Марина Ливанова меня провожала в Домодедово на своем студенте Саше. Что она мне принесла на дорожку: плеер с дисками, наушники удобные, жидкость от загара, конвертик с бумагой флорентийской (на такой бумаге только любовные письма писать!), большое яблоко. И что-то еще, уже не помню. Как она умеет все красиво делать. Театр жизни! При этом – мне благодарна, что я доставила ей такое удовольствие. О Боже!
Тем временем Вера Миллионщикова в реанимации, приходит в себя после передозировки химии. Врачебная ошибка. У нас страна бесплатная – лечение бесплатное, и ответственность бесплатная. Никто ни за что…
Из записной книжки
Прилетела в Израиль. Лика повела меня к врачу в Хадассу. Доктор Замир – не то жаворонок, не то соловей на иврите – крупная птица. По виду скорее канадский гусь. Пощупал: я не уверен, что здесь есть рак. У этих одаренных врачей пальцы – чувствилища. Иной орган, чем у обычных (но тем тоже слава, лишь бы не убивали). Послал на обследования. Маммографию сестричка делала трижды. Молодая, неопытная. Потом к доктору, не помню, как его, – из Южной Африки, в кипе, белая щетина – бородка, пахнет как от прадедушки (вспомнила через 65 лет!) – старостью, ветхостью, опрятностью. Еще старыми книгами немного. Опять пощупал, но биопсию делать не стал. Говорит – ничего не вижу (руками! руками!), кроме гематомы – это привет от доктора на Каширке! Опять: не уверен, что рак. Но послал московские стекла своему приятелю в Хайфу, к специалисту, который не разучился стекла смотреть. Больше в Израиле не осталось врачей, которые владеют этой допотопной методикой. На стеклах препараты никто теперь не делает. Это именно то, что я освоила в Институте педиатрии сорок лет тому назад, – гистологические срезы…
На слово «РАК» – удивление: у них такого диагноза нет. Есть клетки определенные, по имени и фамилии. Те самые секретные цифры, конечно. Ощущение довольно странное: все это происходит, вне всякого сомнения, со мной. Сообщение я приняла как должное, как будто я давно знала, что именно так и про изойдет. Но одновременно вижу все извне, наблюдаю за собой – что говорит, как себя ведет эта пожилая женщина, которая совершенно не принимает возраст в расчет, хорошо себя чувствует, удачлива, окружена толпой близких и любимых родственников, друзей, поклонников. Это даже не самообладание: рак мне показывает, как прекрасна жизнь вокруг меня. Во! Усилитель вкуса, как в кулинарии!
Я со стороны наблюдаю эту изумительную картинку – красота буйной весны, города, врачей, моих потрясающих друзей. Какая там Стена Плача! Вокруг меня Великая китайская стена! И я посреди всего этого – совершенно счастливая. Диагноз не снят, но отодвинулся. Рак не болит! Умирать все равно скоро, но не завтра. И видна, как никогда, «прекрасность жизни». Это Евгений Попов! Вот автор единственного слова, но какого! Назавтра поездка в Хайфу. Еще один незаслуженно прекрасный день. Повез меня Саша Окунь. Рассказ о поездке в Мюнхен. Он смотрел там выставку Рубенса, от скуки делавшего в Испании копии в Эскуриале. Многое в дороге переговорили – одно наслаждение… Мне интересно, потому как я человек слабо начитанный, а Саша про искусство лучше всех знает. Изнутри предмета. Сердечнейшее общение. И художник он очень крупный, но совсем не в духе Андрея, другого происхождения, от других корней. Имеет ка кое-то отношение к Люциану Фройду, только с великим чувством юмора и жизненной силой. Там философия, литература, большая глубина.
Потом госпиталь Рамбам в Хайфе. Доктор – рыже-седой русскоговорящий парень лет сорока пяти. Профи. Одно удовольствие смотреть, как он микроскоп крутит. Рак на московских стеклах подтвердил – карцинома. Это оно! Сделал две пункции, довольно больно, на новых стеклах ничего не обнаружил, гематома еще не рассосалась.
Вернулись в Иерусалим, и завертелась подготовка: компьютерная томография, неприятная вещь – два литра противной жидкости, а потом еще в вену влили краску. Теперь главное – чтобы не нашли никаких метастазов. Между тем начинается книжная ярмарка, интервью, встречи, беготня. Устала – с ног валюсь.
Все разворачивается очень быстро: новая биопсия показала карциному такой разновидности, которая на химию вяло реагирует и, кажется, более агрессивна, чем аденокарцинома. Рак молочной железы. Лабиальный, то есть протоковый – почему и диагностика сложная.
Томография не готова, а там я ожидаю новых неприятностей. Как-то серьезней стало. Хирург послал к онкологу в Эйн-Карем. Все свободное время работаю.
Кажется, Господь услышал мои слова, что долголетия я боюсь. Но книжку закончить все равно надо.
Еще странная округлая железка, деталь или конструкция неизвестного назначения, в пол-ладони. Приятная на ощупь. Держу в руке, показываю.
Сегодня опять сон – но забыла. Сны очень сильные, каждый день, осмысленные. Но главный был все-таки тот куличик на фарфоровом блюде!
2 мая открыли фестиваль. После врача-онколога. Все успела, никуда не опоздала. Назавтра консультация предоперационная. Беседа: снимаем левую грудь. Далее – по обстоятельствам: найдут в экспресс-анализе в лимфатических узлах клетку, значит, все лимфоузлы удалят; нет – обходимся без химии.
Поскольку клетка гормонозависимая, если будет химия, то какая-то «новая», ориентированная на рецепторы – блокируют их. Больного надо просвещать, мне нравится знать.
План такой: операция, далее перерыв. После двух-трех недель заживления – химиотерапия, в зависимости от того, что там найдут. Будет, видимо, надо.
Замир сказал, что он обеспокоен моим спокойствием: впервые такое видит, обычно в этом кресле плачут. Далее – поехала на такси в «Мишкенот Шаананим». (Приют беззаботных – это точно для меня!) Выучила слово. Не забыть бы! Это возле мельницы Монтефиори. Там всех ярмарочных писателей заселили. Цруя Шалев и жена Пола Остера выступали. Дамский разговор, изящный и слегка тошнотворный. Цруя очень хороша – и лицом, и телом, и душой, и одеждой.
Потом появился Курков. Милый, доброжелательный, с англичанкой-женой; у них трое сыновей.
В 9 легла в постель уже в номере гостиницы. Встану рано и буду смотреть с галереи на Старый город… может, даже и погуляю. К двум в госпиталь – ядерно-магнитный резонанс. В 7.30 – встреча с Меиром Шалевом. Очень плотно получается – ярмарка пополам с обследованием.
А 6 мая вечер – «Юмор и смерть». Не прелесть ли в моем положении? За круглым столом три автора: Андрей Курков, Михаил Гробман и я. Гробман край не непоследовательный. Представлен был как деятель и теоретик второго авангарда. Сначала плел околесицу, что новое убивает старое. Наивный старомодный бред. Потом прочитал свое стихотворение – чудовищно расистское, антиарабское. Было стыдно. Еще: всякий, кто сегодня заявляет, что любит Булгакова и не помню кого еще, тот идиот. Мы тонко сшиблись. Он настаивает на примате идеологии в литературе… На новом, так сказать, витке! Уже было.
Зато все свободное время я провожу в «Зеленом шатре». Первый раз в жизни название возникло раньше самого романа. Там всякие дела происходят: Лиза появляется снова. Она в расцвете карьеры. У нее дуэт с Рихтером. Гастроли. Конкурсы. Брежневская тоска. Мы попали в такое место, куда и музыка не достигает. Смерть Михи – глубокая депрессия. Лиза выходит замуж за дирижера. За немца, баварца, кажется. Пьер присылает за Саней гонца – невесту-американку. Рыдала на плече: не нужна мне шуба, не нужны мне деньги. Отчасти история Геннадия Шмакова.
Да, вот что забыла – поездку с Окунем в монастырь «Иоанна в пустыне», там трогательная детская икона Елизаветы. Кирпичная, очень старая и бедная церковка. Греческая. Они и впрямь бедны. Монахов не видели, но видели пещеру Иоанна и источники; место такое, что в нем что-то без сомнения происходило. Не пустое.
На обратном пути поели в индийской забегаловке – там было закрыто, но нам достались остатки от туристической группы, которую они кормили. Две мамаши с грудными детьми. Пока нам кофе варили, я дитенка держала, очень восхитительный.
Окунь тоже сейчас дрейфует по больницам, у него легкие, у жены – мочевой пузырь, матери Сашиной 96 лет, это тоже вроде смертельного диагноза. Все болеют, не я одна. Зато Вере Миллионщиковой лучше.
Ночью почти не просыпалась. Приливы отливают. Скоро снимут левую грудь. Боюсь, что под мышкой что-то происходит неприятное… меня беспокоит – некоторые ощущения в левой груди и в левой под мышке. Ощущение, что оно растет. Надеюсь, за оставшиеся дни далеко не вырастет. До операции три дня. Дальше буду жить без левой груди. Как минимум. И неизвестно сколько. Забота – закончить книжку.
Продолжают щупать подмышки. ЭКГ, анализ крови. Теперь все решит экспресс-диагноз. Настроение очень хорошее. Завтра ставят в груди метку – для хирурга. Сражаюсь с «Шатром».
Сделали снимок – это не диагностика, а локализация желез для удобства хирурга. Делал арабский врач или медбрат, очень хорошо. Лике все продолжает очень нравиться. И с Ликой очень хорошо. Сижу в университетском парке, в зелени и цветах, на укромной лавочке в тени и прохладе, жду Лику. За бор том +38 °С. Здесь не чувствуется. Сегодня день города – в этот день освободили Иерусалим в 1967 году. Арабы не очень празднуют, понятное дело.
Весь день Лика. В 7 утра приехала и до 8 вечера си дела. Ангел. И Любочка подскочила. Немыслимый, невероятный комфорт в данных обстоятельствах. И главное – в лимфоузлах при экспресс-анализе кар циному не нашли. Подмышку не трогали!
Через неделю будет подтверждение гистологическое, и тогда решат, как будут вести лечение.
Соседка по палате – воспитательница детского сада с севера, пенсионерка. Она должна была оперироваться не здесь, а в Хайфе. Но ей хотелось к Замиру, и она теоретически должна заплатить 18 тыс. шекелей за операцию (15 из них заплатила страховка, она – 3, то есть меньше 1000$). Вообще все – бесплатное. Это социальная медицина. Соседка получила тот же новейший укол. Ей не больно.
Я – коммерческая, но особая. Доктор Леша Кандель – мой знакомый, Володя Бродский, главный анестезиолог, – его друг. Все русские врачи ходят книги подписывать! Я – VIP! Всем прочим – ровно то же, но бесплатно.
Бедная Россия, 145 млн человек, которых режут без наркоза, валяют в грязи, заражают в больницах черт-те чем. Бедная Алла Белякова – у нее нашли рак кишечника, на Каширке отказали – слишком поздно! Взяли в Троицк, она счастлива. Рак этот ужасный, а сын, несчастный аутист, бедный Андрюша, что с ним-то будет? Надо узнать, что можно здесь сделать. Опять на Лику наваливать?
Груди нет абсолютно, даже выемка. Грудь мою по хоронили в специальном могильнике на кладбище Гиват Шауль. Леша Кандель туда захоранивает удаленные еврейские суставы из своего ортопедического отделения. Почему-то мусульман и христиан совершенно не интересует, где лежат их удаленные органы и части тела – вот что он сказал.
Итак, левая грудь – в земле Израиля. Начало положено!
Я у Лики дома. В квартире сильнейший ветер, что-то в кухне шуршит, падает. Я вхожу, закрываю окно и вижу на полу картинку, которая была прикреплена к холодильнику, – художница израильская Мирьям Гамбурд, выставка 2001 года в Париже. Сисястые жирные тетки дразнят Амазонку. Она стоит в центре композиции, с одной грудью, которую придерживает рукой, а вторая – отрезана. Левая. Мы обомлели. Картинка давно уже висит, до сегодняшнего дня не замечали!
Всех событий, очень содержательных, но из мистического ряда, не перечесть. Меня защищает мой мир: мои друзья, друзья друзей, родственники их, врачи – все идет мне навстречу. И первая из них всех – Лика.
…Да все равно прекрасно все сходится. Много радости на этом месте. Надо сделать экс-вото, маленькую серебряную грудь, и повесить в церкви на икону Пантелеймона или кого другого. Хотя грудь и не спас ли. Господи, так ведь сделано уже: Андреева «Половина» – и есть экс-вото!
Бедная моя грудь, я с ней долго прощалась. Она, конечно, не бог весть как себя повела, но я-то больше перед ней виновата – 17 лет гормонов.
Да, зачем я все это пишу? Дело в том, что мне надо установить новые отношения с моим телом, в первую очередь с грудью. К исходу седьмого десятка я, испытывавшая чувство вины по самым разным поводам, остро ощутила себя виноватой перед своим телом. Странно, что, всю жизнь относясь к невинному моему телу с равнодушием, даже с жестокостью, я так поздно это поняла!
Вся эта история – совершенно невероятная. Кажется, выскочу. Но если и нет – столько на этом месте прекрасного.
Вчера сообщили, что у Гали Чаликовой 4-я стадия рака яичников, с метастазами и 10 литров жидкости в животе. Я Гале позвонила и просила подумать о Хадассе. За последние месяцы – третья катастрофа: Алла Белякова, Вера Миллионщикова и вот Галя. Про себя не говорю – просто комариный укус. Душа разрывается от всего этого. Читаю «Беседы со Шнитке». Гениальные. И есть потрясающие места: «После инсульта я много не понимаю, но стал больше знать». Это – об интуитивном знании. Пожалуй, могу себе позволить немного поплакать на этом месте. Здесь город такой, что есть куда пойти поплакать, а можно и не ходить.
Через десять дней сообщили, что нужна вторая операция, так как нашли клетку в одной из пяти желез, там, где экспресс-анализ ничего не показал. На 3 июня назначена вторая операция, под мышкой. По времени она длится чуть меньше, но в принципе все то же: наркоз, тот же дренаж, то же заживление. Может, более болезненное. А потом – варианты: обязательно будет 5 лет гормона, может быть облучение локально, и худший вариант – 8 серий химиотерапии с интервалом в 2 недели, аккурат 4 месяца. Не умею не строить планы, но сейчас худшим кажется закончить лечение в октябре. Хотя есть еще много совсем плохих вариантов. Моя стадия – третья по-нашему. Метастазы под мышкой.
Сегодня Троица. Завтра день Святого Духа! Сейчас 4 часа утра, муэдзин кричит что-то невнятное радио голосом, призывая на молитву. Охотно присоединяюсь к нему.
Жду утра – надеюсь сегодня попасть к Замиру. Уже могла бы сделать перерыв на Москву, до начала химиотерапии.
Книгу все пишу-пишу, а она не кончается. Измучена и устала. Мне трудно и очень хорошо. Наполнена до предела. Открыла в
Посещение Веры Миллионщиковой. У нее ремиссия. С нее сходит кожа, растут новые ногти, волосы пробиваются. Она у себя в хосписе! По праву умирающего!
Операция уже вчера. Легко. Рука не болит, если не двигать. Болит, когда делаю резкие и отводящие движения. Завтра выписывают. Жара. Сильный свет. Ясность необыкновенная. А что ясно – не могу выразить.
Эйн-Карем
Четвертый месяц живу в одном из самых волшебных мест на свете – в деревне Эйн-Карем, которая до 1948 года была арабской, а потом, в один день, после того как арабы ушли в Иорданию в день объявления независимости Израиля, стала еврейской, как две тысячи лет тому назад. Здесь родился Иоанн Креститель. Здесь встретились две самые знаменитые еврейки, мать Иисуса Мариам и мать Иоханаана Элишева. Мария и Елизавета. Здесь есть источник, у которого они встретились, есть колодец, возле которого они тоже встретились. Показывают пещеру, где вроде был дом, в котором родился Иоанн Креститель. Здесь все двоится: и мест, где встретились родственницы, несколько, и монастырь не один – Святого Иоанна на горах, Сестер Сиона, Сестер Розария и Горненский, православный. От моего любимого, Сестер Сиона – лучший вид в сторону Иерусалима. Последний раз была здесь вчера – в день Преображения Господня. Службы не было, календарь не сов падает с католиками. Но в Горненский идти было тяжело, в горку. И день вчера был какой-то рекордный по жаре – 43 градуса.
Я пришла в пустую капеллу. Потом вышла в сад – плоды здесь не освящали. Деревья плодовые стояли прекрасные, вовсе в этом не нуждаясь, – лимоны почти все зеленые, грушевое дерево, все засыпанное грушевыми лампами, и много гранатовых деревьев. Они самые красивые – почти все уже набрали свой багрово-лиловый цвет, но были и зеленые. Потрясающе – некоторые еще не перестали быть зелеными, но и не стали багровыми. Золотом отливают на солнце.
Крещеный еврей Альфонс Ратисбон из Франции основал этот монастырь сто пятьдесят лет тому назад.
Деревня Эйн-Карем – в долине. Наверху стоит огромный госпиталь Хадасса. Я там лечусь. Моя левая грудь похоронена в специальном могильнике на кладбище Гиват Шауль в Иерусалиме, вместе с ампутированными частями тел других пациентов больницы Хадасса. Вся остальная часть меня еще жива, отлично себя чувствует и рассчитывает еще некоторое время погулять по миру, порадоваться и подумать, как волшебно интересно устроена жизнь.
У меня еще есть время подумать о происшедшем со мной. Теперь делают химиотерапию. Потом еще будет облучение. Врачи дают хороший прогноз. Посчитали, что у меня много шансов выскочить из этой истории живой. Но я-то знаю, что никому из этой истории живым не выбраться. В голову пришла замечательно простая и ясная мысль: болезнь – дело жизни, а не смерти. И дело только в том, какой походкой мы выйдем из того последнего дома, в котором окажемся.
Здесь еще возникает большая тема – страдания. Я об этом все время думаю, еще до конца не додумала. Но направление мысли таково, что ни один православный священник не одобрит: страдание то, чего не должно быть. А то, что из страдания может родиться доблесть терпения и мужества, – побочный продукт. Потом к этому вернусь.
Я снимаю сейчас маленький арабский дом в одну комнату. Он построен на крыше другого арабского дома, большого и невероятно красивого. Это один из самых красивых домов, который я в жизни видела. Как, должно быть, горюют о нем те арабы, которые покинули его в одночасье.
Израиль склоняет к размышлениям. Сюжет этой страны – неразрешимость. Минное поле людей и идей. Минное поле истории. Десятки истребленных народов, сотни ушедших языков и племен. Колыбель любви, место добровольной смерти.
Это земля Откровения. Я это знаю. Но откровения случаются и в других местах. Где угодно. История начинается в любой точке…
Книга моя все не кончается. Я не помню, чтобы я ее писала. Я ее все время заканчиваю. Но после третьей химии работать я уже не могла. Не могла читать. Не могла спать. Стояла сильная жара. Но в Москве, да и по всей России жара была еще тяжелее. Сын Петя с семьей оставался в городе. Уехать не смогли: то не было билетов, то сил, то места, куда ехать. В доме двое маленьких детей. Из квартиры почти не высовывались. Поставили кондиционер. Стоял такой смог, что соседнего дома видно не было. Меня это сильно удручало – я бы хотела, чтобы они приехали в Израиль, но паспортов иностранных у них тоже не было. Перерывы между вливаниями химии трехнедельные, я было собралась лететь домой, налаживать детскую жизнь, но все меня отговаривали. Так я и провела еще полтора месяца в Эйн Кареме. Самые тяжелые недели я со своей крыши почти не спускалась. Навещали друзья, привозили еду, на которую даже и смотреть не могла. Все потеряло вкус: ощущение, что жуешь вату. Тут произошло чудо. Последние месяцы я очень много слушала музыку – отчасти по профессиональной необходимости. Герой моей книги – музыкант, и мне важно было прожить эту часть его внутренней жизни, и я много прочитала всяких книг, имеющих отношение к музыке. Но теперь химия меня придавила так, что только лежала как дохлая рыба. Ничего не могла. Только слушать музыку. И стала слушать практически круглосуточно.
Я всегда знала границу своих возможностей: заброшенная лет в десять музыкальная школа и радость освобождения от нотного насилия на много лет определили мои взаимоотношения с инструментом: пианино обходила стороной – как орудие детской пытки. Лучшее, что осталось от тех лет, – чудесная музыкальная разноголосица, когда идешь по коридору школы, и из каждой двери своя музыкальная фраза, и вместе они сливаются в дивный шум, в котором все сразу, и каждый раз новое. И еще мне нравилось сочинять – такие маленькие пьески задавала учительница, и это было самое интересное. Словом, прошло лет десять, прежде чем я заново услышала музыку. Не Бетховена и не Шуберта я расслышала тогда – Скрябина и Стравинского, Прокофьева и Шостаковича. Ходила на концерты в Скрябинский музей, Малера там слушала: это было здорово и страшно модно. Словом, музыка была некоторой культурной составляющей жизни в ряду многого другого. Но я всегда знала за собой, что хожу только по опушке прекрасного леса, а в глубину его не попадаю.
Здесь, в Эйн Кареме, что-то произошло со мной: открылись новые возможности восприятия. Может, химический яд, которым я вся была пропитана, растворил попутно пленку, которая не пропускала ко мне музыку. Словом, произошел прорыв. В ночной жаре, на раскаленной крыше я слушала и слушала. Саша Окунь снабжал меня прекрасными дисками, а лучшего проводника в этом лесу найти невозможно. Лика привезла проигрыватель, там, в Израиле, у него был отличный звук, но при переезде в Москву потом оказалось – неважный… Или это снова закрылись мои уши? Кажется, нет. «Искусство фуги» в исполнении Фейнберга – лучше рихтеровского, на мой вкус, прослушала не знаю сколько раз, и столь ко же раз сонаты Бетховена, и Шуберта, и Гайдна, и много-много… Отрава вымывалась из меня музыкой. А когда я пришла в себя, поехала в Москву. А потом вернулась, чтобы получить еще и облучение. В эти недели, лысая, слабая и веселая, я снова взялась за книжку.
Хадасса
Я переехала в другую квартиру, в том же Эйн-Кареме. Теперь у меня отдельный домик рядом с греческой церковью, через забор стоит домик сторожа и священника. Кажется, в одном лице. Службу я могу наблюдать со своей террасы – окна церкви распахнуты. Хозяин – верующий еврей родом из Измира, жена его приехала когда-то из Австралии, работает в той же самой Хадассе, нянечкой с самыми маленькими детьми, да и своих целая куча. Родители они любящие, нестрогие, а дети – почтительные и веселые. Послушные. Пригласили меня как-то на шабат – полный стол народу, мальчики-подростки, дочки, их подружки, какая-то одинокая соседка, я, жилица. Хозяин – сефард, поэтому никакой ностальгической еды европейских евреев – селедки, картошки, соленых огурцов. Ближневосточная еда. Хлеб, вино. Совсем другой, непривычный стиль. И все те же молитвы: благословения хлеба и вина…
Ходила в Хадассу как на работу – пять раз в неделю на пушку, где меня облучали. Деревня под горкой, и тропинка вверх вела меня в больницу, в онкологическое отделение. Видно издали – вертолетная площадка на крыше. Во время войны сюда доставляют раненых – за два часа из любой точки страны. Страна-то маленькая, а войны и теракты случаются очень часто. Больница огромная – сколько этажей вверх, столько и вниз. В самом нижнем этаже запертое хирургическое отделение, полностью подготовленное к работе – на случай войны. Солдат своих страна бережет, уважает. Это разговор отдельный, и сравнивать положение военных российских и здешних – горечь и слезы. Нам у израильтян есть чему учиться и в организации здравоохранения, и во взаимоотношениях армии, государства и общества.
Но я отвлеклась от темы – Хадасса. Теперь я знаю ее в подробностях, знаю врачей и медсестер, длинные переходы и коридоры, сплошь увешанные табличка ми с именами жертвователей. «Этот стул, прибор, кабинет, отделение… подарены таким-то и таким-то». В память покойной бабушки, дедушки, мамы, сестры… На первом этаже – синагога с витражами Шагала. Витражи – подарок художника.
Это государственная больница, самая большая в стране. Сюда идут огромные пожертвования от евреев местных и из всех стран мира. Древняя традиция – церковная десятина. Только несут теперь больше не в храм, а отдают на благотворительность. Особая статья – на научные исследования. Денег в бюджете не хватает. Значительная часть научной работы ведется на пожертвования.
Больница полна волонтерами. Ходят еврейки в париках, с тележками, предлагают попить, крендельки какие-то, гуляют с колясочными больными. Лечатся здесь все граждане – и евреи, и арабы. И врачи – тоже еврейские (половина из России) и арабские. После операции видела препотешную картину: по коридору друг другу навстречу идут два патриарха, один еврейский, в черной бархатной кипе, в хасидском халате, за ним жена в парике и куча детей – от вполне половозрелых до мелкоты, второй красавец шейх, в белой шапочке, в белых одеждах, величественный, за ним жена в богато расшитом платье, и тоже с выводком деток. Оба после онкологической операции. По равнялись, кивнули друг другу не глядя и разошлись.
Хадасса – территория если не мира, то перемирия. Что-то вроде водопоя. Там, где речь идет о жизни и смерти, стихают страсти, замолкает идеология, территориальные споры теряют смысл: на кладбище человек занимает очень мало места.
В больнице врачи борются за жизнь, и цена любой жизни здесь одинакова. Больной не должен страдать – эту установка нормальной медицины. По десять раз на дню, при всякой процедуре спрашивают: тебе не больно? Один раз я автоматически ответила: ничего, ничего, потерплю…
– Как? Зачем терпеть? Это вредно! Боль надо обязательно снимать…
Этому учат здесь в медицинском институте: обезболивание необходимо. У меня советский опыт: дантисты совсем недавно стали обезболивать пациентов. Все мое детство и всю юность сверлили, рвали корни по-живому, а также делали перевязки, снимали швы… К сожалению, я слишком хорошо информирована о том, как сложно в Москве получить наркотики даже для онкологических больных в терминальной стадии. Про российскую провинцию вообще не говорю. А зараженные стафилококком роддома? Старые здания, которые уже нельзя прожечь кварцем, потому что нет таких ламп, которые могли бы дезинфицировать руины.
Эти мысли обычно посещали меня на обратном пути после облучения. Конечно, лучевые ожоги делают и здесь. Но защищают все, что можно защитить: для каждого больного в соответствии с его анатомией изготовляют специальный свинцовый блок, чтобы не повредить облучением сердце, легкие.
Жестокая болезнь – как ни старайся, все равно далеко не всегда вылечивают. И в лучших клиниках Америки, Германии и Израиля умирают люди. Но у нас на родине это гораздо тяжелее.
И я не знаю, что надо делать, чтобы наша Каширка стала похожа на Хадассу.
Схожу вниз по тропинке – мимо общежитий медицинского персонала, мимо стоянки, вниз, каждый камень знаком, каждое дерево, справа стена францисканского монастыря, мимо, вниз, к источнику, до рога раздваивается: вверх – к Горненскому монастырю, вниз – к автобусной станции, слева детский сад. Поворот к Музею библейской истории, который всегда закрыт, и вот мой дом. Одна стена из древних камней, другая из гипсокартона, третья из кирпича; слеплен, как дом сапожника Тыквы. Окна все разные, дверь не запирается. Жара все прибывает. Книжка моя не дописана. Осталось совсем немного.
Вместо напутствия тем, кто сегодня борется с болезнью
Опыт тех, кто борется
В больнице врачи борются за жизнь, и цена любой жизни здесь одинакова. Больной не должен страдать – это установка нормальной медицины. По десять раз на дню, при всякой процедуре спрашивают: тебе не больно? Один раз я автоматически ответила: ничего, ничего, потерплю…
– Как? Зачем терпеть? Это вредно! Боль надо обязательно снимать…
Этому учат здесь в медицинском институте: обезболивание необходимо.
Семен Морозов,
актер, режиссер детского журнала «Ералаш», 68 лет
«Верьте в медицину, которая сейчас на очень высоком уровне»
Отрывок из программы «Пока все дома» от 29 ноября 2009 года,
Первый канал (http://www.1tv.ru/prj/pokavsedoma/vypusk/11482).
…Семен Михайлович Морозов: