Остается выразить мою благодарность тем, кто неоднократно прочитал всю рукопись и внес ряд редакционных замечаний. Это Рут Нанда Аншен, моя жена, и Раймонд Г. Браун, который, кроме того, помог мне ценными советами по экономике. Также хочу выразить свою признательность издателям за их усилия, благодаря которым стало возможным опубликовать книгу через десять недель после представления рукописи.
Глава I
На распутье
Призрак бродит среди нас, но ясно видят его лишь немногие. Это не прежний призрак коммунизма или фашизма. Этот новый призрак – полностью механизированное общество, нацеленное на максимальное производство материальных благ и их распределение, управляемое компьютерами. В ходе его становления человек, сытый и довольный, но пассивный, безжизненный и бесчувственный, все больше превращается в частицу тотальной машины. С победой нового общества исчезнут индивидуализм и возможность побыть наедине с собой; чувства к другим людям будут задаваться человеку с помощью психологических и прочих средств или же с помощью наркотиков, которые также представляют новый вид интроспективного переживания. Збигнев Бжезинский выразил это так: «В технотронном обществе, видимо, будет наблюдаться тенденция собирать воедино поддержку миллионов разобщенных граждан под непосредственным влиянием притягательных и привлекательных личностей, эффективно использующих новинки средств связи для манипулирования эмоциями и контроля над разумом» [40]. Этот новый тип общества был предсказан Оруэллом в его фантазии «1984» и Олдосом Хаксли в книге «О дивный новый мир».
Пожалуй, наиболее зловещая черта настоящего состоит в том, что мы, похоже, утрачиваем контроль над собственной системой. Мы выполняем решения, которые принимают за нас электронные машины. У нас – человеческих существ нет других целей, кроме все большего производства и потребления. Мы ничего не желаем, но и ничего не не желаем. Нам угрожает вымирание в результате применения ядерного оружия и внутренняя омертвелость из-за пассивности, исключающей нас из числа тех, кто принимает решения.
Как же это случилось? Как же человек, одержавший полную победу над природой, превратился в узника собственных творений, да еще и с угрозой уничтожения самого себя?
В поисках научной истины человек нечаянно добыл знания, которые сумел использовать для господства над природой. Успех был огромным. Но односторонне сосредоточившись на технике и потреблении материальных благ, человек утратил контакт с самим собой, с жизнью. Расставшись с религиозной верой и связанными с ней гуманистическими ценностями, он сконцентрировался на ценностях технических и материальных и лишился способности испытывать глубокие эмоциональные переживания, радость и сопровождающую ее грусть. Созданная человеком машина оказалась настолько могущественной, что стала развиваться по собственной программе, определяя образ мысли самого человека.
В настоящий момент одним из тяжелейших симптомов болезни нашей системы является то, что наша экономика покоится на производстве вооружения (и поддержании всего оборонного комплекса), а также на принципе максимального потребления. У нас хорошо отлаженная экономическая система, но обусловлена она тем, что мы производим товары, угрожающие уничтожить нас физически, что мы превращаем индивида в совершенно пассивного потребителя и тем самым омертвляем его и что мы создали бюрократию, вынуждающую человека чувствовать себя бессильным.
Не стоим ли мы перед лицом трагической, неразрешимой дилеммы?
На эти вопросы даются различные ответы. Среди тех, кто признает, что «мегамашина» могла бы привнести в человеческую жизнь революционные, коренные изменения, есть авторы, заявляющие, что поскольку новое общество неизбежно, то нет смысла спорить о его качествах. В то же время они симпатизируют новому обществу, хотя и выражают некоторые опасения насчет того, что оно может сделать с человеком, таким каким мы его знаем. Выразителями этой позиции являются Збигнев Бжезинский и Г. Кан. На другом конце спектра находится Жак Эллюль, весьма убедительно описывающий в «Технологическом обществе» новое общество, к которому мы приближаемся, и его разрушительное воздействие на человека. Он смело смотрит в лицо мертвящему призраку бесчеловечности. Он не считает, что новое общество непременно победит, хотя и думает, что, выражаясь на языке вероятности, оно скорее всего победит. Но он видит и возможность того, что дегуманизированное общество, может быть, и не станет победителем, «если все возрастающее число людей осознает, какую угрозу несет технологический мир для личностной и духовной жизни человека, и если они решатся отстаивать свою свободу вопреки ходу его развития» [41]. Позицию Льюиса Мэмфорда можно считать сходной с позицией Эллюля. В его глубокой и блестящей работе «Миф о машине» [42]он описывает «мегамашину», впервые давшую о себе знать в египетском и вавилонском обществах. Однако в отличие от тех, кто, подобно ранее упомянутым авторам, признает существование этого призрака – не важно, с симпатией или ужасом, – большинство людей как в верхних эшелонах власти, так и рядовых граждан просто не замечают никакого призрака. У них сохранилась позаимствованная из XIX века старомодная уверенность в том, что машина поможет человеку облегчить тяготы жизни, что она останется средством достижения цели. Они не видят опасности того, что если позволить технологии следовать своей собственной логике, она разрастется как раковая опухоль, угрожающая в конечном счете сложившейся системе индивидуальной и социальной жизни. Позиция, выраженная в этой книге [43], в принципе такая же, как у Мэмфорда и Эллюля. Отличие, пожалуй, в том, что я усматриваю несколько б
1. Современную социальную систему можно понять гораздо лучше, если систему «Человек» увязать с системой в целом. Человеческая природа – это не абстракция, но и не бесконечно податливая система, которой можно, грубо говоря, пренебречь. У нее есть специфические черты, законы и противоречия. Изучение системы «Человек» позволяет нам понять, какие особенности социально-экономической системы воздействуют на человека, как расстройство системы «Человек» приводит к расстройству всей социальной системы. Вводя человеческий фактор в анализ целостной системы, мы лучше подготовимся к тому, чтобы понять ее дисфункциональность и определить те нормы, которые соотносят нормальное функционирование экономики с оптимальным благополучием занятых в ней людей. Разумеется, все это имеет смысл только в том случае, если достигнуто согласие, что максимальное развитие человеческой системы с точки зрения ее собственной структуры, то есть человеческое благополучие, – это всеобъемлющая цель.
2. Возрастающая неудовлетворенность нашим нынешним образом жизни, ее пассивностью и невыразимой скукой, недостатком уединенности и деперсонализацией и страстное желание исполненного радости осмысленного бытия, отвечающего специфическим потребностям человека, которые он развил за последние несколько тысячелетий своей истории и которые отличают его от животного точно так же, как и от компьютера. Эта тенденция все усиливается, ибо значительная часть населения, уже вкусив полного удовлетворения материальных потребностей, обнаружила, что потребительский рай не приносит обещанного счастья. (Конечно, у бедняков пока еще не было возможности это обнаружить, разве что наблюдая отсутствие радости у тех, у кого «есть все, что мог бы пожелать человек».)
Идеологии и концептуальные схемы в значительной степени утратили свою привлекательность; традиционные cliche’s типа «правые-левые», «коммунизм-капитализм» потеряли свое значение. Люди ищут новые ориентиры, новую философию, отдающую приоритет жизни, как физической, так и духовной, а не смерти.
В Соединенных Штатах, да и во всем мире наблюдается все возрастающая поляризация между приверженцами силы, «закона и порядка», бюрократических методов и в конечном счете нежизни и теми, кто жаждет жизни, нового отношения к ней вместо готовых схем, выполненных под копирку. Этот новый фронт представляет собой движение, сочетающее в себе стремление к глубоким изменениям в экономической и социальной практике с изменениями в психическом и духовном отношении к жизни. В наиболее общем виде цель его – в активизации индивида, в восстановлении контроля со стороны человека над социальной системой, в гуманизации технологии. Это движение во имя жизни; и у него столь широкая общая основа потому, что угроза жизни сегодня – это угроза не одному классу или одной нации, а всей цивилизации.
В следующих главах предпринята попытка подробно обсудить некоторые из представленных здесь проблем, особенно касающиеся отношений между человеческой природой и социоэкономической системой.
Однако с самого начала надо внести ясность в один вопрос. Сегодня широко распространено настроение безнадежности относительно возможности изменить принятый нами курс. Эта безнадежность остается по преимуществу неосознанной, в то время как сознательно люди сохраняют «оптимизм» и возлагают надежды на дальнейший «прогресс». Прежде чем рассматривать современную ситуацию и возможности для надежды, следует сначала обсудить феномен надежды.
Глава II
Надежда
1. Что нельзя считать надеждой
Надежда – это решающий элемент в любой попытке осуществить социальные изменения в направлении большей жизненности, осознанности и разума. Но суть надежды зачастую понимают неверно и путают с установками, не имеющими ничего общего с надеждой, а то и прямо противоположными ей.
Что же значит «надеяться»?
Означает ли это, как многие думают, хотеть, желать? Если бы так и было, тогда те, кто страстно желает иметь машины, дома и прочую ерунду, причем побольше и получше, – были бы носителями надежды. Но это не так; это люди, жаждущие все большего потребления, а не носители надежды.
Не в том ли дело, что объект надежды – не вещь, а более полная жизнь, состояние большей жизненности, освобождение от вечной скуки, или, говоря теологическим языком, спасение, а применяя политический термин, революция? Действительно, такого рода ожидание могло бы стать надеждой, если только оно не характеризуется внутренней пассивностью, когда «ожидание чего-то» длится до тех пор, пока надежда не превратится в фактическое прикрытие покорности, в идеологию покорности.
В одном из эпизодов романа «Процесс» Кафка превосходно описал эту разновидность смиренной и пассивной надежды. Человек подходит к вратам, ведущим в небесное царство (Закон), и просит привратника пропустить его. Привратник говорит, что в данный момент не может пропустить человека. И хотя дверь, ведущая к Закону, остается открытой, человек решает, что ему лучше подождать, когда он получит разрешение войти. Итак, он садится и ждет день за днем, год за годом. Снова и снова он спрашивает, нельзя ли ему войти, и всегда получает ответ, что ему это все еще не позволено. На протяжении всех этих долгих лет человек постоянно изучает привратника, узнает даже, что в его меховом воротнике блохи. В конце концов ожидающий состарился. И перед лицом смерти он в первый раз задает вопрос: «Как же случилось, что за все эти долгие годы никто, кроме меня, не требовал, чтобы его пропустили?» Привратник отвечает: «Никому сюда входа нет, эти врата были предназначены для тебя одного. Теперь пойду и запру их».
Старик был слишком стар, чтобы понять это, а может быть, не понял бы и в том случае, если бы был моложе. Последнее слово – за бюрократами: если они говорят «нет», он не может войти. Если бы у него было нечто большее, чем пассивная, выжидающая надежда, он бы вошел, и то, что он осмелился проигнорировать бюрократов, стало бы актом освобождения, который привел бы его в сияющий дворец. Многие люди похожи на описанного Кафкой старика. Да, они надеются, но не склонны действовать по зову сердца, и, пока бюрократы не дадут им «зеленый свет», они продолжают ждать [44].
Эта разновидность пассивной надежды чрезвычайно близка той обобщенной ее форме, которую можно описать как упование на
В то время как пассивное ожидание – замаскированная форма безнадежности и бессилия, есть еще одна форма безнадежности и отчаяния, маскирующаяся под свою противоположность. Она выступает под маской фразеологии и авантюризма, игнорируя реальность и форсируя то, что нельзя форсировать. Такова была установка лжемессий и главарей путчей, презиравших тех, кто далеко не при всех обстоятельствах предпочитал смерть поражению. В наши дни псевдорадикальное облачение безнадежности и нигилизма – не такая уж редкость среди наиболее самоотверженных представителей молодого поколения. Они привлекательны своей дерзостью и самоотверженностью, но неубедительны из-за недостатка реализма, стратегического мышления, а у некоторых – и любви к жизни [46].
2. Парадокс и сущность надежды
Надежда парадоксальна. Она и не пассивное ожидание, но и не лишенное реализма подстегивание обстоятельств, которые не могут наступить. Она подобна припавшему к земле тигру, который прыгнет только тогда, когда придет время для прыжка. Ни надоедливый реформизм, ни псевдорадикальный авантюризм не выражают надежды. Надеяться – значит быть готовым в любой момент к тому, что еще не родилось, но появление чего еще не стало безнадежным, хотя, возможно, осуществится это и не при нашей жизни. Нет смысла надеяться на то, что уже существует или чего не может быть. Те, чья надежда слаба, либо обзаводятся утешением, либо впадают в неистовство; те, чья надежда сильна, видят и заботливо пестуют признаки новой жизни и каждый миг готовы помочь рождению того, что готово родиться.
В путанице, связанной с понятием надежды, важная роль принадлежит неспособности различить осознанную и неосознанную надежду. Конечно, эта ошибка случается в связи с многочисленными другими эмоциональными переживаниями, такими как счастье, тревога, подавленность, тоска, ненависть. Поразительно, что, несмотря на популярность теории Фрейда, его учение о бессознательном почти не применяется к подобным эмоциональным явлениям. Тому есть, пожалуй, две главные причины. Одна из них состоит в том, что в сочинениях некоторых психоаналитиков и «философов психоанализа» целостный феномен бессознательного, то есть вытеснение, отнесен к сфере сексуальных вожделений, поэтому они употребляют термин «вытеснение» неправильно, как синоним
Много таких людей, кто осознанно чувствует себя полным надежд, а бессознательно – лишенным надежды, но немного таких, для кого все наоборот. При изучении надежды и безнадежности первостепенное значение имеет не то, что
Примененный в этой книге динамический взгляд на социально-психологические явления основательно отличается от описательного бихевиористского подхода большинства исследований по общественным наукам. С динамической точки зрения нас в первую очередь интересует не то, что человек думает, что говорит или как ведет себя
Много еще можно было бы сказать о том, что
Как и для любого другого человеческого переживания, слова не годятся, чтобы описать ее. Напротив, в большинстве случаев слова делают обратное: они затемняют, препарируют и убивают переживание. Слишком часто бывает так, что, говоря о любви, ненависти или надежде, человек теряет связь с тем, о чем предположительно рассуждает. Поэзия, музыка и другие виды искусства в силу своей яркости гораздо более подходящие средства для описания человеческих переживаний, потому что они избегают браться за адекватное выражение человеческих переживаний с помощью абстрактных и неопределенных слов, которые уподобились стершимся монетам.
Но даже если принять всерьез эти оговорки, нет ничего невозможного в том, чтобы прикоснуться к чувственному опыту вовсе и не языком поэзии. Это было бы невозможно, если бы люди ни в малейшей степени не разделяли описываемых чувств. Описать их – значит показать различные аспекты переживания и, следовательно, установить способ общения, при котором и писатель и читатель знают, что они подразумевают одно и то же. Предпринимая данную попытку, я должен попросить читателя потрудиться вместе со мной, а не ждать, чтобы я ответил ему на вопрос, что есть надежда. Я вынужден просить его мобилизовать весь свой опыт, чтобы сделать возможным диалог между нами.
Надеяться – это состояние бытия. Это внутренняя готовность, напряженная, но еще не растраченная внутренняя активность [48]. Понятие «активность» покоится на одной из наиболее распространенных иллюзий современного индустриального общества. Наша культура в целом поставлена в зависимость от активности – активности в смысле занятости, а занятости в смысле деловитости (деловитости, необходимой для дела). И вправду, большинство людей настолько «активны», что просто не в состоянии ничего не делать; даже так называемый досуг они превращают в иную форму активности. Если вы не заняты тем, чтобы делать деньги, вы проявляете активность в том, что водите автомобиль, играете в гольф или хотя бы болтаете о пустяках. Что вас страшит, так это момент, когда вам действительно нечего будет «делать». Стоит ли именовать подобный тип поведения активностью – вопрос терминологический. Беда в том, что большинство людей, считающих себя весьма активными, не отдают себе отчета в том, что они совершенно пассивны, несмотря на свою «деловитость». Они постоянно нуждаются в стимулах извне, будь то болтовня с другими людьми, просмотр кинофильма, путешествие или иные формы щекочущего нервы потребительского возбуждения, даже если это новый сексуальный партнер, мужчина или женщина. Они нуждаются в том, чтобы их побуждали, «включали», искушали, соблазняли. Вечно они на бегу, им не стоится на месте. Вечно они во что-то «впадают», но никогда не поднимаются. Они представляются самим себе невероятно активными, тогда как ими движет навязчивая идея делать хоть что-нибудь, лишь бы избежать тревоги, которая пробуждается в них, стоит им остаться наедине с собой.
Надежда – психический спутник жизни и роста. Если дерево, не получающее солнечного света, изгибает ствол навстречу солнцу, мы не можем сказать, что дерево «надеется» в том же смысле, что и человек, потому что у человека надежда связана с чувствами и сознанием, чего у дерева не может быть. Однако вряд ли было бы совсем неправильно сказать, что дерево надеется на солнечный свет и выражает надежду, поворачивая ствол к солнцу. Так ли уж оно отличается от только что родившегося ребенка? Возможно, сознания у него еще нет, однако его активность выражает надежду на то, чтобы родиться и дышать самостоятельно. Разве грудной ребенок не надеется на материнскую грудь? Разве ребенок не надеется выпрямиться и ходить? Разве больной не надеется выздороветь, заключенный – обрести свободу, голодный – наесться? Разве мы, засыпая, не надеемся проснуться на другой день? Разве любовь не предполагает надежду мужчины на свою потенцию, на способность возбудить партнершу и надежду женщины со своей стороны возбудить его?
3. Вера
Когда надежда нас покинула, жизнь кончена, с той лишь разницей, произошло ли это в возможности или в действительности. Надежда – это существенный элемент жизненной структуры, динамики человеческого духа. Она тесно связана с другим элементом структуры жизни – с верой. Вера вовсе не является ослабленной формой убеждения или знания; речь не о вере во что-то; вера – это убежденность в еще не доказанном, знание реальной возможности, осознание предстоящего. Вера рациональна, когда относится к знанию о реальном, но еще не родившемся; она основывается на способности к знанию и пониманию, проникающим за поверхность явлений и усматривающим суть. Подобно надежде, вера не предрекает будущего, это видение настоящего, чреватого будущим.
Положение о том, что вера есть уверенность, нуждается в оговорке. Это уверенность в реальности возможностей, а не в бесспорной предсказуемости. Ребенок может преждевременно родиться мертвым, может умереть в момент рождения, может умереть в первые две недели жизни. Таков уж парадокс веры:
Между рациональной и иррациональной верой [51] существует важное различие. В то время как рациональная вера – это результат собственной внутренней активности мысли и чувства, иррациональная вера представляет собой подчинение чему-то данному, принимаемому за истину безотносительно к тому, так это или не так. Существенную особенность всех иррациональных верований составляет их пассивный характер, будь объектом веры идол, лидер или идеология. Но и ученому надо быть свободным от иррациональной веры в традиционные идеи, с тем чтобы обладать рациональной верой в мощь созидающей мысли. Однажды его открытие «подтверждается», и ему не нужна больше вера, разве только для следующего шага, который он обдумывает. В области человеческих отношений «верить» в другого человека означает быть уверенным в нем по сути, то есть в надежности и неизменности его фундаментальных установок. В том же смысле мы можем верить в себя – не в постоянство собственных мыслей, а в наши основные жизненные ориентиры, в неизменность структуры нашего характера. Подобная вера обусловлена переживанием самости, нашей способностью с полным основанием сказать
Надежда – это умонастроение, сопровождающее веру. Вера не смогла бы продержаться без духа надежды. У надежды нет иной основы, помимо веры.
4. Стойкость
Есть еще один элемент структуры жизни, связанный с надеждой и верой, – это смелость, или, как называл его Спиноза, стойкость. Стойкость, пожалуй, менее двусмысленное выражение, поскольку сегодня смелость гораздо чаще используется, чтобы показать, что человек не боится умереть, нежели то, что он не боится жить. Стойкость – это способность противостоять искушению скомпрометировать надежду и веру, превращая их либо в пустой оптимизм, либо в иррациональную веру и тем самым разрушая их. Стойкость – это способность сказать «нет», когда мир хочет услышать «да».
Стойкость нельзя по-настоящему понять, пока мы не упомянули еще один ее аспект – бесстрашие. Бесстрашный человек не боится ни угроз, ни даже смерти. Но, как это часто бывает, слово «бесстрашный» охватывает ряд совершенно разнородных установок. Упомяну только три наиболее важных. Первое: человек может быть бесстрашным потому, что ему не дорога жизнь; жизнь для него не так уж много значит, поэтому он неустрашим, когда он подвергается опасности; но даже если он не боится смерти, не исключено, что он боится жизни. Его бесстрашие покоится на недостаточной любви к жизни; обычно не так уж он неустрашим, когда его жизнь не подвергается опасности. И в самом деле, зачастую он ищет опасных ситуаций, чтобы избавиться от страха перед жизнью, перед самим собой и людьми.
Вторая разновидность бесстрашия встречается у людей, живущих в симбиотическом подчинении идолу, будь то человек, институт или идея. Требования идола священны; они действуют с гораздо большей принудительной силой, чем даже жизненно важные телесные потребности. Если бы он посмел не подчиниться приказам идола или усомниться в них, он столкнулся бы с опасностью утратить свою тождественность с идолом; а это значит, что он подвергся бы риску оказаться в полной изоляции и, следовательно, на грани помешательства. Он решается умереть, потому что боится подвергнуться такой опасности.
Третий вид бесстрашия обнаруживается у полностью развитого человека, остающегося самим собой и любящего жизнь. Преодолев алчность, человек уже не цепляется ни за идолов, ни за вещи, а потому ему нечего терять: он богат, потому что пуст; он силен, потому что не является рабом своих желаний. Он может расстаться с идолами, иррациональными желаниями и вымыслами, ибо он в полном контакте с реальностью как внутри, так и вне себя. Если такой человек достиг полного «просветления», он совершенно неустрашим. Если он продвинулся к этой цели, но не достиг ее, его бесстрашие пока не будет совершенным. Но каждый, кто пытается двигаться к тому, чтобы по-настоящему стать самим собой, знает, что стоит сделать новый шаг к бесстрашию, как пробуждается безошибочно распознаваемое чувство силы и радости. Он чувствует себя так, как будто началась новая фаза жизни. Он может прочувствовать справедливость строк Гете:
Будучи основными характеристиками
Что верно для индивида, то верно и для общества. Последнее никогда не бывает статичным; если оно не развивается, оно разлагается; если оно не прорывается к лучшему за пределы status quo, оно меняется к худшему. Часто мы – отдельный индивид или люди, составляющие общество, – питаем иллюзию, будто мы могли бы остаться в покое и не переделывать сложившегося положения в том или ином направлении. Это одна из опаснейших иллюзий. Стоит нам замереть, как мы начинаем разлагаться.
5. Воскресение
Представление о личностном или социальном преобразовании позволяет нам, а то и побуждает нас заново определить значение слова «воскресение» безотносительно к его теологическому содержанию в христианстве. В своем новом значении, для которого христианский смысл был бы одним из возможных символических выражений, воскресение – это не творение другой реальности после реальности этой жизни, а преобразование этой реальности в направлении ее большей жизненности. И человек, и общество воскресают каждый миг в акте надежды и веры здесь и сейчас; каждый акт любви, осознания, сострадания есть воскресение; каждый акт лености, алчности, эгоизма есть смерть. Каждое мгновение существование ставит нас перед выбором: воскресение или смерть; и каждое мгновение мы даем ответ. Ответ заключается не в том, что мы говорим или думаем, а в том, что мы есть, как мы действуем, куда идем.
6. Мессианская надежда
Вера, надежда и посюстороннее воскресение нашли свое классическое выражение в мессианском видении пророков. Они не предрекают будущего, подобно Кассандре или хору в греческой трагедии; они видят нынешнюю действительность без помех со стороны общественного мнения и властей предержащих. Они не рвутся быть пророками, но испытывают непреодолимую потребность в том, чтобы выразить голос своей совести – своего сознания – для того, чтобы сказать, какие возможности они видят, показать людям альтернативы и предостеречь их. Вот и все, на что они способны. И уж самим людям решать, принять ли их предупреждения всерьез и что-то изменить или же остаться глухими и слепыми – и страдать. Пророческий язык – это всегда язык альтернатив, выбора, свободы, а не предопределенности на пути к лучшему или худшему. В наиболее сжатом виде пророческий выбор сформулирован в строке из Второзакония: «Жизнь и смерть предложил я тебе сегодня, и ты выбрал жизнь!» [53]
В профетической литературе мессианское в
Позднее в талмудической, или раввинской, традиции возобладало подлинно пророческое альтернативное в
Тем не менее в понятии «второго пришествия» пророческое понимание сохранило жизненность, а пророческая интерпретация христианской веры вновь и вновь находит свое выражение в революционных и еретических сектах. Сегодня радикальное крыло римской католической церкви, как и различные некатолические христианские секты, проявляет заметную склонность вернуться к пророческому принципу, к его альтернативности, как и к представлению о том, что политическим и социальным процессам нужны духовные цели. Вне церкви наиболее значимым выражением мессианского в
7. Крушение надежды
Если надежда, вера и стойкость сопутствуют жизни, как же получается, что столь многие теряют их, причем людям нравится их собственное рабство и зависимость? Именно возможность такой потери и характеризует человеческое существование. Мы начинаем с надежды, веры и стойкости; они являются бессознательными, «необдуманными» свойствами спермы и яйцеклетки, слияния последних, роста плода, рождения. Но когда начинается жизнь, превратности окружающего мира и случайности начинают либо способствовать потенциалу надежды, либо мешать ему.
Большинство из нас надеялись быть любимыми не в том смысле, чтобы быть избалованными и пресыщенными, а в том, чтобы нас понимали, о нас заботились, нас уважали. Большинство из нас рассчитывали на возможность доверия. Будучи маленькими, мы не знали о таком человеческом изобретении, как ложь, и не только о лжи с помощью слов, но и о способности лгать с помощью голоса, мимики, глаз, выражения лица. Как же подготовиться ребенку к этому специфически человеческому искусству – лгать? Большинство из нас вынудили осознать – кого более, кого менее жестоким способом, – что люди часто имеют в виду не то, что говорят, а говорят противоположное тому, что имеют в виду. И не только «люди вообще», а те самые люди, которым мы больше всего доверяли: наши родители, учителя, руководители.
Мало кому удается избежать того, чтобы в ходе развития их надежды не оказались в чем-то обманутыми, а то и полностью рухнувшими. Может быть, это и хорошо. Если бы человек не пережил разочарования в своих надеждах, как бы удалось его надежде стать сильной и неугасимой? Как бы он избежал опасности превратиться в оптимиста-мечтателя? Но с другой стороны, надежда часто подвергается столь полному разрушению, что человек никогда уже не сможет восстановить ее.
В действительности ответная реакция на крушение надежды варьируется в широких пределах, зависящих от многих обстоятельств: исторических, личностных, психологических, органических. Многие, а возможно и большинство, реагируют на разочарование в своих надеждах, подстраиваясь под оптимизм рядового человека, уповающего на лучшее и не удосуживающегося признать, что может случаться не только хорошее, но, пожалуй, и наихудшее. Если уж кто-то свистнет, такие люди тоже свистят, и вместо того, чтобы прочувствовать безнадежность, им кажется, что они участвуют в своего рода общем хоре. Они урезают свои требования так, чтобы можно было их выполнить, и даже не мечтают о том, что кажется им недосягаемым. Они – хорошо приспособленные члены стада, они никогда не чувствуют безнадежности, потому что никто, похоже, ее не испытывает. Они являют собой картину особого рода покорного оптимизма, который мы встречаем у столь многих представителей современного западного общества, причем оптимизм обычно осознан, а покорность – бессознательна.
Еще одно следствие крушения надежды – «ожесточение сердца». Мы видим многих людей – от малолетних правонарушителей до видавших виды эффектных взрослых, – которые в какой-то момент своей жизни, может, в пять, может, в двенадцать или в двадцать лет, не смогли больше выносить обид. Некоторые из них, как при внезапном прозрении или превращении, решают, что с них хватит, они больше ничего не будут чувствовать, и никто больше не сможет обидеть их, зато они сами смогут обижать других. Они могут жаловаться на то, что им не удается найти друзей или кого-то, кто любил бы их, но это не невезение, это судьба. Утратив сострадание и проникновенность, они неспособны никого растрогать, но и их самих ничто не трогает. Их жизненный триумф сводится к тому, чтобы ни в ком не нуждаться. Они испытывают гордость за то, что их ничто не трогает, и удовольствие от способности обижать других. Делается это преступными или законными способами, в гораздо большей степени зависит от социальных факторов, нежели от психологических. Большинство из них остаются как бы застывшими и, следовательно, несчастливыми до конца жизни. Не так уж редко случается чудо и наступает оттепель. Просто, может быть, им встретится человек, в чью заботу или заинтересованность они поверят, и перед ними откроются новые грани чувств. Если им повезет, они оттаивают полностью, и зародыши, казалось бы, разрушенной надежды возвращаются к жизни.
Другим, гораздо более драматичным результатом рухнувшей надежды являются разрушительность и насилие. Именно потому, что люди не могут жить без надежды, тот, чья надежда полностью разрушена, ненавидит жизнь. Поскольку он не может сотворить жизнь, он хочет уничтожить ее, что лишь немногим менее чудесно, но что гораздо легче выполнить. Он хочет отомстить себе за свою несостоявшуюся жизнь и делает это, ввергая себя в тотальную деструктивность, так что не имеет особого значения, разрушает ли он других или сам подвергается разрушению [57].
Обычно деструктивная реакция на крушение надежды встречается среди тех, кто по социальным или экономическим причинам отлучен от удобств, которыми располагает большинство, и кому некуда идти в социальном или экономическом смысле. Экономические неурядицы – не первопричина, приводящая к ненависти и насилию; ею является безнадежность положения, повторный крах перспектив, что так способствует насилию и деструктивности. Действительно, не приходится сомневаться в том, что группы, настолько обездоленные и отверженные, что их даже нельзя лишить надежды, потому что им не на что надеяться, менее склонны к насилию, чем те, кто видит возможность надежды, но в то же время понимает, что обстоятельства не позволяют их надеждам осуществиться. С психологической точки зрения разрушительность – альтернатива надежде, так же как влечение к смерти – альтернатива любви к жизни, а радость – альтернатива тоске.
Но не только индивид жив надеждой. Народы и общественные классы живут благодаря надежде, вере и стойкости, а если утрачивают этот потенциал, то исчезают либо из-за недостатка жизнестойкости, либо из-за практикуемой ими неразумной разрушительности.
Следует принять к сведению, что развертывание надежды или безнадежности у индивида в значительной мере определяется наличием надежды или безнадежности в обществе в целом или у данного класса. Каким бы ни было крушение надежды у индивида в детстве, если он живет в период надежды и веры, его надежда возгорится с новой силой; с другой стороны, человек, опыт которого влечет его к обнадеженности, часто склоняется к подавленности и безнадежности, если его общество или класс утратили дух надежды.
Сегодня надежда стремительно исчезает в западном мире, и так по возрастающей с начала Первой мировой войны, а что касается Америки, возможно, даже со времени поражения антиимпериалистической лиги в конце прошлого века. Как я уже сказал, безнадежность прикрывается оптимизмом, а у некоторых – революционным нигилизмом. Но что бы человек ни думал о себе, это не имеет особого значения в сравнении с тем, что он есть, что он действительно чувствует, тогда как большинство из нас не отдают себе отчета в том, что мы чувствуем.
Здесь налицо все признаки безнадежности. Взгляните на скучающее выражение лица обычного человека, отсутствие связи между людьми, даже когда они отчаянно стараются «установить контакт». Обратите внимание на неспособность составить серьезный план по преодолению дальнейшего отравления воды и воздуха в городе и по предотвращению голода, ожидаемого в бедных странах, не говоря уж о неспособности избавиться от ежедневной угрозы жизни и планам всех нас – термоядерного оружия. Что бы мы ни говорили и ни думали о надежде, наша неспособность действовать или составлять планы в пользу жизни выдает нашу безнадежность.
Не так уж много мы знаем о причинах этой возрастающей безнадежности. До 1914 года люди думали, что мир – безопасное место, что войны с их полным пренебрежением к человеческой жизни остались в прошлом. Но вот произошла Первая мировая война, и каждое правительство лгало насчет ее мотивов. Потом наступила гражданская война в Испании, сопровождаемая комедией притворства как со стороны западных государств, так и со стороны Советского Союза; потом террор сталинской и гитлеровской систем; Вторая мировая война с ее полным игнорированием жизни граждан и война во Вьетнаме, где на протяжении нескольких лет американское правительство пыталось использовать свою мощь, чтобы сокрушить маленький народ во имя «его спасения». Но ни одна из великих держав так и не сделала того единственного шага, который обнадежил бы всех: ни одна не избавилась от собственного ядерного оружия, доверившись благоразумию других, тому, что им хватит здравомыслия, чтобы последовать ее примеру.
Но есть и другие причины возрастающей безнадежности: формирование полностью бюрократизированного индустриального общества и бессилие индивида перед лицом организации, о чем речь пойдет в следующей главе.
Если Америка и западный мир будут и дальше пребывать в состоянии неосознанной безнадежности, отсутствия веры и стойкости, можно предсказать, что они не смогут противостоять искушению нанести большой ядерный удар, который покончит со всеми проблемами: перенаселенностью, тоской, голодом, потому что он разделался бы со всей жизнью.
Движение к такому общественному и культурному укладу, при котором верховодит человек, зависит от способности вступить в борьбу с нашей безнадежностью. Прежде всего мы должны ее осознать. Кроме того, мы должны выяснить, есть ли реальная возможность изменить нашу социальную, экономическую и культурную жизнь в таком направлении, которое позволит снова надеяться. Если нет такой реальной возможности, тогда действительно надежда – сущее безрассудство. Но если реальная возможность есть, тогда возможна надежда, основанная на изучении новых альтернатив и вариантов и на совместных действиях по осуществлению этих новых альтернатив.
Глава III
Где мы находимся и куда направляемся?
1. Где мы сейчас?
Определить наше точное местоположение на исторической траектории, ведущей из индустриализма XVIII–XIX веков в будущее, трудно. Легче сказать, где мы не находимся. Мы не на пути к свободному предпринимательству, а быстро движемся от него. Мы не на пути к индустриализации, а превращаемся в цивилизацию все большей манипуляции массами. Мы не на пути к тем местам, куда указывают нам наши идеологические карты. Мы идем в совершенно ином направлении. Немногие различают это направление совершенно ясно; среди них и те, кто за него, и те, кто боится его. Но большинство из нас смотрит на карты, столь же не соответствующие реальности, как карта мира 500 года до н. э. Недостаточно знать, что наши карты неверны. Важно иметь правильные карты, если мы собираемся обеспечить себе продвижение в желательном для нас направлении. Наиважнейшей чертой новой карты является указание на то, что мы миновали этап первой промышленной революции и вступили в период второй промышленной революции.
Первая промышленная революция характеризовалась тем, что человек научился заменять живую энергию (энергию животных и людей) механической (энергией пара, нефти, электричества, атома). Эти новые источники энергии послужили основой для фундаментальных изменений в промышленном производстве. Новому промышленному потенциалу соответствовал и определенный тип промышленной организации, большое количество того, что мы сегодня назвали бы мелкими и средними промышленными предприятиями, которыми управляли их владельцы, конкурировавшие друг с другом, эксплуатировавшие своих рабочих и боровшиеся с ними за долю прибыли. Представитель среднего и высшего класса был хозяином предприятия, как и хозяином у себя дома, и считал себя хозяином своей судьбы. Безжалостная эксплуатация небелого населения соседствовала с реформами внутри страны, все более благожелательным отношением к бедным и, наконец, в первой половине нашего века с выходом рабочего класса из состояния ужасающей нищеты к относительно благополучной жизни.
За первой промышленной революцией последовала вторая, свидетелями начала которой мы являемся в настоящее время. Она характеризуется не только тем, что
Если бы общество могло остановиться, – а оно может это так же мало, как и индивид, – положение, возможно, было бы не столь угрожающим, каково оно есть. Однако мы направляемся к новому типу общества и новому типу человеческой жизни, только лишь начало которых мы сейчас видим, но которые стремительно приближаются.
2. В преддверии дегуманизированного общества 2000 года
Какое же общество и какого человека смогли бы мы обнаружить в 2000 году, если только род человеческий не погибнет до того?
Если бы люди знали, каким путем скорее всего пойдет американское общество, многие, если не большинство, пришли бы в такой ужас, что, должно быть, приняли бы соответствующие меры, чтобы изменить его. Раз люди не отдают себе отчета в том, куда они идут, они пробудятся, когда станет слишком поздно и когда их судьба будет решена безвозвратно. К несчастью, подавляющее большинство людей не осознают, куда они идут. Они не понимают, что новое общество, к которому они движутся, столь же радикально отличается от греческого и римского, средневекового и традиционного индустриального общества, как земледельческое общество от общества собирателей и охотников. Большинство все еще мыслит в категориях первой промышленной революции. Люди видят, что у нас больше машин и что они лучше, чем были пятьдесят лет назад, и отмечают это как прогресс. Они верят, что отсутствие прямого политического притеснения свидетельствует о достижении личностной свободы. Они представляют себе 2000 год как год полного осуществления всех человеческих стремлений с конца Средних веков и не видят того, что 2000 год может стать не временем исполнения желаний и не счастливой кульминацией борьбы человека за свободу и счастье, а началом периода, в котором человек перестанет быть человеком и превратится в бездумную и бесчувственную машину.
Интересно отметить, что опасности нового дегуманизированного общества ясно, хоть и интуитивно, были осознаны выдающимися умами XIX века, а впечатление от их предвидения усиливается тем, что они представляли противоположные политические лагеря [58].
И такой консерватор, как Дизраэли, и такой социалист, как Маркс, придерживались практически единого мнения относительно того, какой опасностью для человека был бы чреват бесконтрольный рост производства и потребления. Оба они видели, насколько сдал бы человек, порабощенный машиной и собственной все возрастающей алчностью. Дизраэли думал, что решение проблемы можно найти, поддерживая власть новой буржуазии; Маркс верил, что высокоиндустриализованное общество можно трансформировать в гуманное, в котором целью всех социальных усилий будет человек, а не вещи [59]. Один из наиболее блестящих прогрессивных мыслителей прошлого века – Джон Стюарт Милль видел проблемы со всей ясностью: «Признаюсь, я не обольщаюсь насчет жизненного идеала, предлагаемого теми, кто думает, будто нормальное состояние для человеческого существа – это борьба за преуспевание; будто попирать и подавлять друг друга, расталкивать друг друга локтями и наступать друг другу на пятки – что и составляет существующий тип общественной жизни, – это наиболее желательная участь для человечества или же не что иное, как неприятные симптомы одного из этапов промышленного прогресса… Пока богатство пользуется властью, а стать как можно богаче – всеобщий предмет честолюбивых устремлений, наиболее приемлемо, конечно, чтобы путь к достижению этой цели был открыт для всех без предпочтений и пристрастий. Однако наилучшее состояние для человеческой природы такое, при котором, хотя нет бедных и никто не жаждет стать богаче, нет оснований опасаться, что кто-то постарается оттолкнуть вас, чтобы пробиться самому» [60].
Похоже, что великие умы сто лет назад видели, что произойдет сегодня или завтра, тогда как мы – те, с кем это и происходит, – закрываем глаза, лишь бы не нарушать повседневной рутины. Видимо, в этом отношении и либералы, и консерваторы равно слепы. Лишь немногие проницательные писатели ясно видели порождаемое нами чудовище. Это не Левиафан Гоббса, это Молох, всеразрушающий идол, в жертву которому должна приноситься человеческая жизнь. Особенно наглядно описали этот Молох Оруэлл и Олдос Хаксли, ряд писателей-фантастов, проявивших больше проницательности, чем большинство профессиональных социологов и психологов.
Я уже цитировал данное Бжезинским описание технотронного общества и хочу только привести вдобавок следующее: «По большей части гуманистически ориентированный, изредка идеологически настроенный интеллектуал-оппозиционер… быстро вытесняется либо экспертами и специалистами… либо обобщающими интеграторами, становящимися в конечном счете придворными идеологами власть имущих, если только не произойдет всеобщего объединения интеллектуалов для принципиально иных действий» [61].
Глубокую, блестящую картину нового общества дал недавно один из выдающихся гуманистов нашего времени – Льюис Мэмфорд [62]. Будущие историки – если таковые будут – сочтут его работу одним из пророческих предупреждений нашего времени. Мэмфорд придает картине будущего глубину и перспективу, анализируя его корни в прошлом. Центральный феномен, связующий прошлое с будущим как он его понимает, он называет «мегамашиной».
«Мегамашина» – это полностью организованная и гомогенная социальная система, в которой общество как таковое функционирует подобно машине, а люди – подобно ее частям. Этот вид организации с его тотальной координацией: с «постоянным увеличением порядка, мощи, предсказуемости и всеобщего контроля» – достиг почти чудесных технических результатов в ранних мегамашинах вроде египетского и месопотамского обществ, а с помощью современной технологии найдет свое полнейшее выражение в будущности технологического общества.
Мэмфордовское понятие мегамашины помогает прояснить некоторые недавние явления. Впервые в настоящее время мегамашина широко применялась, как мне кажется, в период сталинской индустриализации, а затем в системе, использованной китайскими коммунистами. Хотя Ленин и Троцкий еще надеялись, что революция в конце концов приведет к господству индивида в обществе, как то представлялось Марксу, Сталин предал все, что было «левого» в этих надеждах, и скрепил предательство физическим истреблением всех тех, в ком надежда, должно быть, не полностью угасла. Сталин сумел построить свою мегамашину, использовав в качестве ядра хорошо развитый промышленный сектор, хотя тот был гораздо ниже уровня таких стран, как Англия и Соединенные Штаты. Лидеры коммунистов в Китае столкнулись с другой ситуацией. У них не было заслуживающего упоминания индустриального ядра. Единственным их капиталом была физическая энергия, чаяния и думы 700 млн человек. Они решили, что благодаря полной координации этого человеческого материала они смогут создать эквивалент подлинного накопления капитала, необходимого для такого технического развития, которое в сравнительно короткое время достигло бы уровня Запада. Добиться тотальной координации предполагалось путем совмещения силы, культа личности и внушения, что в противовес свободе и индивидуализму Маркса предусматривалось в качестве основных элементов социалистического общества. Нельзя, однако, забывать, что идеалы преодоления частнособственнического эгоизма и максимального потребления остались элементами китайской системы, по крайней мере до сих пор, хотя и в сочетании с тоталитаризмом, национализмом и контролем за мыслью, порочащими тем самым гуманистические взгляды Маркса.
Проникновение в этот радикальный разрыв между первой ступенью индустриализации и второй промышленной революцией, при котором общество становится огромной машиной, а человек – ее живой частичкой, затрудняется некоторыми важными различиями между мегамашиной Египта и мегамашиной XX века. Прежде всего труд живых частей египетской машины был принудительным. Неприкрытая угроза смерти или голода заставляла египетского работника выполнять свою норму. Ныне, в XX веке, у рабочего в большинстве промышленно развитых стран, таких как Соединенные Штаты, жизнь настолько обеспечена, что показалась бы его предку, работавшему сотни лет назад, невиданно роскошной. Он соучаствует – и в этом пункте заключается одна из ошибок Маркса – в экономическом прогрессе капиталистического общества с выгодой для себя, и уж конечно, ему есть что терять, кроме своих цепей.
Направляющая работу бюрократия очень отличается от бюрократической элиты старой мегамашины. В жизни она руководствуется примерно теми же добродетелями среднего класса, которые действенны и для рабочего; но хотя ее члены получают больше, чем рабочие, различие в потреблении у них скорее количественное, чем качественное. И служащие, и рабочие курят одни и те же сигареты, ездят в похожих машинах, хотя у машин, что подороже, ход более плавный, чем у тех, что подешевле. Они смотрят одни и те же фильмы и телевизионные программы, а их жены пользуются одинаковыми холодильниками [63].
Управленческая элита тоже отличается от прежней в некотором отношении: ее члены – точно такие же придатки машины, как и те, кем они командуют. Они так же отчуждены, а может, и больше; так же обеспокоены, а может, и больше, чем рабочий на одной из их фабрик. Им так же тоскливо, как и всем, и они пользуются теми же противоядиями против тоски. Они уже не элита в прежнем смысле, то есть группа, созидающая культуру. Хотя они тратят значительные суммы на поддержание науки и искусства, как класс они такие же потребители «культурного благосостояния», как и те, для кого оно предназначено. Культуросозидающая группа ютится на задворках. Это ученые и художники-творцы, однако, похоже, до сих пор прекраснейшие цветы общества XX века произрастают на древе науки, а не искусства.
3. Современное технологическое общество
А. Его принципы
Технотронное общество, возможно, и станет системой будущего, но пока этого нет; оно может развиться из того, что уже есть, и оно, вероятно, наступит, если только достаточное количество людей не осознает опасности и не изменит наш курс. Чтобы сделать это, необходимо разобраться более подробно, как работает нынешняя технологическая система и как она действует на человека.
Каковы руководящие принципы этой системы в том виде, как она существует сегодня?
Она запрограммирована по двум принципам, направляющим усилия и мысли всех занятых в ней. Первый принцип заключается в следующем: нечто
Второй принцип –
Вопрос об экономической эффективности требует тщательного осмысления. Вопрос о том, что значит быть экономически эффективным, то есть, используя минимально возможное количество ресурсов, добиться максимального эффекта, следует поставить в контекст развивающейся истории. Очевидно, проблема более важна в таком обществе, где исходным фактом жизни является нехватка материальных ресурсов и значение ее убывает по мере развития производительных сил общества.