила, падая в ноги священнику, Федосеевна — не погуби, батюшка, — совсем одолел зуб…
— Но где же ты была, как в первое время мы приходили?
— На колокольне пряталась. Не погуби, отец Савелий, нет житья от этого самого, то есть кутного зуба.
— Ну, и выдернула у покойника?
— Крепонек больно… дергала, дергала — а тут страх… а тут, Господи, какой страх! и руки дрожат…
VI
Прогулка домового
Это было года два назад, в конце зимы, — сказал Кольчугин: — я нанял в Петербурге вечером извозчика от Пяти-углов на Васильевский остров. В пути я разговорился с возницей, в виду того, что его добрый, рослый, вороной конь, при въезде на Дворцовый мост, уперся и начал делать с санками круги.
— Что с ним? — спросил я извозчика — не перевернул бы саней…
— Не бойтесь, ваша милость, — ответил извозчик, беря коня под уздцы и бережно его вводя на мост.
— Испорчен видно?
— Да… нелегкая его возьми!
— Кто же испортил? видно мальчишки ваши ездили и не сберегли?
— Бес подшутил! — ответил не в шутку извозчик: — нечистая сила подшутила.
— Как бес? какая нечистая сила?
— Видите-ли, все норовит влево с моста, на аглицкую набережную.
— Ну? верно на квартиру?
— Бес испортил, было наваждение.
— Где?
— На аглицкой этой самой набережной.
Я стал расспрашивать, и извозчик, молодой парень, лет двадцати двух, русый, статный и толковый, передал мне следующее:
— Месяц тому назад, в конце масляной недели, я стоял с этим самым конем на набережной, у второго дома за сенатом. Там подъезд банка, коли изволите знать… Вот я стою, нет седоков; забился я в санки под полость и задремал. Было два или три часа по полуночи. Это я хорошо заметил, — слышно было, как на крепости били часы. Чувствую, кто-то толкает меня за плечо; высунул из-под полости голову, вижу: парадный подъезд банка отперт, на крыльце стоит высокий, в богатой шубе, теплой шапке и с красной ленточкой на шее, барин, из себя румяный и седой, а у санок — швейцар с фонарем. — Свободен? — спросил меня швейцар. — Свободен, — ответил я. — Барин сел в сани и сказал — На Волково кладбище. — Привез я его к ограде кладбища; барин вынул бумажник, бросил мне без торгу на полость новую рублевую бумажку и прошел в калитку ограды. — Прикажете ждать? — спросил я. — Завтра о ту же пору и там же будь у сената. — Я уехал, а на следующую ночь опять стоял на набережной у подъезда банка. И опять, в два часа ночи, засветился подъезд, вышел барин, и швейцар, его подсадил в сани. — Куда? — спрашиваю. — Туда же, на Волково. — Привез я и опять получил рубль… И так-то я возил этого барина месяц. Присматривался, куда он уходит на кладбище, — ничего не разобрал… Как только подъедет, дежурный сторож снимет шапку, отворит ему калитку и пропустит; барин войдет за ограду, пройдет малость по дороге к церкви… и вдруг — нет его! точно провалится между могил, или в глазах так зарябит, будто станут запорошены.
— «Ну, да ладно! — думаю себе: — что бы он ни делал там, нам какое дело? Деньги платит». — Стал я хозяину давать полные выручки, три рубля не менее за день, а рубль-то прямо этот ночной пошел на свою прибыль. Хозяин мне справил новый полушубок, да и домой матери я переслал больше двадцати пяти целковых на хозяйство. И лошади по нутру пришлось: то, бывало, маешься по закоулкам, ловишь, манишь поздних седоков; а тут, как за полночь, прямо на эту самую набережную, к сенату; лошадь поест овсеца, отдохнет, — хлоп… и готов рубль — целковый! И прямо от Волкова, по близости, на фатеру в Ямскую…
Все бы шло хорошо; ни я барину ни словечка, ни он мне. Да подметили наши ребята, что хозяин уж больно мной доволен, — ну, приставать ко мне. — Федька с бабой важной сведался, она балует его, — стали толковать — угости, с тебя следует могарыч. — Отчего же? — говорю — пойдем в трактир. — Угостил ребят. Выпили с дюжину пива, развязались языки. Давай они допытывать, что и как. Я им и рассказал. А в трактире сидел барин «из стрюцких» — должно чиновник. Выслушал он мои слова и говорит: — «Ты бы, извозчик, осторожнее; это ты возишь домового или просто сказать — беса… И ты его денег без креста теперь не бери; сперва перекрестись, а тогда и принимай». — Да как же узнать беса? — спрашиваю чиновника. — «А как будешь ехать против месяца, погляди, падает ли от того барина тень? — Если есть тень — человек, а без тени — бес…»
Смутил меня этот чиновник. Думаю: постой, сегодня же ночью все выведу на чистую воду. Стал я опять у банка. Вышел с подъезда барин, и я его повез, как всегда; в последнее время его уж и не спрашивал, — знал, куда везти…
Выехали мы от сената к синоду, оттуда стали пересекать площадь у Конногвардейского бульвара. С бульвара ярко светил месяц. Я и давай изловчаться, чтоб незаметно оглянуться влево, есть-ли от барина тень. И только что я думал оглянуться, он хвать меня за плечо… «Не хотел, говорит, по чести меня возить, больше возить не будешь; никогда не узнаешь, кто я такой…» Я так и обмер; думаю: ну, как он мог узнать мои мысли? — Я отвечаю: ваше благородие, не на вас… «На меня, говорит: только помни, никогда тебе меня не узнать».
Дрожал я всю дорогу до Волкова от этакого страха. Привез туда; барин опять бросил бумажку. — Прикажете завтра? — спрашиваю. — Не нужно, — ответил — больше меня вовеки не будешь возить…
Ушел он и исчез между могилами, как дым улетел куда-то.
Думаю: шутишь. Выехал я опять на следующую ночь на набережную, простоял до утра, — никто с подъезда не выходил. Вижу, дворники метут банковский тротуар; я к ним: — Кто, спрашиваю, тут живет? — Никого, отвечают, нету здесь, кроме швейцара; утром приходят господа на службу, а к обеду расходятся; квартир никому нет. — Что за наваждение? Выехал я на вторую ночь, опять никого. Заехал с Галерной к дворнику, спрашиваю, — тот то же самое, — видно, говорит, тебе приснилось. Дождавшись утра, вышел швейцар, — я его сейчас узнал; спрашиваю, — он даже осерчал, чуть не гонит в шею: я тебя, говорит, никогда и не видел, проваливай — какие тут жильцы! никто отсюда не выходил, и никого ты не возил, — все это тебе либо с дуру, либо со сна, а вернее с пьяна… Постоял я еще ночь, утром поехал на Волково, давай толковать с сторожами; там я приметил рыжего одного, в веснушках, — все отреклись, и рыжий: знать тебя не знаем, никого ты не привозил, и видим тебя впервое, — у нас строго заказано, никого в калитку по ночам на кладбище не пускаем… Так это и кончилось, с той поры я не езжу на аглицкую набережную, заработок этот прекратился, — одна беда- лошадь сноровилась и все ее тянет туда… Хозяин дуется, ребята прохода не дают; а что это за оказия была с банковским этим самым барином, ума не приложу…
— И это все правда?
— Сущая правда! вот вам святой крест! — заключил рассказчик.
Так рассказывал извозчик. Я — на всякий случай, рассчитываясь с ним, — заметил номер его бляхи и передал о его сообщении некоторым из знакомых, в том числе одному писателю, — собираясь еще раз отыскать этого извозчика и расспросить его подробнее, — между прочим съездить с ним на кладбище и расспросить тамошних сторожей. Меня, однако, предупредили. Один из репортеров рассказал часть этой истории в газетной заметке; а через неделю по ее появлении в печати, ко мне явился высший член сыскной полиции. Объяснив мне, что слух об извозчике, возившем «банковского беса», обратил на себя внимание полицейского начальства, это лицо просило меня дать средство полиции отыскать упомянутого извозчика. — Но кто же вам сообщил обо мне? — спросил я полицейского агента. — Тот улыбнулся — Позвольте нам быть на этот раз всезнающими. — Я сообщил агенту номер бляхи извозчика, с одним условием, чтоб мне дали возможность ознакомиться с окончательным разъяснением этого дела. Каково же было мое удивление, когда дня через три меня уведомили, что извозчик найден, но от всего отперся, уверяя, что газета, сообщившая вкратце его рассказ, все на него выдумала. Я поехал по письменному извещению к агенту, производившему это исследование. Был призван извозчик. Последний, разумеется, меня не узнал: он меня видел ночью, при том в шубе и шапке, а теперь я был в сюртуке. На новые расспросы полицейского агента при мне, извозчик повторял одно: знать ничего не знаю, ничего такого не говорил, все выдумано на меня…
Признаюсь, я пришел в немалое смущение. Бросалась тень на мое собственное сообщение приятелям. Мне пришло в голову попросить агента дать мне остаться с извозчиком наедине. Он согласился. Я прямо объявил извозчику, что я то лицо, которому он сообщил свой рассказ. Извозчик сильно смешался.
— И не стыдно тебе запираться, врать? — сказал я: — теперь и я, через тебя, выхожу лгуном.
Извозчик оглянулся по комнате, замигал глазами.
— Ваше благородие, — сказал он — да как же мне не отпираться? Меня как взяли, сейчас это на ночь в арестантскую, паспорт отобрали, выручку отобрали и еще побили…
— Кто побил?
— Анисимыч и Николай Федосеевич.
— Кто это?
— Вахтера в арестантской.
Меня возмутило это признание. Я позвал полицейского агента, сообщил ему жалобу извозчика и просил его при мне, немедленно, возвратить извозчику паспорт, выручку и уплатить его убытки за три дня ареста, прибавя что-либо и в вознаграждение за побои усердных вахтеров. Все это было исполнено. Извозчик упал агенту в ноги. — Все расскажу, как было, — объявил он и поведал слово в слово все, что передавал сперва мне о том, как он возил на Волково банковского беса…
По указаниям извозчика, было произведено дознание — как на подъезде банка, так и на Волковском кладбище. Швейцар банка и кладбищенские сторожа остались при прежнем отрицании всей этой истории. Так она и поныне ничем не разъяснена. Но я утверждаю одно: извозчик был слишком простой и добродушный малый, чтобы выдумать свой фантастический рассказ. Он при нашем расставаньи прибавил только одно: должно быть, — сказал он, — в том месте погребен кто-нибудь без креста, оттого, сердечный, и мается, все ездит на кладбище к остальным покойникам, погребенным, как след, по вере…
VII
Старые башмаки
Дело было в Италии, накануне великого праздника. Бедный архивный чиновник, живший на убогое жалованье, сидел в раздумьи — дадут ли ему праздничное пособие. В комнате было холодно; он раздумывал, затопить ли ему камин? Надвинулись сумерки.
В его дверь постучались. Вошел плохо одетый старик, с длинною, белою бородой.
— Я бедный артист, — сказал он: — реставрирую старые картины, при случае; но работы у меня мало, и начинает дрожать рука. Помогите чем-нибудь, и Господь да поможет вам счастливо провести с вашими детьми праздники, — заключил он с кроткою улыбкой серых глаз, в которых еще горел отблеск молодости.
— Жалею от души, — ответил чиновник — я такой же бедняк, и у меня нет не только детей, даже собаки. Едва перебиваюсь, платя за эту каморку в четвертом этаже, за дрова, за освещение и за платье, обязанный одеваться, как подобает казенному архивариусу. А пища! а подписка в пользу товарищей! Идите к богатым; крошки их трапезы ценнее наших хлебов!
— Нет-ли у вас хоть пары старых поношенных башмаков? — произнес старик молящим голосом, протягивая руки.
— Нет! ровно ничего нет, что я мог бы вам дать.
— Верно вы не видите? Мои башмаки износились до невозможности, порыжели и пропускают воду, как две ветхих ладьи.
— У меня нет башмаков, — ответил сухо чиновник.
— Простите с миром! — сказал старик, склонив голову на грудь.
Он ушел, влача усталые ноги. Чиновник запер за ним дверь и пожал плечами, как бы кому-то доказывая, что иначе он и не мог поступить. «И в самом деле, — мыслил он — будь у меня полон кошелек, я справил бы себе новое верхнее платье». То, которое висело под шляпой на стене, во многих местах уже показывало свое внутреннее настроение. Разбитое стекло в окне было заслонено куском пергамента с готическими литерами.
А погода? В такую ли погоду подобало встречать наступавший великий праздник? Шел снег. В его падающих хлопьях, казалось, виднелось лицо и белая борода. «Снег! он согревает бедняков-поденщиков, очищающих от него улицы; но было бы не худо, если бы, вместе с снегом, время от времени, с неба падала бы пара башмаков».
Чтоб высушить собственные, измокшие башмаки, чиновник подложил щепок и зажег пару полен, припасенных в камине. Его ноги были давно как два ледяных обрубка. Он протянул их к огню, сложил руки на колени и задумался. В дыме затлевшихся полен ему опять повиделось скорбное и кроткое лицо старого артиста, голос которого, казалось, замерев, остался в этой комнате. — «Простите с миром!» — сказал старик. «С миром!» шептал кто-то спрятанный в одежде, висевшей на стене. Чиновник обернулся и замер…
Кровать, накрытая красным одеялом, с желтыми по нем цветами, заставила его вздрогнуть. Тягой воздуха в камин край одеяла колыхался. Под этим краем чиновник увидел другую пару своих башмаков, старых и действительно «весьма поношенных», но тщательно высушенных, вычищенных и приготовленных еще с утра под кроватью, в ожидании завтрашнего праздника. Пара же совершенно новых башмаков дымилась, сушась у огня, на ногах чиновника. Ушедший бедняк, очевидно, разглядел те старые, запасные башмаки и позволил себе помечтать о них, как хозяин башмаков, раз в год, обыкновенно мечтал о праздничном пособии, рассчитывая на доброе сердце министра, который, по всей вероятности, не подозревал о его существовании. И что же ответил чиновник старику? — «У меня нет башмаков!» Но это ложь. Сказал ли он ее с умыслом или по забывчивости? Ужели с умыслом?
Край одеяла к стороне двери опять колыхнулся, точно старые башмаки, стоявшие под кроватью и также обращенные носками к двери, хотели идти сами собой, прямо к старому художнику. Жаль стало чиновнику, что он так отпустил старика. Следовало бы ему отдать лишние башмаки.
— «Что ты? что ты?» — произнес кто-то внутри его: — «время сырое, а ноги всегда надо иметь сухие. Надевай завтра старые, высушенные башмаки, сохраняй тело в здравии и тепле, — для чего иначе было бы и рождаться на свет?»
С этими мыслями, чиновник разделся, лег и заснул. Утром он проснулся бодрый, веселый; надел лучшее свое платье, высушенные старые башмаки и пошел к обедне в собор. Башмаки несколько жали ему ноги, поскрипывая, точно новые башмаки первых городских щеголей, несмотря на то, что были «весьма поношены». Утро стояло туманное. Звон колоколов глухо раздавался по улицам. В соборе, на мраморном полу, старые башмаки так опять крякнули и заскрипели, что некоторые из молящихся оглянулись на вошедшего. Он забился за колонны, стал усердно повторять молитвы. И снова он замер… Тихими шагами, чуть шурша стоптанными, развалившимися башмаками, к выходу из собора пробирался нищий старик. В полусвете храма неясно рисовались его сгорбленный, тощий стан, набожно, покорно сложенные руки и белая, длинная борода.
Первым чувством чиновника было броситься к узнанному им артисту. Но обедня еще не кончилась; орган начинал греметь особенно торжественную песнь. При том, можно ли было меняться башмаками на ступенях храма?
Обедня кончилась. Собираясь угостить себя вкусным, праздничным завтраком, чиновник направился к площади фонтанов, куда, как ему казалось, мелькнуло что-то белое… Чиновник быстро шел к площади. В одном месте, в грязи, смешанной с снегом, он разглядел подошву старого, порыжелого башмака. Мальчик, шлепавший по грязи навстречу, поднял и подбросил ногой из лужи другую, кем-то оброненную подошву, у которой торчала еще и половина каблука. — «Нет, надо, во что бы то ни стало, найти старика и ему помочь!» — подумал чиновник. Ища бедного, теперь босого художника, он долго ходил из улицы в улицу, проголодался и решил наконец закусить.
Чиновник вошел в трактир, потребовал супу и дичи, жареной в масле, под пряным соусом, — отменно вкусная роскошь, которую он себе позволял раз в год, — и оглянулся. Полуосвещенная комната, табачный дым, висевший под сводом, и множество мрачных людей, молча или чуть перешептываясь евших вкруг маленьких столов, — все это неприятно подействовало на вышедшего. Крепче закутавшись в платье, чтобы скрыть от назойливых взглядов свои часы, он сел на лавку, вглядываясь в глубину комнаты, где в догоравшем камине дымился огромный котел, а над ним, с шумовкой в руке, виднелся на стуле какой-то старик с босыми ногами.
Принесли миску супа. Чиновник с наслаждением ее съел. Пот выступил на его счастливом лице. А пока он доедал бульон, макая в него мякиш хлеба, старик, сидевший у камина, казалось, строго поглядывал на него. Пламя вспыхнуло под котлом: архивариус в его отблеске узнал, казалось, снова старого художника. Тот продолжал на него смотреть так пристально, что чиновник невольно опустил глаза. Но и сотня других глаз была устремлена на него из разных углов подозрительного подвала, — «Пещера воров!» — пронеслось в его мыслях. Старик поднялся, показав трактирщику из-за плеча пальцем на архивариуса. Трактирщик усмехнулся, прошел в кухню и вынес оттуда порцию заказанного фрикассе.
Дичь оказалась невозможно жесткою. «Боже мой! но разве это фрикассе!» — мысленно вскрикнул чиновник — «это бифштекс из железа, или даже еще хуже — кусок дерева в соусе! В жизни не ел ничего подобного»… И он жевал, жевал, поворачивая языком кусок жареного дерева и чувствуя, как судороги стягивают его челюсти.
Странная мысль пришла ему в голову: ему показалось, что он жует, без надежды когда-нибудь проглотить то, что жует, облитую соусом подошву старого художника, оброненную в грязи, на улице. И его зубы, при этой мысли, мгновенно почувствовали нечто особенно противное, нечто кожано-упорное, с запахом дубильной кислоты и ваксы…
Старик, ступая мягкими, босыми ногами, прошел от камина к выходу; то был вовсе не художник. Кошка трактирщика охотно доела брошенное ей фрикассе, казавшееся чиновнику то железом, то деревом, то подошвой.