– Хватит говоришь штампами, – холодно обрываю я и запихиваю паспорт обратно в его портфель.
Это похоже на то, как когда-то в детстве заглядываешь внутрь игрушки. Там оказываются скучные железные винтики. Или воздушный шар приземляется, видны канаты, крючки, петельки. Я пытаюсь казаться веселой. А что, собственно, произошло? Да, в сущности, ничего. Я узнала правду. Берлин был легендой, наживкой, красивой сказкой. И Коля вовсе не ангел, а человек с набором проблем и целей. Теперь все сложнее. Я не могу его бросить, потому что совесть не позволяет. Он будет думать, что я бросила его из-за того, что он родился и жил в маленьком белорусском городке, потом приехал в Москву, познакомился на Арбате с парочкой немецких журналистов и стал выдавать себя за немца. Я в ловушке. В глубине туннеля оказался не свет выхода, а тупик. Черный квадрат.
Часть вторая
Я еду на троллейбусе и смотрю в окно, рядом по шоссе ползут машины. Там в них – люди. И женщины гордо едут рядом с водителями. А я направляюсь на троллейбусе в гости к любимому. У него нет денег, чтобы возить меня на машине, водить в бары и кафе, мы встречаемся в квартире, которую он снимает на улице Антонова-Овсеенко, как раз рядом с Экспоцентром и будущим Москва-Сити.
Любимый мой – очень странный, безумный художник, моложе меня на столько-то лет, однажды он уехал из маленького белорусского городка, где родился, рос и учился в художественном училище, из которого его отчислили за неуспеваемость. Теперь на птичьих правах в Москве, избегает армии, работает в различных издательствах и прочих, как он говорит, проектах, пытаясь выжить. Все мои родственники считают, что со мной он во имя получения в будущем московской прописки. Я же просто бездумно встречаюсь с ним, без всяких надежд и видов на будущее.
Итак, еду в троллейбусе, и мысли о купле-продаже себя лезут мне в голову, грязные и липкие, наверное, это темная сторона совести. Я думаю о множестве всевозможных любимых, которые способны предоставить более определенные перспективы на будущее, но ничего не могу с этим поделать, покорно еду, плавно перемещаясь в иное измерение, где все иррационально и перевернуто с ног на голову.
Чуть выше на эскалаторе девушка. В блеклых кирзовых сапогах, в черном платье с красными тусклыми цветами. Густые черные волосы до плеч, круглое, грубовато слепленное лицо. Ее левая рука – на голове. А правая прижимает к груди металлический резной крест с иконой. Она едет по эскалатору вверх и громко поет о планете, о Петербурге, о кризисе. Интересно, насколько прочна грань между этой странной девушкой и людьми, с удивлением, с улыбкой, с опаской, наблюдающими ее. Стоит только не прессовать себя, не таиться в клетках, и мы становимся самими собой. Кто-то, наверное, делал бы страшные вещи, кто-то казался бы странным. И девушка прожила этот день свободно. Пусть даже люди на эскалаторе и считали ее сумасшедшей.
Я готовила рис с индейкой, смотрела в окно и видела голубое небо, которое радовало, и вечно будет радовать своей безоблачностью. Солнце, серый исчезающий снег и мокрый, черный от ручьев асфальт. Мне подумалось, что любая картинка, любой вид из окна или событие несет в себе музыку, из которой мы способны уловить лишь часть, а кто-то – вообще ничего. Наверное, это самое интересное в жизни – повороты и «подводные камни» мелодии, взаимопроникновение и развитие тем, предметы и случаи сегодня, смысл которых раскрывается окончательно лишь позднее. Только это дает целостную картину событий. Азарт, интерес, риск осечки.
Вещи, на которые накладываются мазки событий и людей. Потом вещь «перегружается», становится блеклой, надоедает. Люди уходят, вещи остаются, неся на себе следы прикосновений, улыбки. Потом теряются и вещи. Неужели все это необходимо только ради того, чтобы продолжалась неуловимая, никому в полном многозвучии непонятная музыка?
Мы сидим на скамейке. Я – у него на коленях. Я чувствую нас фотографией. Мы – застывшее время, мгновение. Маленький парк, мимо бегают дети, прошел старичок в коричневой шляпе и коричневом костюме. Перед нами – Белый Дом во всей своей тяжести, подпирает голубое свежее небо. По асфальту бежит ручеек, пахнет весной, сыростью и голой землей. Мы пускаем белые газетные кораблики в ручей, потом сидим, прижавшись друг к другу. Я говорю что-то, спрашиваю, все какие-то слова, слова. На фоне голубого неба – серый скелет тополя, изогнувший ветви причудливо, как в агонии или желании поскорее взлететь. Я смотрю на этот тополь, картинка укладывается в мою память. Я забываю, где мы, что вокруг город, что сейчас 1999 год, что из окон Белого Дома, возможно, на нас смотрит кто-то, нервно курящий уже третью за последний час сигарету. Я сижу на коленях у человека, с которым, возможно, сегодня в последний раз, а, по словам мамы, он – чудовище, и у него нет будущего, души и всего прочего, необходимого для моего счастья. Но вокруг пахнущий гнилой листвой парк и небо, взрезанное Белым Домом, светит солнце, я ощущаю, что мы – какая-то история, что-то необъяснимое, превращаюсь в маленькую беспечную девочку, несу всякий бред, верчусь, целую его в шею, пахнущую цыпленком и марихуаной. Все мои мысли далеко-далеко, я не знаю, почему я опять с ним. Болтаю ногами и смотрю на весеннее небо.
Наверное, работа в государственном учреждении, где бумаги, цифры отчетов, белые стены и восковые лица, способна прибить к земле любого. Я разговариваю с восковыми персонажами, пью с ними чай, заполняю бланки и записываю карточки. За лицами прячутся запуганные и свергнувшие себя люди. За свергнувшими себя людьми – их страсти. Которым они пытаются противостоять, скрывают и натягивают на себя каждодневные тесные маски. Я тоже натянула маску, за ней безопасно, в глубине души все та же музыка, я пишу цифры.
Возвращаюсь домой после первого рабочего дня. Сейчас уже апрель, в мире неспокойно, возможно, будет война. Холодный ветер заставляет почувствовать свое тело, дрожащее и сжавшееся, рой мыслей вытравлен размеренной монотонностью рабочего дня. Беседами, которые проговариваются ради того, чтобы показаться, купить расположение и поддержку. Пустые разговоры о семейных проблемах, о коммунальных платежах, о поддельных продуктах, всегда сближающие людей. Все печали остались у каждого за смятым комком себя.
Улица, по которой я иду с работы домой, – бездарные новостройки без особенностей, вполне обычная картинка окраины любого большого города. Удивительно, что некоторые люди так проводят жизнь: среди новостроек, бланков, восковых личностей и разговоров без темы.
Желание вырваться нарастает, я гадаю по окнам домов, долго ли мне придется вести эту противоречивую игру, когда где-то я – восковая личность, а где-то – живой и свободный человек. Раздвоение настолько велико, противоположено и трагично, что скоро станет невозможным хранить в себе и выдерживать этот компромисс. И с одним из симбионтов, составляющих меня, придется порвать навсегда.
Я заполняю бланки с застывшим лицом заложника, потом прихожу домой, пишу стихи, напеваю на кухне, слушаю гитарный надрыв радиоприемника, скучаю.
Он сказал, что без меня превратится в зомби, будет механически жить, работать, есть, но в то же время жизнь прервется
– Когда ты сказала, что нам надо расстаться, я спросил себя, почему люди доживают до семидесяти лет, а я скоро умру, и мне будет всего двадцать один?
А я без него не умру. Просто какая-то история закончится, а часть музыки перестанет звучать. И жизнь станет пустой, рациональной и искусственной. И это хуже, чем смерть.
На днях я переходила дорогу на Арбате мимо медленно движущихся машин. Я, машины, железо, выхлопы, резина вокруг. Представила, что его не будет в моей жизни. Посреди проезжей части, разноцветных железок и запаха бензина такая боль проходит сквозь меня, что две неизвестно откуда взявшиеся слезы змеятся по щекам. Я иду по городу, драма до боли мучит меня, и жизнь видится пыткой. В итоге я не ухожу, и не с ним, я между, как между частями себя самой, черным и белым, живым и мертвым, плохим и хорошим, это тяжело.
Наверное, не трудно догадаться, как это будет. Помню, как ждала в приемной большого начальника, просить об устройстве на работу. Приемная – алюминиевая комната, все серебристое: потолок, пол, стены. И я наедине со своими мыслями. Боюсь предстоящего разговора и отрицательного решения, всплывают, казалось бы, забытые мои ошибки и небрежности. Или как когда на осмотре врача. Чувствуешь себя неловким, виноватым, здесь все очевидно, и никак не обманешь. Здесь трудно выдать себя за кого-то другого. Точно так же и Бог. Тем более, если он или кто-то из его подчиненных видит каждый мой шаг и распознает даже потаенные в подсознании обрывки мыслей.
Мы гуляли по Москве, был холодный апрель. Мы вдвоем и у нас на двоих всего десять рублей, которые протянули бесформенной тетушке в окошко киоска, а в ответ выплыли из окошка навстречу ждущим рукам две булки, ему и мне. Мы шли по Тверской, ели булки, разглядывали иностранные машины, мимо ехал грузовик с солдатами. Он сказал, что солдат возят, как скот, и скоро среди них будет он. Что, скорее всего, его заберут осенью в армию, потом придется вернуться в родной городок, работать столяром и пить водку с одноклассниками по вечерам. Наверное, он специально шантажировал, но я восприняла это так, как если бы это была моя боль. Мы шли по Тверской, и я с грустью осознала, что мы – герои столько раз рассказанной и интерпретированной истории, а раньше я думала, что наша история – одна единственная в своем роде. Мы шли и уменьшались на глазах. И стали совсем крошечными, невзрачными и придурковатыми рядом с гостиницей «Националь», брели по Манежной, припоминая, как однажды ловили здесь такси, водитель которого посоветовал ему бросить всех девушек ради меня.
Сейчас необыкновенная серая грусть растекается повсюду… действительность скотской жизни, где людей в защитной форме, пахнущей кирзой, возят в загонах грузовиков. Я боюсь этой всепожирающей машины, сильной и властной, заставляющей нас быть такими, какими мы не хотим, но приходится, когда дело касается не искусства, не стиля и вкуса, но выживания. Прозябаешь под потолком с осыпающейся известкой вместо неба, с подъездом, темным, сырым и зловонным, вместо ворот в новую жизнь, с бланками и работой на износ «от и до» только на первое необходимое. Люк, через который ты мог вырваться из этого канализационного трубопровода, захлопнули, дав тебе сильно-сильно по голове. Ты летишь вниз, скучая и сожалея по неизведанным высотам. В тебе драма, то есть несоответствие мыслей и вожделений трубопроводу, по лабиринтам которого ты, хорошо, если двигаешься, но часто просто тонешь. Желание быть не собой, а придумать себя, играть роль и вырезать нещадно из жизни все лишнее, все, что мешает. Так становишься жестоким. Ему грозит армия, маленький белорусский город, мне – нелюбимая работа и прочее будущее.
Взрослый отличается от ребенка верой в то, что чудес не бывает, и их не бывает. Но, вдруг, все же найдется та единственная дверь, ведущая к чуду, то есть к чему-то алогичному и неожиданному, когда самые невыполнимые желания исполняются, а закон сохранения и превращения энергии получает под дых.
Столько примеров и случаев доказывают обратное, столько было написано на эту тему рассказов, снято фильмов. Жалкая и ничтожная концовка у подобных историй. Но наша все еще идет. И конец не написан. И финал можно лишь угадать. Сама жизнь – сценарист и писатель. Человеческая психика – источник авангарда, сюрреализма и иррациональности. Время – корректор в ту или иную сторону экрана. А судьба есть?
Посреди широкой улицы или узкой, или бог знает, где еще, лень перечислять, вдруг осознаешь, что ты один на всем белом свете. Что оболочка тела отделяет от белого света твои мысли, что они разнят тебя со всем вокруг, и нет возможности измениться и сродниться с чем-то. Тогда чувствуешь себя холодным и желчным, приходится быть сильным, хищным, ведь ты один в любых твоих поступках и чувствах. Приходится доказывать себе право быть таким. Даже лежа в постели с любимым, ты один.
Это заставляет остановиться в недоумении посреди улицы, уцепиться за что-то, осмотреться вокруг, найти в этом хоть какую-нибудь красоту и надежду, такую, чтобы жить во всем этом стало чуточку легче. Пусть это будет кадр неба. Или разноцветные машинки, с шумом проносящиеся мимо, или купол белой церквушки, или попросту ветер.
Остановка – лишь промежуточное состояние движения. Но так как не бывает абсолютно плавных движений, все движения прерывисты, состоят из множества остановок. Как пленка из кадров.
Проснувшись посреди ночи, я задаюсь вопросом, а вообще реален ли он. А вдруг я выдумала эту историю, и ничего не было. Я дуну, и все исчезнет. Представляю, как больно мне станет читать все это потом, как больно будет вспоминать, мучиться от его слов в моей голове, от ассоциаций, от нехватки всего, что несет с собой он.
Утром все по-прежнему, ночь украла переживания, ночь стерла все тревоги, освободив место новым. Каждый день умирать, чтобы утром, превозмогая боль пробуждения, возрождаться, собрав последние силы. Опять работа, а что удивительного, так теперь будет всегда. Утром, вместо радости, что солнце врывается в комнату, кисло и желчно – «опять работа». И что поделать с этим неприятием физического труда, негласных законов приличия, браков, графиков, распорядков дня, расписаний, таблиц и цифр.
Красота индустриальных объектов. Современное искусство. Обломанный и изогнутый забор из ржавого железного прута, камни и цемент, обрывки троса, каток, укладывающий асфальт, сетчатый забор – обезвреженная колючая проволока. Железный обруч на тротуаре – кольцо с пальца гиганта, символ женского естества. Спокойствие домов и улиц. Пустота и бессмыслица внутри бетона… опять бланки, бланки, моя рука выводит какие-то цифры, голос изрекает реплики. Не сказать больше, чем предназначено ролью.
Улучив момент, звоню человеку из сна по служебному телефону. В трубке скрежет, гул, шум и прочие беснующиеся беспорядочные звуки. Где-то далеко-далеко, словно готовый оторваться, улететь и навсегда исчезнуть, его голос. Так необычно услышать его здесь, в учреждении и заставить пересечься две непересекающиеся линии той и этой жизни, лица и маски. Голос так тревожно далек, едва различимы слова…
После работы усталость и пустота, музыка вдруг неслышна, просто лечь и забыться… но музыка. После работы стихи вдруг кажутся смешными и звучат инородно, надеюсь, это всего лишь усталость.
Безысходность заставляет судорожно искать выход, чтобы улизнуть, я думаю о нем и падаю в еще более глубокую пропасть отчаянья: он бессилен, я тоже, не хочу знать, что мы обречены. Где выход? Куда-то уехать, сбежать, отвертеться, пусть обмануть, но победить. А усталость провоцирует лень и покорность. И телячье спокойствие.
Иногда врач ставит «неизлечимо». Лечат для отвода глаз, облегчить страдание. Драма имеет два исхода: в трагедию или разрешается сама по себе, растворяется в буднях.
Я пытаюсь обмануть себя, живу, читаю Гессе, завтра буду шляться по Москве с человеком, которого люблю, сама не зная, за что. Последнее время мы видимся урывками. От всей этой истории я устала и хочу уехать от себя, от него, от всех прочих, все равно, куда. Меня пугает конец этой истории.
Долго-долго блевать. Два, нет, три дня. Или больше. Исторгнуть из себя всю желчь, а также судьбу и лицо. Разбить все оконные стекла и все картинки в них. Выглянув в проем, продуваемый сквозняком, увидеть белую пустоту. Взять большой ластик, стереть из памяти все слова и книги, лица, физиономии, жесты, морды, тела. Выдрав из груди сердце, положить его в физиологический раствор, залатать все шрамы, удалить иглы и булавки, положить в расплавленное серебро, пусть покроется тонкой корочкой металла.
Мелкокалиберной дробью выбить к черту мозги, наслаждаться отсутствием чего-либо внутри черепной коробки. Пусть вместо крови в жилах течет ртуть, а вся когда-либо существующая музыка забудется навсегда.
Сесть в поезд и бесконечно долго ехать, смотреть кино в окне, представляя, как рушатся в пыль и навоз стеклянные небоскребы Нью-Йорка, и – ответно – разлетаются в разные стороны стекла и туфли из витрин на Тверской, а сифилитические проститутки с размозженными телами корчатся в моче, крови и пыли. А потом распадаются на молекулы и превращаются в ничто. Увидеть землю красно-серого цвета, вспыхивающую пламенем взрывов, рассыпающуюся на куски, камни и брызги огненных слез. Увидеть, как твердь и ничто становятся единством, а темнота и свет перемешиваются невидимой рукой в гомогенный гоголь-моголь. Руки Бога, брезгливо свернувшего прогнившую изнутри газету, его взор, ищущий место, куда бы выкинуть неудавшийся коллаж. Сжатые в горькой улыбке губы. Вначале было слово. В конце он вздохнет, смахнет со лба волосы, перепачканные краской. Несчетное количество дней он развлекался.
Иногда и я вру. Когда я вру, кажется, что лицо теряется, оставляя кислое ощущение мерзости. Зачем окружающие вынуждают меня врать, задавая вопросы и вынуждая на недоступную и недостижимую по ряду причин откровенность.
Интересно, меня искушают демоны, толкающие на грех, или Бог в их лице? Может быть, у каждого из нас есть абсолютная свобода мыслей, слов, поступков. Легкая и неуловимая, хрупкая, что даже хочется придумать историю, в которой будет кто-то всегда и никуда не уйдет. Сделать лучшие проявления себя качествами главной героини, скроить тридцать шесть сюжетов, в картотеке событий, сцен и случайностей отыскать необходимые. Держать судьбу в клетке, летая на легеньких крылышках в бесконечно голубой пустоте.
Возвращаюсь домой, иду по переходу с Чеховской на Тверскую. Так много слов, которые хотелось бы оставить на плоскости листа. Люди ходят по разным траекториям: женщины, мумифицированные парфюмерией, с авоськами, сумочками, морщинами, детьми, с учебниками английского языка. Бабульки продают газеты и красочные дешевые журналы со сплетнями о жизни замечательных и программой телепередач. Мне становится страшно за будущее оттого, что я в потертых вельветовых джинсах, с Борхесом в сумке иду, поглядывая на окружающих, наблюдая их, как кино или персонажей. Я заглядываю в глаза и лица, хочу пролезть, проскользнуть глубже, знать все, а вокруг мнется месиво города. Политики и люди стремительно движутся навстречу неведомым целям. Лица мнутся невидимыми руками переживаний.
Мне становится страшно за себя без защиты, без желания достичь, утвердиться, и принять вызов игры достижения, естественного отбора, выживания. Целостно движется город, и трудно чувствовать себя на иной орбите, наперерез, трудно быть диссонансом мелодии, состоящей из стольких звуков.
Хочется поставить компьютер в центре залы метро, город вдохновляет и освобождает меня. Я чувствую его музыку, перепрыгивая через грязные лужи тающего снега, разглядывая отдельные камни зданий, окурки, мусор на тротуаре, обувь и ноги, семенящие туда-сюда. Дома труднее думать. Мысли тонут в уюте и цепляются за вещи, старые мысли покрываются пылью и быстро вянут.
Меня все особенно раздражает сегодня. Я устала, чувствую обреченность и духоту этого окружающего всего. Я знаю, виновата не Москва, не запоздалая весна. Не отсутствие в данный момент такой-то конкретной личности рядом. Не неудовлетворенность в чем-то. Поселите меня в Париж, в дорогую квартиру, с самым лучшим компьютером, деньгами, двумя влюбленными юношами и массой свободного времени, я скоро начну исторгать желчь и злиться на серую брусчатку Парижа, на вчерашние бутерброды в маленьких кафе, меня начнут пугать его химеры и закоулки. Будет нагонять слезы вода Сены, несущая мимо ту же грязь и окурки. Духота и пыль, вечная духота и пыль. Вселенская тоска.
Мне снится сон. Белый цвет и воздух, я сижу у него в комнате и рассказываю, что мне снился сон – белый цвет, и воздух, и легкость. Я сижу на диване, а он – у окна, а во сне – белая птица или облако в моих руках. Я сижу на диване под пледом в доме у Экспоцентра, двадцать минут автобусом до метро 1905 года, недалеко от центра Москвы, которую окружает Московская область, а среди прочих – и маленький городок, где я родилась. Москва, Россия, Евразия. Океаны, океаны, островки, Земля, голубоватая издали, вокруг которой движется черно-коричневая Луна, вся в больших черных прыщах. Солнечная система, галактика, вселенная… веселенько. А мне снятся сны про птиц, хочется вырваться и жить легко и равномерно, а жизнь, видимо, уже заранее навесила на каждого роли. И я читаю книги, чтобы забыться и оставить хоть какую-то надежду.
Вспомнилась зима в маленьком городке, где я провела детство. Как я почувствовала, что маленький городок навсегда уходит из моей жизни? Была зима, я шла по шоссе к дому, пурга вилась по обочине, колола и кусала лицо. Я вдруг почувствовала себя уже не здесь, будто кто-то перемешал краски, все расплывается, или картинка, сдвигаясь в сторону, оставляет позади пустоту.
Маленький городок ушел из моей жизни. Проезжая по шоссе мимо, я делаю для себя открытие, что он продолжает жить где-то вне моих передвижений, моих мыслей. Вон там площадь, овощной, булочная и магазин трикотажа, тесный и старомодный, где все вперемешку, простые незамысловатые вещи, вот улочка, по которой так часто бегала и я, не ощущая себя собой, напевала, мерзла, играла в вышибалу, ела мороженое в стаканчике, смеялась.
Там в одном дворе есть площадка, небольшой асфальтированный кружок, где кормили голубей. Птицы большого города совсем другие. Они юркие и незаметные. Как вкрапления живого в каменных коридорах огромного лабиринта. А здесь они отнимают друг у друга крошки, и можно часами смотреть на них. Здесь все медленнее. В основном белые пятиэтажные дома, дворы со столами для игры в домино, лавочки, старушки в платочках и много деревьев.
У здания министерства обороны был митинг. Кучка пенсионеров с плакатами и портретами Сталина кричала в поддержку югославов. Я стояла в сторонке и кричала с ними, на машинах подъезжали люди, останавливались, слушали речи пожилого генерала. Потом демонстранты свернули лозунги и направились колонной к Горбатому мосту.
История незримо происходит рядом, не замечаемая за будничной суетой, а мир такой шаткий сейчас. Я думала о непостоянстве и алогичности событий, о цифрах на Эйфелевой башне и на Тверской – «до конца века осталось столько-то дней», о своей изолированности от окружающего, когда чувствуешь панцирь, прочно отгораживающий тебя от хаоса. Правда иногда и он уязвим.
Вспомнила, как мы с ним встретились на днях, чтобы пойти в кино, утром, потому что вечером родные догадаются, что я пошла к нему, а утром можно сказать, что опять работала. На кино денег не было, в Киноцентре билет стоит девяносто рублей. Денежки он прогулял накануне с бывшей подругой, приехавшей на время откуда-то. Врет, наверное. Мы брели в парк у Белого дома, мимо самодельных монументов героям-жертвам переворота 1993 года. Страшно видеть фотографии погибших людей; черный и красный цвет… сооруженный из чего бог послал – веток, траурных лент – памятник, доски с наклеенными газетами того времени. Я думала о черном и красном в глобальных масштабах, о страхе, азарте и ожидании, об ужасе перед войной, об окружающей неизвестности, включая неизвестность в мыслях этого человека, который стоял рядом, держал меня за руку и рассматривал фотографии жертв. Так космическое переходит в личное, а окурок только что выкуренной им сигареты рассматривается в ее отношении к вселенной.
Решила заглянуть в церковь и попросить у Бога прощение за все ужимки и гримасы моей души. В храме было тихо. Я ставила свечу и просила прощение за то, что живу так, а иначе уже не могу, за то, что мысли мои порочны и спутаны, а слова – частенько лживы.
Итак, сначала. Год назад мы бродили по Москве, и на Тверском бульваре, усевшись вдвоем на деревянные качели, рассказывали друг другу небылицы. Мы катались по синему дивану и целовались на прощание в губы, но было все равно и в этом было – в своем роде необыкновенное и замечательное – безразличие. И бесцветные слова. И игра во что-то.
В комнате из потолка торчал жалкий цветок лампочки на стебельке провода. Мы однажды подобрали на помойке чью-то люстру с плафонами-колокольчиками, достали из старенького шкафа акриловые краски и, вооружившись кистями и склянкой воды, красили позолоченную люстру в оранжевый. Вдруг вспомнилось детство, газета и краски, распахнутые окна террасы, ветки яблони, неумелое скольжение кисти по белому листу. И постепенно наши мгновения вместе становились дороги мне.
Какие-то липкие нити ограничивают свободу, наверное, бессмысленно переводить чувства и ощущения в мысли, так же непонятно и ненужно, как школьные синусы – в глаголы. Есть какой-то поворот, изгиб, за которым неравнодушие, когда минуешь его, город и небо, и даже этот грязно-серый диван, становятся иными.
Мы лежали и пели песни друг другу, и говорили о Джоне Фаулзе, герой которого, старый художник, утверждал, что искусство имеет в своих основах прозаичные вещи, у него они значились, как «зады». Какая-то необыкновенная легкость не давала уйти, остановившееся здесь время где-то там, за окнами, все же шло. А прошлое погребло сумрачные лестничные проемы, где двое стоят, прижавшись друг к другу, а последний поезд вот-вот захлопнет железные двери и унесется в город.
Вышла из метро на промежуточной станции. Была в новых лакированных туфлях. Шла вдоль реки, невыносимая боль пронзала ноги. Разнашивала туфли, играла в русалку (было так нестерпимо, что от боли даже потеряла способность произносить звуки), мимо проплывали картинки домов , проносились машины. То есть некий крошечный спектакль разыгрывался нечаянно.
Когда туфли, черные, лакированные, на изящном каблучке, с закругленным мысом… так жмут, все мысли улетают из головы.
Был май. Светило какое-то адское, недоброе солнце, или шерстяное пальто было слишком теплым.
Вдруг, внимание переключилось на кого-то, кто неслышно идет за мной, буквально по пятам. Я обернулась, но за спиной никого не было. Как же так, я ведь почувствовала эту поступь и шелест одежд, и холод. Страшно, что Она может ощущаться так близко, и надо жить быстрее, и надо спешить. От Ее холода по телу пробегала дрожь, все становилось на места: я – гость, непонятно, с какой целью возникший здесь, а Она неслышно идет сзади, и на асфальте еле различима тень от Ее длинных одежд.
Казалось бы, это было всего-то неделю назад. Жду посредине станции метро Парк Культуры. Опаздывает. Я хожу туда-сюда по платформе, рассматриваю людей.
Вдруг, откуда-то выныривает и оживает моя душа, как вспышка тепла, света или попросту чувства; наблюдаю цифры часов метро. С испугом представляю, а вдруг он не придет, ни сейчас, никогда. И становится грустно, все маски, слова и жесты облетают как сухие осенние листья.
Прислоняюсь к колонне, он целует меня из-за спины. Может быть, он и появляется из ниоткуда: из стены, из колонны на Пушкинской, из зеркала на Краснопресненской, а потом уходит куда-то в иные миры и истории.
Снег исчез, осталась черно-бело-коричневая картинка. Спешу по Тверской, на мне черные колготы и короткое черное вельветовое пальто, поглядываю на ту сторону, где мы шли вместе недели две назад, а в той арке скрывались летом от дождя. Интересная получилась бы картинка, если одновременно восстановить все наши прогулки по Тверской. Большое количество двойников из прошлого шли бы по разным сторонам улицы, с интересом наблюдая друг за другом. Я написала «двойников» и не ошиблась, ибо каждый новый день, каждая встреча и история вносит свою поправку.
Так захотелось полета, светило солнце, по Тверской несся поток машин, каких-то пыльных, ни капельки не вдохновляющих, я говорила про себя «подожди, вот сейчас, прямо здесь, прямо сейчас, давай, надо сильно захотеть, и сломается привычный ход событий, и начнется что-то новое».
Возможно, во всем виновата весна. Раньше предчувствие или колдовство, свойственное любому молодому организму, было выражено сильнее. Это трудно выразить – ожидание чего-то, надежда, смутные ощущения, неопределенность, неудовлетворенность, сублимация.
Колода картинок, перемешиваемых невидимыми руками и в неимоверных соотношениях открываемых. Я гуляю одна по городу, тут же мы ходили две недели назад вдвоем, тогда я была с ним, и была какая-то другая, иная роль, и город призрачно плыл мимо. Сейчас я иду и чувствую, что я существую, что я – не сон, и я не сплю, я отражаюсь в стеклах и витринах, и ветер, только что трепавший растяжку между зданиями, шевелит мои волосы, и отдельные пряди веются перед глазами.
Неделю назад, когда он провожал меня до метро Кутузовская, мы разговаривали на Сити-мосту, я почувствовала, что нового мы можем сказать друг другу все меньше и меньше, мы можем только обнаруживать новые маски друг друга. Мне показалось это скучным, пришло ощущение нереальности окружающего, несуществования себя, его и всего вокруг.
Может быть, реальны только воспоминания. И все делается для того, чтобы тасовать их разноцветную колоду и вытягивать оттуда неожиданные сочетания картинок.
Сегодня я иду по Тверской изящно, плавными шагами, ощущая свои скулы и едва заметную улыбку на губах, кругом какие-то люди, вспоминаю вчерашнюю статью в газете: летом снова ожидается конец света, Москву затопят айсберги, которые начнут таять в результате взрыва атомной бомбы. Останется вода и редкие островки. Я представляю эту улицу, погребенную под воду, Главпочтамт, салон «ИВ-РОШЕ» и водоросли. А на Кремле будут крепиться беззубки и перловицы, кораллы и разлагающиеся трупы людей.
Человеческой природе так необходим Апокалипсис. Он так же ласкает наши души, как Библия, как стихи Пушкина. Ласкает своей страшной и садисткой лаской.
Иногда мне хочется доказать себе свое бездушие, жестокость и холодность. Кончается это тем, что я играю в неуловимые игры с собой. А где-то в глубине дремлет душа.
Мгновения, подобно бусинкам, неуловимо нанизываются, образуя причудливую фенечку. Я именно такая, какой требует от меня быть плоскость, в которой я живу, а соответственно, все проходит через определенное преломляющее зеркало, фенька нанизывается. И мечта воплощается в заколдованном виде, словно художник-экспрессионист переработал ее. Поэтому он такой нескладный и безнадежный, в такой же степени, как праздна, созерцательна, ленива и бесцельна моя жизнь.
Сегодня я ощутила себя не автором, а скорее персонажем, наделенным ограниченным количеством качеств. Несвободным от своих страстей, вполне определившимся и движущимся по никому неведомой, но уже вполне очерченной траектории.
Трубка телефона в моей руке. Там голос; за окном – черно-бело-коричневая картинка. В доме напротив, на пятом этаже серая спина компьютера в окне.
Щит. Двери заперты, на табличке вывешивают надписи: «обед», «я устал», «завтра работаю», «вчера один выпил три бутылки пива, сегодня весь день болит голова, сейчас приедет курьер, завтра с утра звони…» и, между делом, «я скоро уеду, ты поедешь со мной…».
Нет сил, нет желания пробивать этот щит, я смиряюсь, это обреченная история. Есть много вещей, не имеющих для меня ценности, но бросить все и уехать отсюда я не могу. Тогда он говорит, что можно пожениться, и прибавляет – «с таким паспортом меня все равно не выпустят». Снова чувствую себя одной из марионеток его театра. И непроглядный туман лжи повсюду.