Генсек давно уже не произносил больше половины слов, но то ли не замечал этого, то ли плевать хотел на свою картавость. Но одно слово, действительно трудное, не давало ему покоя: «систематически». Он любил это слово, особенно в докладах, но произносил его неприлично, что было подхвачено «Голосами» и растрезвонено всемирно. Поскольку все советские люди слушали «Голоса», как бы их ни заглушали — изобретательность отечественных Кулибиных по части устранения помех могла сравниться только с их достижениями в области самогоноварения, — то «сиськи масиськи» стали летучим выражением. Генерал не слушал «Голосов», был чужд городскому фольклору, но о «сиськах масиськах» знал из донесений. Как же можно так опростоволоситься? «Старею!» — вздохнул Генерал и с грустью подумал, что, пока этот заживо гниющий человек испустит дух, он сам выдохнется и не сумеет повернуть судьбу несчастного, спившегося, замороченного и все равно самого лучшего народа на свете.
Автор хочет напомнить читателю, как натужно, тяжеловесно выглядит у великого Бальзака назойливое копирование немецкого акцента барона Нюссинжена. Но ведь плохое произношение Нюссинжена — цветочки по сравнению с тем воляпюком, на котором изъяснялся Генсек. Поэтому автор будет давать его речь в переводе на русский язык.
— Систематически штудирую эту книжицу, — сказал Генсек и показал Генералу обложку своего последнего произведения «Ренессанс». — Читал?
— Как и каждый культурный человек, — почти небрежно ответил Генерал, но в нарочитой этой небрежности была тонкая лесть.
— А я вот не читал, — простодушно сказал автор. — Руки не доходят, то одно, то другое… Но поначалу — интересно, значительно, жаль, трудновато. Стиль у меня, понимаешь, фразы длинные, деепричастные обороты, всякие закадычные слова. Откуда только берется? Надо будет новую книгу понятнее написать.
— А эту можно адаптировать.
— Чего?
— Упростить. Как для школьных библиотек.
— Вот ты этим и займись, — решил Генсек. — Тогда я ее прочту. Значит, договорились… Постой!.. Я тебя вроде для другого вызвал… — Он пошарил на столе, нашел послание Отца Вселенной. — Да, Голодандия! Скажи, мы интернационалисты или кто?
Генерал побледнел, и ясно выступили веснушки, обычно погашенные склеротическим румянцем. Неужто опять будем вводить войска? С тем интернационалистским долгом никак не рассчитаемся. Застряли — хуже некуда. Мусульмане газават объявили. Со всем миром поссорились.
Положим, «весь мир» — это фикция, никакого мира нет, есть Америка, и она нам не спустит. Глядишь, тоже захочет выполнить свой интернациональный долг перед Никарагуа или Кубой. А там китайцы вспомнят, что недовыполнили долг перед Вьетнамом, да Южная Корея задолжала своим северным братьям. Начнется интернационализм в мировом масштабе.
— По-моему, мы не готовы к выполнению своего долга перед Голодандией. Наше превосходство в танках и авиации может и там не сработать, — довольно твердо сказал Генерал.
— Я старый воин и выше тебя по званию, — хохотнул Генсек, — а не такой воинственный. Речь идет о технической помощи стране.
И он рассказал Генералу все то, о чем мы уже знаем и что отлично знал Генерал. Почему же, зная это, Генерал не вмешался? Прежде всего потому, что вопрос о Голодандии шел не по его ведомству, а через Главного идеолога, а в чужие дела встревать не положено. К тому же он вовсе не заинтересован был облегчать жизнь Главному идеологу, которого органически не переваривал. Другое дело сейчас, когда ему дано задание.
— Вас понял, — сказал он. — Чем же мне раньше заняться, книгой или Голодандией?
— Книгой, конечно… — Генсек вдруг засмеялся дробным старческим смешком, выслезившим узенькие японские глаза. — Нет, книгу мы Идеологу подсунем. Пусть попотеет. Хватит толочь воду в ступе. А ты займись Голодандией.
Генерал уже поднялся. Он стоял у широкого окна, глядевшего на Старую площадь. Внезапно его рассеянный взгляд усек какой-то непорядок в заоконном мире. Площадь Ногина была запружена машинами, и такая же картина открылась и по другую сторону: перекресток улицы Куйбышева и проезда Серова закупорен. Все движение в этой части города было парализовано. Догадываясь, что произошло, он слегка отодвинул штору. От площади Дзержинского к Старой площади тащились цугом три черных лимузина. То был поезд Главного идеолога. Тяжелобольной человек, он по количеству недугов едва ли уступал Генсеку. В черепной коробке у него давно уже плескалась жидкая каша вместо мозга, сохранявшая в своей аморфной массе лишь злобу, осторожность и набор мертвых догм. Целым еще недавно оставался мозжечок, куда переместились некоторые простейшие функции головного мозга. Но в самое последнее время Идеолог стал терять равновесие, ориентацию в пространстве, что, несомненно, свидетельствовало о непорядках в мозжечке. Конечно, для того, чем занимался Идеолог, достаточно было и костного мозга, но ему упорно хотелось работать головой. И, оберегая свой единственный мозговой центр, Идеолог создал для него щадящий режим: он ходил черепашьим шагом, здороваясь, не кланялся, головой не вертел, а на машине передвигался со скоростью пять километров в час. Когда он выезжал из своей квартиры на Кутузовском проспекте, замирало все движение в городе по линии Арбат — проспект Маркса — площадь Дзержинского.
— Что ты там высматриваешь? — подозрительно спросил Генсек.
— На днях здесь будет Главный идеолог, — сказал Генерал.
— Откуда ты знаешь? — удивился Генсек.
— Вижу его машину.
Генсек не улыбнулся, он давно утратил чувство юмора от маразма и потрясенности собственным величием.
— Я вызвал его. Знаешь, какой он ревнивый. Я ведь ему поручил, а он все провалил. — Голос стал странно затухать. — Как всегда, сиськи масиськи…
Генерал воздержался от подтверждения мысли Генсека, чтобы тот не заложил его Главному идеологу.
— Дорогая Маргарет Тэтчер! — отчетливо и громко сказал Генсек.
— Вы ко мне обращаетесь? — спросил Генерал.
— А ты разве Тэтчер? Ты колумбийский парламентарий. — Щелочки глаз совсем сомкнулись, но речь восстановилась полностью, и это было страшно, как начало исхода. — Сиськи масиськи! — отчетливо, с нажимом крикнул он, будто бросая вызов кому-то.
Он весь обмяк, провалился в самого себя, только старческие крапчатые руки жили, они шарили по сукну письменного стола, что-то искали. И нашли — кисть напряглась последним спасающим усилием. Там кнопка, сообразил Генерал.
Двери распахнулись, и во главе с академиком Берендеевым в кабинет вторглась команда молодых людей в белых халатах. Седая львиная грива академика развевалась. Он кинулся к Генсеку, подхватил сползающее с кресла тело и, перегнув через колено, вытащил из прорези в брюках гуттаперчевую трубку с металлической насадкой, в которой было множество маленьких круглых отверстий.
— Сердце! — гаркнул Берендеев.
Вперед шагнул рослый молодой человек борцовской наружности. Берендеев что-то поискал у него на груди и вытянул из-за пазухи трубку, которую свинтил с той, что вела в тело Генсека.
— Почки!..
— Легкие!..
— Печень!..
— Желудок!.. — вызывал Берендеев и включал в изношенный организм молодые и здоровые органы.
— Селезенка!..
Коротко стриженная травестюшка чуть ли не на одной ножке подскочила к Берендееву.
— Когда ты станешь серьезней? — укорил ее академик, но чувствовалось, что он не сердится.
— Когда постарею! — И стрельнула зелеными глазами в Генерала.
— Кишечник!.. Кажется, все?
Генсек оживал буквально на глазах: порозовели щеки, глубоким и спокойным стало дыхание.
Генерал в задумчивости вышел из кабинета. «А Селезенка очень недурна!» — вспомнил он, стряхнул докучные мысли и чуть было не столкнулся с появившимся в дверях Главным идеологом.
— Ты-то мне и нужен, — проскрипела верста в пиджаке и вдруг заканючила бабьим жалостливым голосом: — Освободи меня от Голодандии, будь другом!
«Другом»! Главный идеолог люто ненавидел его. То была ненависть узурпатора и завистника. Ни для кого не было секретом, что он захватил место, по праву принадлежавшее Генералу. Комбинация, уведшая Генерала со Старой площади на площадь Дзержинского, была осуществлена совместными усилиями его и Генсека, тоже опасавшегося соперничества. Два злобных полуразвалившихся и любящих власть старика боялись его относительной молодости и относительного здоровья (бодрый вид Генерала был обманчив, но рядом с ними он казался цветущим юношей), его ума, образованности и порядочности. К тому же знали точно, что рано или поздно он станет первым, а потенциальных преемников никто не любит.
И вот этот ненавистник воззвал к дружбе. В чем тут подвох? Дело выеденного яйца не стоит: послать работника в отсталую дружественную страну. Но им занимается сам Генсек, на нем провалился Главный идеолог, и вот теперь хотят подставить его. На мгновение мелькнула мысль: не слинять ли? Можно лечь в больницу на обследование. Можно сочинить микроинфаркт — любимую дипломатическую болезнь ответственных работников, но он тут же подавил недостойную слабость. Он обязан одержать победу там, где провалился Главный идеолог. И заверил своего собеседника, что расстарается для друга.
Они расстались. Главный идеолог шаркнул ногой в направлении кабинета Генсека, а Генерал вызвал лифт. Конечно, стоило бы повидаться кое с кем и подразузнать об этом загадочном деле, но была опасность, что Главный идеолог пустится в обратный путь и закупорит дорогу до вечера.
Секретаря парткома Мущинкина вызвали на Новую площадь. Он удивился, но никакой тревоги не испытал. У него все было чисто. Случись это в прежние времена, Мущинкин тоже пошел бы без страха и сомнения, он свято верил в справедливость органов, в щит и меч государства. Нет дыма без огня: если человека брали; значит, было за что. Ведь его же не посадили, и никого из родственников не посадили. Неопровержимый аргумент перевешивал для Мущинкина всю болтовню, поднявшуюся после XX съезда. Сейчас, правда, болтали куда меньше, вообще не болтали, и Мущинкин видел в этом подтверждение своей правоты. Перед Генералом предстал бодрый, отмобилизованный, с чистым, прямым взглядом партийный человек.
Вначале поговорили о том о сем, для разминки. О погоде, о мемуарах «Ренессанс», которых оба не читали, об открытии века в заду Устюжина. Мущинкин счел уместным напомнить Генералу, в каком коллективе сформировался Устюжин. Заурядность, недалекость Мущинкина были так очевидны даже в этом коротком разговоре, что Генерал несколько озадачился, более того — струхнул. Если на нем обжегся Главный идеолог, значит, есть какая-то тайная сила в банальнейшем представителе среднего партийного звена. Но надо было переходить к делу.
— Вы что — решили извести Голодандию? — спросил Генерал осторожно.
Мущинкин улыбнулся — оценил генеральский юмор.
— Зачем нам ее изводить? Мы интернационалисты.
— Плохие интернационалисты. Не хотите помочь стране.
Мущинкин не ответил, будто не понял.
— Почему до сих пор не оформили человека?
— Казус вышел, товарищ генерал. Кто знал, что Устюжин — феномен. Наша недоработка. Сейчас исправляем. Задействован товарищ Садчиков. Хороший, крепкий кадр.
— Он же бухгалтер, а нужен химик.
Мущинкин развел руками:
— Голубцова Тамара Ивановна в декрете. Остальные невыездные. Пятый пункт.
— Не все же… — вяло возразил Генерал.
С ним творилось что-то неладное. Он все больше робел перед ничтожным, но непоколебимо уверенным в своей правоте человеком.
— Я и говорю, не все. Тамара Ивановна Голубцова в декрете.
— У вас еще Суржиков есть. — Генерал пытался придать голосу суровую твердость, но слышал в нем какое-то противное дребезжание.
— Он только что из Японии вернулся.
— Ну и что же? Он там не груши околачивал — дело делал. И Голодандия требует Суржикова.
— Они не знают, что он только что был в загранке.
— Да какую же это играет роль? — Генерал стукнул кулаком по столу, но жест получился не угрожающим, а беспомощным.
— Как какую? — удивился Мущинкин. — У нас большой коллектив. Путев… приглашение на одного человека, и мы не можем посылать товарища, который только что вернулся из длительной поездки. Нельзя же так: одному пироги да пышки, другому кулаки да шишки. Это не по-партийному. И коллектив нас не поймет.
— Да ведь гибнет страна, Мущинкин!
Тот вынул из кармана слегка помятый листок бумаги и протянул Генералу.
— Что это? — не взяв бумаги, спросил Генерал.
— Заявление товарища Суржикова. Будучи занят по основной работе и уважая интересы коллектива, он от поездки отказывается, — как по писаному, сказал Мущинкин. — В сложной ситуации товарищ Суржиков повел себя как настоящий советский человек.
— А вы уверены, что бухгалтер Садчиков поможет Голодандии?
— Этого не могу сказать ни за товарища Садчикова, ни за товарища Суржикова.
— А Голодандия может. И требует Суржикова.
— Требовать они не имеют права, — улыбнулся Мущинкин. — Мы суверенное государство. Товарищи из Голодандии не знают нашей ситуации. Надо им объяснить, и они успокоятся.
«А ведь он упрям не из тупости, — осенило Генерала. — Тут все глубже и страшнее. Он отстаивает свои привилегии, являющиеся привилегиями всего того слоя, который он представляет. Это их крохи власти, и они их не отдадут. Да и такие ли уж это крохи? Возможно, их власть больше нашей, которая ими гарантируется, но и ограничивается. Я ничего не могу сделать с Мущинкиным. Посадить? Не те времена. Снять с поста, выкинуть из партии — не моя прерогатива. Это мог бы сделать Главный идеолог, но не решился. Не потому, что боится Мущинкина. Сам Мущинкин — ничтожество, ноль, но он частица системы, имя которой — аппарат. Мущинкина вообще нет, есть его место, а с местом ничего поделать нельзя. Ну, прогонят Мущинкина, в его кресло сядет другой… Мущинкин. Прогонят этого — третий. Такой же — один к одному. Ну, может, другой цвет волос, глаз, другие привычки — какое это имеет значение? Он будет делать все то же и так же не пустит Суржикова, потому что тот недавно вернулся из Японии. Любого из нас скинуть ничего не стоит, даже Генсека. Хрущева, колосса, историческую фигуру, убрали тихим дворцовым переворотом, достойным какого-нибудь плюгавого немецкого княжества восемнадцатого века. Убрать главу правительства в сто раз легче, чем Мущинкина, ибо за Хрущевым не было никого, а за Мущинкиным — аппарат, все равно сделает по-своему, убрать кого-нибудь из них можно, если аппарат согласен. Они изредка бросают нам эту кость, чтобы поддерживать в нас иллюзию власти, а то и повыше. В иных случаях можно ликвидировать само место, даже места, но они не исчезнут, а лишь переместятся, аппарат бдительно следит, чтобы общее число мест не уменьшалось, каждая попытка к сокращению ведет лишь к приросту. А ликвидировать все места — значит ликвидировать строй. Мы сами создали эту систему, видя в ней гарантию нашей власти, а существуем лишь потому, что аппарат нас терпит. Мы тоже нужны ему. Вот в чем „ирония судьбы, или с легким паром“. Правила выезда за границу — абсурд. Но мы не можем их упростить, хотя над нами смеется весь мир, и мы теряем время, деньги, престиж, возможности. За этой канителью стоит целая армия бездельников и вездесуев, которых не распустишь, не разгонишь. Они собираются, льют воду, вызывают отъезжающих пред свои тусклые очи и задают им идиотские вопросы о государственном устройстве Бенина и политической программе дорогой Маргарет Тэтчер. И за них весь аппарат, ибо сегодняшние аппаратчики — это завтрашние пенсионеры, то бишь члены выездной комиссии и всех подобных ненужных институций. Аппарат — хозяин положения. Чудище обло, огромно, стозевно и лаяй — так, кажется, у Тредиаковского? Если посчитать всех деятельных бездельников, которые мешают людям выехать за рубеж, да прибавить к ним тех, кто мешает развитию промышленности, сельского хозяйства, строительства, науки, искусства, кто не пускает к читателям хорошие книги, а к зрителям хорошее кино и театр, кто разрушает торговлю, сферу услуг, почту и телеграф, транспорт, городскую и сельскую старину, то получится великая и могучая армия, превосходящая своей сплоченностью Вооруженные Силы страны. И как от нее избавиться? Говорят, что плюрализм у нас потому невозможен, что народу не прокормить второй партии. Это неверно: самоотверженный и безотказный народ наш и так кормит всех названных вредителей-вездесуев (сколько их — 15–20 миллионов?) вместе с их семьями. А если они перестанут вредничать, то народу будет неизмеримо легче. Пусть получают пенсию, равную окладу, пусть сохранят все свои привилегии: квартиры, дачи, персональные машины, закрытые распределители, спецбольницы, санатории, охотничьи домики, пусть их детям будет гарантировано, независимо от способностей, поступление в МИМО или на факультет журналистики МГУ с последующей работой за границей, пусть их ежегодно награждают орденами, звездами, медалями, академическими лаврами, только бы они ни во что не вмешивались, а качались в гамаках, веселились, развлекались, словом, отдыхали. Пустые мечты — не хлебом единым жив человек. Вкусившим власть нужна власть. Власть Генсека над всеми жителями измученной страны, власть мущинкиных над суржиковыми. Не только атрибуты власти, но реальная возможность насилия. Кто знает, от чего труднее отказаться: от спецпайков, дач и машин или от возможности угнетения себе подобных? Так что выхода нет. Эта система окостенела, и ее не размягчить никакими усилиями. Все перемены могут быть только внутри ее, но, как ни пересаживай крыловских оркестрантов, музыки не возникнет. И я бессилен перед этим оловянным человеком, его не проймешь воплями о гибнущей стране. Все соображения ничего не стоят перед непреложным фактом, что нельзя два раза подряд ездить в загранку. Ездить, положим, можно, только не суржиковым».
— Ладно, товарищ Мущинкин. Пропуск подпишите в секретариате.
И когда Мущинкин был уже в дверях, Генерал остановил его вопросом:
— Постойте, Мущинкин. Скажите, вы в Бога веруете?
— Я коммунист, товарищ Генерал.
— Я знаю, что у вас есть партийный билет. Я по-серьезному спрашиваю.
Мущинкин понял, что вопрос неофициальный, доверительный и ответить на него можно честно.
— В Бога я, конечно, не верую. Но считаю, что там кто-то такой есть.
— Помолитесь тому, кто там есть, чтобы будущая революция была бескровной, — истово посоветовал Генерал.
Несколько сбитый с толку, но твердый духом, Мущинкин покинул кабинет…
Генерал понял, что прямой путь откомандирования Суржикова в Голодандию не годится. Оставался один доступный ему способ: заслать Суржикова в качестве нашего агента. Для этого не требуется ни характеристики, ни районного утверждения, ни последующей волокиты, ни даже справки о здоровье. Все можно провернуть за одни сутки.
Суржиков не разделял доверия Мущинкина к органам святого дела сыска и явился на площадь Дзержинского на всякий случай с вещами. Пропуск был выписан только на него, с вещами не пропускали. Встревоженный отсутствием Суржикова и подозревая в том козни Мущинкина, Генерал поднял на ноги все министерство. Запросил КБ и дежурного по городу, обратились по месту жительства, дозвонились в институт Склифосовского, разослали людей по всем моргам и вытрезвителям. Совершенно случайно кто-то из работников к исходу дня наткнулся на Суржикова в пропускной. В который раз за последние дни Генерал с горечью подумал: «Мы создали систему, не пригодную для жизни».
— Зачем вы взяли с собой вещи? — спросил Генерал Суржикова.
— А как же без теплого? Там небось холодно.
— В Голодандии? — усмехнулся Генерал.
Суржиков не ответил, он не понял.
— Почему вы решили, что вас посадят? — допытывался Генерал. — Разве вы в чем-то виноваты?
— Ни в чем я не виноват. А это — самое худшее.
— Почему?
— От вины еще отвертеться можно, а коли ничего нет, что тут докажешь? Амба!
Наверное, следовало возразить, но почему-то Генералу возражать не хотелось. И вообще он чувствовал странную усталость от этой истории, казалось бы, такой простой и ясной. Все просто, как дважды два, но никто не хочет произвести несложное умножение. Ответ: четыре — означает спасение несчастной страны от гибели, но именно это никого не интересует. Вот и Суржиков после длинной вразумляющей тирады Генерала о положении в Голодандии сунул ему какую-то мятую бумажку. Конечно, заявление об отказе от поездки. «А ведь он боится Мущинкина куда больше, чем меня!» — осенило Генерала. Он вдруг понял, что безразличие людей к судьбе Голодандии идет не от душевной черствости и даже не от замороченности, — от неверия в реальность беды. Людей столько наобманывали, что все идущее от власти они не принимают всерьез, буквально, а с многими поправками, сводящими на нет изначальный посыл. Суржиков, возможно, допускает, что в Голодандии что-то случилось, но вовсе не будет удивлен, если окажется, что там ничего не случилось или случилась чепуха на постном масле. Хладнокровно спишет на неверную информацию, которую в просторечии называют «бардаком». Все граждане, не сговариваясь, признали наш сегодняшний дом бардаком и лишь изредка вздыхают о том порядке, который царил при Сталине, когда потоком лилась кровь, трещали переполненные тюрьмы, мерли люди сотнями тысяч в лагерях, никто не мог слова пикнуть, зато не опаздывали поезда и каждый год снижались цены на штапельное полотно, спички, бумагу от мух.
— Поскольку времени у нас в обрез, мы отправим вас в качестве секретного агента. Вам не надо будет шпионить, я категорически это запрещаю. Знаю я вашего брата — каждый в душе майор Пронин или Штирлиц. Вы едете устранять аварию, и только. Вас забросят завтра. Сделаете работу — и назад.
— С парашютом прыгать? — побледнев, спросил Суржиков. — Я не умею. Даже в Парке культуры не прыгал.
Генерал внимательно посмотрел на него.
— Отказываетесь?