Мама стояла рядом. Вот она решительно шагнула к завхозу и подняла руку, будто собираясь ухватить его за грудки.
— Отпусти!
Завхоз отступил назад, при этом ему пришлось выпустить из тисков мое бедное ухо, но котелок остался у него в руках.
— Ты потише, потише, Волкова… Чего распетушилась? Твой, что ли, жульчонок? Распустили пацанов, у́рок из них растите…
— Тебе что? — подала голос одна из женщин. — Помоев для мальчонки жалко? Сам жрешь, как…
— Это не помои! — взвизгнул завхоз. — Числится, как корм для гарнизонных поросят… Кормовые отходы называются. И я должен их оприходовать… Так вот!
С этими словами он опрокинул наш котелок-самобранку в бак с картофельными очистками и пустой уже швырнул мне под ноги.
Я успел заметить, что на этот раз там была целая — целая! — котлета.
— Иди домой, сынок, — грустно сказала мне мама. — У меня еще много работы сегодня.
В ту же ночь я выбил камнями все стекла в доме, где квартировал завхоз. Дом был не его, он принадлежал известной в Моздоке базарной торговке и спекулянтке, а я уже научился объединять таких людей воедино.
…— Как зарабатываешь на преподавательской стезе? — спросил я Стаса.
— Конечно, не сахар, в море побольше, только на жизнь хватает, — ответил он.
— Ты по-прежнему работаешь в школе? — спросил я Галку.
— В школе.
— Значит, так и живете… Оба на ниве просвещения, сеете разумное, доброе, вечное. Ну что ж, благородный труд, ничего не скажешь.
Галка сощурилась.
— Издеваешься? — сказала она.
— А хотя бы и так. Должна же когда-нибудь наступить и моя очередь.
Я вдруг стал по-настоящему злиться, но тут подошла официантка.
— Нести горячее? — спросила она.
— Может быть, еще по одной? Под холодную закусь, а? — предложил Решевский. — Хотя ты и с минералкой…
Злоба душила меня, я старался пересилить себя… Как это было нелегко!
— А я яичницу хочу, с ветчиной, понял? — грубо сказал я. — Несите, барышня, горячее, ваш клиент жрать оченно хочет.
«Барышня» зыркнула на меня треугольными глазами и помчалась по залу. Я проводил ее взглядом и увидел, как навстречу официантке выходят музыканты в бежевых пиджаках и голубых брюках.
— Вот и лабухи, — бодро сказал я. — Сейчас и музы́чку какую для нас оторвут.
И снова сощурилась Галка.
— В дикаря играешь? — сказала она. — Ты б еще для ресторана ватничек надел и кепочку с пуговкой… Или ждешь от нас, когда в ноги тебе упадем, а ты нас резать будешь? Так пошли, доставай свою финку, или как там еще, по-вашему, «перышко», что ли…
Наверное, сам был во всем виноват, уж ежели сел за стол, то веди себя так, как принято у приличных людей. Она права. С чего это я свалился в блатной минор?.. Нехорошо.
— Галка, ты что? — сказал Решевский. — Зачем же так…
— Брось, Стас, она верно говорит, — ответил я, — может, и вправду одичал… Как-никак, а два года сроку оттянул.
В последнем, конечно, схитрил, диким себя совсем не чувствовал, может, где и есть глухие места, а я сидел в образцовой колонии общего режима, где были нормальная средняя школа, библиотека, техническое училище. Отработал свое в рабочей зоне — шлифуй интеллект. Опять же кино, газеты, самодеятельность, Лопе де Вега ставили, и никаких тебе зряшных трат времени.
— Ладно, «завяжем» эту тему, — сказал я.
И тут принялся за работу оркестр.
Начали они с «Голубого вальса» и без перерыва ударили твист. Танцующих было немного, вечер едва еще начинался, и вот мне принесли яичницу, потом и заказ для них.
И снова захотелось, чтоб на столе были свечи, вспомнился тот, Галкин, вечер и всякое другое вспомнилось, пока Стас наполнял рюмки.
К ребятам, что были с Мокичевым, подошли совсем молодые девчонки. Я слышал, как громко их приветствовал Васька, отдавал команды придвинуть соседний стол, Олю посадить сюда, а Раю туда, принести шампанского и апельсинов, словом, Васька, как водится, был на коне.
После той драки на первом курсе мы не то чтоб сдружились, но относились друг к другу терпимо и даже бывали вместе в компаниях.
Васька нравился начальству, а наши ребята Мокичева не любили, любить Ваську было не за что, но парнем он был компанейским, веселым и потому его просто принимали. На втором курсе он стал старшиной группы, а на последнем уже и роты. Конечно, льгот у него при выпуске было до черта. Мокичев пошел в Морагентство, а мы с Решевским на средние рыболовные траулеры — ловить селедку.
Правда, там быстро мы стали капитанами, но Мокичев и младшим штурманом на перегоне судов жил пошикарнее нас.
«Ладно тебе, перестань, — подумал я. — Чему завидуешь, парень? Тому, что денег у него больше или романтике переходов? Не в этом, Игорь Волков, цель твоей жизни…»
«А в чем она, цель? — спросил я себя. — Зачем вообще ты стал моряком? Зачем уходил на долгое время в океан, рискуя потерять и жену, и друзей, и жизнь?»
Человек — существо земное…
Это не Бог весть какая истина, люди постигли ее, сделав первые шаги в океане. Но только побывав в нем, можно до конца понять, что земля — колыбель человечества.
На море человеку неуютно. Штормы, оглушающий рев ветра, гибельное обледенение, извечная тоска по родным и близким, земной тверди — велик арсенал испытаний, уготованных покинувшим землю смельчакам. И замкнутость жизненного пространства, на котором обстоятельства свели вместе самых разных людей, это тоже не для всякого.
Но вот отданы швартовы. Судно медленно вытягивается на рейд, и прощальные гудки разрывают воздух. Все дальше и дальше уходит берег, а вместе с ним исчезают и житейские мелочи, играющие — увы! — далеко не малую роль в нашей жизни.
Человеку в море нелегко, но тем и силен человек, что не ищет он легких путей. И истинные моряки никогда не говорят о трудностях профессии, равно как никогда не станут ударять себя кулаками в грудь, повторяя, что жить, дескать, не могут без моря…
И все-таки почему же мы снова и снова уходим в океан? Сначала нам трудно, мы боремся сами с собой. Романтиков в этом поддерживает дух популярных книжек о море и великие примеры из истории географических открытий, других толкает погоня за приличным заработком.
Рыбацкая доля не очень веселая штука. Иное дело в торговом флоте! Там моряки знают одно: побыстрее прийти в порт назначения. Мы же, рыбаки, знаем только свои квадраты и «пашем» их тралом до одури. На карте эти квадраты отличаются друг от друга номерами, а на поверхности океана все они одинаковы — вода, вода и вода. Три, четыре, шесть месяцев ничего вокруг, кроме воды.
Иногда, для «разнообразия», как на Лабрадоре, например, ее затягивает льдом…
Но есть и свои радости в рыбацкой жизни. День прихода, например. Человеку, никогда не выходившему в море, трудно представить, как дорог нам родной берег в день прибытия судна. Идешь по улицам, с любопытством рассматриваешь лица прохожих, витрины магазинов, бегущие мимо троллейбусы, театральные афиши. Потом свернешь в сквер, подойдешь к дереву и украдкой, чтоб не заметили, не приняли за чудака, погладишь ладонью шершавый ствол…
Тому, кто не был в море, не понять этого чувства. Наверное, то же испытывают космонавты, вернувшиеся на Землю…
Да, мы покидаем земную твердь, чтоб снова вернуться, и ради высокого чувства нравственного обновления после короткого свидания с берегом вновь отдаем швартовы.
…Когда учился в школе, зачитывался Жюлем Верном, Майн Ридом, Джеком Лондоном. Но морская болезнь на первом же выходе из порта свалила меня. Тогда я рискнул попробовать еще и пересилил качку. Я уходил в океан и знал: вернувшись, увижу другую землю, других людей. Мир для меня открывался по возвращении заново.
И так было после каждого рейса. Нет, невозможно передать это чувство словами. Надо попросту уйти в море и вернуться.
— Хорошая яичница, — произнес я, ковыряя вилкой кусочки ветчины. — Хочу сказать тост: за то, чтоб мы всегда надеялись вернуться.
И вдруг Решевский встал после моих слов, не знаю почему, только он вдруг поднялся из-за стола.
— Извините, я покину вас на минуту, — сказал он.
Мы остались вдвоем, грохотал оркестр, и рядом танцевали, я мог бы пригласить Галку, но этого я не сделал — и было непонятно почему: не мог или не хотел…
Я потянулся своей рюмкой к Галкиной, толкнулся об нее и поставил на стол не притронувшись.
— Забавно, я знаю женщину, которой повезло: у нее два мужа…
— Я тоже знаю эту женщину, — сказала Галка. — Считаешь, ей весело от этого, да?
— Не знаю, — тихо признался я. — Не знаю, Галка. Трудно мне представить себя на ее месте.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Эти ворота я видел только однажды, когда, получив документы и вещи, крепко пожал Загладину руку и медленно пошел прочь, с трудом подавляя желание броситься вперед стремглав.
На углу я обернулся. В дверях стоял майор Загладин. Теперь не гражданин, а товарищ майор… И рядом с ним железные ворота…
Тогда же их просто не увидел, в тот первый день, когда в закрытой машине меня доставили в «зону».
Три дня и две ночи нас везли в арестантском вагоне. Наконец мы вышли на перрон железнодорожной станции и увидели, что вагон прицеплен у самого тепловоза. Конвоиры торопились провести нас служебной калиткой в проулок, где ждала закрытая машина.
Достался мне в автозаке одиночный отсек. Места хватило лишь для того, чтобы сесть. Дверь с зарешеченным окошком упиралась в колени.
Когда нас погрузили в машину, она тронулась по невидимым улицам города. Автозак поворачивал на неизвестных перекрестках, застывал ненадолго, видимо перед красным светом, и мчался дальше, мягко припадая к асфальту. А я, подавленный, отрешенный, сидел на жесткой доске сиденья и видел в окошко по-детски оттопыренное ухо и розовую щеку одного из конвоиров.
Я принялся считать повороты, но подумал, зачем мне это, опустил голову и сжал ее ладонями, поставив локти на колени.
А потом машина въехала в ворота, конвоир сказал: «Выходи», я неуклюже спрыгнул на землю, и мир для меня раскололся на две неравные части. Была «зона», ее я мог покинуть лишь через восемь лет. Здесь ждала меня работа, лишенные свободы люди, среди них волен был выбирать друга или не выбирать вовсе. Здесь начиналась моя новая жизнь. А там, за высокой стеной с вышками для часовых, осталось все то, что знал и любил прежде.
Эти мысли пришли потом, когда немного остыл и стал присматриваться к новому своему бытию. В первый день ни о чем таком и не думал, словно одеревенел. Потом стал наблюдать за собой будто со стороны. А затем сказался режим. Был он продуман толково, если вообще признать толковым делом лишение людей свободы. Впрочем, мир колонии по-своему логичен: и нет нас в обычном мире, и пользу приносим, и время подумать над своим местом в обществе и виной перед ним остается…
И я думал. Думал за работой, за едой и просыпаясь ночью, думал в «шизо»[3], куда угодил за нарушение режима, когда узнал про Решевского и Галку. Думал до одури и, когда становилось невмоготу, принимался читать. Читал я много.
Но чаще всего размышлял о свободе.
И конечно, думал о Галке. Вначале просто любил ее, потом любил и ненавидел одновременно.
Но всегда, за всеми размышлениями стояли те двадцать, что вышли со мной на «Кальмаре» в море… Я видел их вместе и порознь, говорил с ними во сне и наяву, мне хотелось узнать, что думали они обо мне раньше, когда плавали со мною, хотя и понимал, что никогда этого не узнаю. И те, с кем работал давно, и те, кто пошел со мной тогда в рейс впервые, не выходили у меня из головы. Я не мог избавиться от этих наваждений, и легче мне стало лишь много месяцев спустя, когда Юрий Федорович Мирончук написал мне о том, что приговор коллегии по уголовным делам областного суда будет пересмотрен по вновь открывшимся обстоятельствам, и добавил, что вдова погибшего старпома отдельно, от себя лично, написала ходатайство за меня прокурору.
…Мы стояли рядом, группа заключенных, каждый со своей статьей, со своим сроком и большим миром, оставленным за «зоной», стояли и ждали. Чего мы, собственно, ждали? Нового конвоя, нового начальства, новой команды? Не знаю… Мы попросту ждали. Теперь обычный глагол «ждать» станет для нас смыслом существования в этом, другом измерении. Ждать, ждать и ждать… Сидеть и ждать.
Старший конвоя, прижимая стопку картонных папок — это были наши дела, — вошел в караульное помещение.
Один из осужденных подтолкнул меня локтем.
— Ты чего? — спросил я.
— Глянь, — сказал он.
Я обернулся и увидел, как поодаль, метрах в пятидесяти, собралась и молча смотрела на нас другая группа.
Они были в темных одеждах из хлопчатобумажной ткани, все стриженные наголо, похожие друг на друга. У каждого в глазах застыло неуловимое выражение, отличавшее их от обычных людей, они молча рассматривали нас, одетых в «вольные» костюмы, и мы растерянно переглядывались, стараясь не глазеть на них.
Из дверей караульного помещения, потом узнал, что в колонии его называют «вахтой», вышли начальник конвоя и два офицера.
Начальник свернул бумажку, ее он держал в руках, когда выходил из двери, сунул в карман мундира и скомандовал нам: «Кругом!»
Мы пошли к невысокому домику, стоявшему рядом с «вахтой», там нас оставили и заперли дверь, заворчала машина и выехала из «зоны», а мы остались.
Вызвали меня последним. Приходил сержант-сверхсрочник, называл фамилию и уводил по одному.
Перед порогом кабинета я замешкался, и сержант подтолкнул меня в спину.
— Здравствуйте, — сказал я.
Мне не ответили. За письменным столом сидел бледный, худой старший лейтенант, а сбоку примостился у стола краснолицый усатый крепыш с капитанскими погонами на плечах.
— Докладывать надо, — сказал капитан. — Заключенный такой-то прибыл…
— Он ведь новенький, — примиряюще сказал старший лейтенант, — привыкнет…
— Садитесь. Рассказывайте о себе поподробнее, — сказал старший лейтенант.
— Что делать умеешь? — спросил усач.
— Ловить в океане рыбу, — ответил я.
— Ну, тут у нас не океан, а исправительно-трудовая колония, и ты заключенный в ней. Кем был на воле?
— Капитаном траулера.