Иван Крастев
Управление недоверием
Архипелаг недоверия
1. «Эта книга о демократии», вот первые слова автора – и нам их довольно, чтобы почти потерять интерес. Но для Ивана Крастева демократия – в опыте работы с реальностью. В России нет мест проработки опыта, и, не распознав собственных действий, мы огульно недоверчивы ко всему. Поэтому трактат о
Недоверие сопровождало нашу политику с первых дней и только росло. Редкие всплески доверия всегда были частными исключениями. Уже продвижение Ельцина в президенты строилось на управлении страхами избирателя. Процедуры еще соблюдали, но лишь как технику переноса недоверия – с президента на его врагов. Иные иконы доверия потемнели и были забыты, как Григорий Явлинский, Борис Немцов или генерал Лебедь. Но каждого из былых идолов провожали столь яростным спазмом отречения, что недоверие в конце концов вошло нам в кровь.
2. Не отстояв идеал
Антиэлитный призрак вечно бродил в демократиях как закваска будущего. Но современный популизм не сродни мятежам 1968 года. Он не ищет утопий, требуя профинансировать ускользающий быт. Популизм движений XXI века взывает к потребительским правам, пытаясь воскресить докризисный образ жизни.
3. Центральная мысль Крастева – истощение способности демократии осваивать свой же домен, семью европейских обществ. Внешне на месте системы выборов работают политические институты. Однако все пошло чуть-чуть не так, как ждали. (Чудная метафора автора об избирателях, которые проголосуют однажды незаполненными бюллетенями, грозит сбыться в России.)
И вот это
Украинская революция началась с ярких, знакомых сцен городского мятежа против коррумпированной автократии. Где такого не бывало? Сербия, Тунис, Таиланд… Но развертывание бунта в революцию привело к потере демократического пафоса. Завладев победой Евромайдана, старая элита спустила революцию с лестницы и, вытолкав на Восток, заклеймила «терроризмом». Не доверяя украинским избирателям Востока и Юга, Киев присвоил монополию триумфатора. (Тут Киев и Кремль мыслят одинаково, оба избирателю не доверяют.)
Украинская революция стала первой
4. Крастева тревожит падение готовности демократий к самопознанию – ведь демократы управляли словом и побуждением к выбору.
Но голоса глохнут, а обесцвеченные выборы выливаются в яркие уличные мятежи.
Крастев говорит об упадке культуры компромисса. Избиратель уходит из институтов – демократическая система его теряет. Рост символической враждебности к элитам и мигрантам лишь симптом. Гражданин развернул герилью против воображаемых меньшинств, посягающих на его привычки. Он воюет против них виртуально, а социальные сети осыпают его «лайками», иллюзией большинства – которого он не обнаружит, когда выйдет на площадь.
5. Крастев отметает болтовню о сетевой демократии – развитие социальных сетей не привело к росту прозрачности и контроля. Подачки недоверчивым, вроде российских видеокамер на избирательных участках, – фальш-окна, которые никуда не ведут. Зато граждане заняты сбором и передачей гигабайтов никому не нужных данных, а социальные сети гудят. Всюду сетевые инициативы: одни охраняют рыбок, другие – права рыбаков, третьи – спасают червячка от тех и этих, – мощное гражданское общество – сетевая
Но по Крастеву, процесс демократии бесповоротно ушел на территорию недоверия. Сеть предлагает изумительные видовые туры для каждого презирающего элиты. Цифровые устройства позволят наблюдать за функционером хоть круглосуточно – чем это принципиально отличается от браслета на Навальном? Как доказал Сноуден, в конце концов, все данные стекаются в один кабинет. Зато недоверчивая демократия сработала на отрицательный кадровый отбор – сильные характеры не идут в политику, это поднадзорное занятие. В результате у Европы нет хватки. Нет лидеров, способных выдвигать решения, например, по той же Украине.
Демократический субъект Европы выбрал
6. Меритократии знали сюжет, ведущий из прошлого в будущее, – новым демократиям недостает глубины, чтоб отнестись к своему будущему всерьез.
Став беспамятной, публичная политика очень изобретательна в техниках недоверия. Расцвет конспирологий вместо критики, инфографика вместо драмы убеждений. Крастев видит беду не в институтах, а в крахе доверия масс к меритократии элит. Он рисует мир, где элиты отгорожены от избирателя экраном «сетевой демократии». А тем временем, как показала и трагедия Украины, коррупция элит при злорадной конспирологии масс ведет средний класс в ловушку.
Отсюда гипотеза Ивана Крастева: поскольку демократия без доверия невозможна, мейнстрим недоверия ознаменует паломничество Запада на Восток. Конвергенцию с нынешней Россией.
7. Россия воздвигла
Сегодня недоверчивая Россия отрекается от мира, с которым едина и нераздельна (изолироваться значило бы для нас просто распасться). Но отречение смещает ориентиры, и Крастев рекомендует всем нам свериться, если не поздно. Иначе демократия станет анахронизмом прежде, чем будет отменена.
Введение
Демократия без доверия
Эта книга о демократии. О демократии не как об идеале или наборе институтов, но как о коллективном опыте. Эта книга о природе и источниках нашего нынешнего разочарования в демократии. Будучи одновременно понятием и реальностью, демократия переживает радикальную трансформацию. Социальные и политические революции 1970-х и 1980-х годов («от Вудстока до Уоллстрит»), революции «конца истории» 1989 года, цифровая революция 1990-х годов, демографическая революция, политическая революция мозга, которая разворачивается перед нашими глазами, вызванная новыми открытиями в науках о мозге и бихевиористской экономике, сделали граждан свободнее, чем когда бы то ни было. Но одновременно все эти революции ослабили власть демократического избирателя. Наши права более не обеспечиваются нашей коллективной властью как избирателей, но подчиняются логике финансового рынка и существующим конституционным механизмам. Избиратели могут поменять правительство, но абсолютно не способны изменить экономическую политику. Элиты освободились от идеологической и национальной лояльности и стали глобальными игроками, оставив общество у разбитого корыта национального государства. Наступил глубокий упадок общественного доверия к эффективности общественных институтов. Это недоверие возникает не по причине порчи общественных служб. Оно возникает из-за того, что избиратели почувствовали свое собственное бессилие, – из-за их разочарования в демократии.
Некоторые из наиболее проницательных теоретиков современной демократии – включая Пьера Розанваллона, автора блестящей книги «Контрдемократия», – настаивают на том, что мы напрасно встревожены упадком доверия к институтам представительной демократии. Они утверждают, что это недоверие является критическим элементом политической системы и что демократия – это не столько про доверие, сколько про организацию недоверия. Словом, мы живем в век, когда обычные граждане могут проводить эффективный мониторинг исполнительной власти, а избиратели могут добиваться изгнания облеченных властью негодяев. Тем не менее граждане-избиратели вынуждены признавать, что не от них теперь зависит, в каком обществе они будут жить.
Верите ли вы в такую демократию недоверия? Можем ли мы довольствоваться нашими правами, не имея реального политического выбора? Я считаю, что нет, не можем. И эта небольшая книга является попыткой объяснить, почему это так.
Эта книга задумывалась не как пособие для ведения полемики или решения практических задач. Она представляет собой размышление, и читать ее нужно ради удовольствия от вопросов, которые она ставит, а не ради пользы от удачных ответов, которые она дает. Она написана как джазовая пьеса в тональности веселого скептицизма: скептицизма по отношению к уже опубликованным некрологам демократии, равно как и по отношению к исступленному желанию возродить демократию, полагаясь на несокрушимую силу технологического воображения. Это импровизация на тему демократии и доверия. Вопрос можно поставить просто: может ли демократия существовать без доверия?
Часть I
Недоверие избирателей
«Выборы ничего не решают» – гласит граффити, намалеванное на стене в центре моего родного города Софии. «Если бы выборы что-то решали, их бы запретили».
Никто не помнит, когда это граффити впервые появилось или кто его нарисовал, – возможно, какой-нибудь молодой анархист или совсем немолодой уличный художник. Никто не знает, почему состоятельные владельцы здания никогда не удаляли его (нет ничего удивительного в том, что муниципальные службы не смыли его, ведь у них никогда нет денег на такие вещи). Но со временем граффити стало своего рода девизом путешествия болгар через дебри демократии.
Когда бы их ни спросили, болгары никогда не упускают возможности сообщить социологам, репортерам и своим друзьям, что выборы ни черта не изменят. И не только болгары так думают и говорят.
Для того чтобы подчеркнуть общественный цинизм в отношении современной партийной политики, стоит пересказать историю Владимира Бойко. Бойко – молодой украинец, амбициозный, прагматичный и предприимчивый. В 2004 году он вместе с тысячами других молодых людей проводил дни и ночи на центральной площади Киева, протестуя против фальсификации результатов украинских президентских выборов. Он и люди, подобные ему, были символом национальной мечты о подлинной демократии. Они надеялись, что демократия принесет им процветание, новые возможности и перемены. К сожалению, как мы знаем, вместо этого после революционного оранжевого десятилетия Украина стала свидетелем коррупции, высокомерия и гордыни людей, облеченных властью. Украинские олигархи снова оказались единственными бенефициарами перемен. Вскоре после этих революционных дней лидеры движения перешли в наступление, но не против коррупции, а друг против друга. Экономика перешла в свободное падение. Негодяи дней революции выставлялись теперь спасителями нации. Что касается Бойко, он перестал интересоваться национальными проблемами и занялся заколачиванием денег. Сейчас его бизнес – это «аренда толпы». Его компания, «Легкая работа», собрала базу данных на нескольких тысяч студентов, пенсионеров и безработных, которых можно мобилизовать в любой момент для организации политических демонстраций в любом месте Киева. Они могут стоять часами и по команде выкрикивать приветствия или издевки. Для Бойко и его наемных работников идеология не имеет значения, когда они соглашаются играть роль «граждан» во время этих демонстраций. Им важно только то, чтобы деньги – обычно это 4 доллара за час – были выплачены вовремя. То, что было гражданским активизмом в дни «оранжевой революции», в наше время превратилось в активизм торгашей. Демократия уже не означает политику, демократия – это деловое предложение.
Можно сказать, что Болгария и Украина – это редкие примеры крайнего разочарования в демократии. Но также верно то, что настроение болгарских и украинских избирателей стало проявлением широко распространенной тенденции. За последние три десятилетия во всем мире люди голосуют чаще, чем когда бы то ни было, но во многих европейских странах большинство из них уже не чувствуют, что их голоса что-то значат. Существует долговременная тенденция снижения электоральной явки в большинстве западных демократий, и меньше всего склонны голосовать бедные, безработные, молодежь – то есть именно те, кто должен быть в наибольшей степени заинтересован в использовании политической системы для улучшения своего положения. Драматический упадок доверия с 1970-х годов ярко иллюстрируется тем фактом, что в большинстве западных обществ люди моложе сорока лет прожили всю свою жизнь в странах, в которых большинство граждан не доверяют своему национальному правительству.
Таким образом, хотя привлекательность демократических принципов кажется все более универсальной, хотя число демократий в мире растет (с вновь прибывшими Ливией и Египтом), доверие к компонентам демократии – партиям, выборам, парламентам, правительствам – находится в серьезном упадке. Профессор Мэри Кэлдор и ее команда в Лондонской школе экономики провели исследование источников новых протестных движений в Европе. Результаты показывают, что многие участники не столько протестуют против конкретной политики правительства, сколько выражают общее убеждение, что могущественные интересы захватили демократические институты и что граждане бессильны это изменить. Неудивительно, что растущее число людей начинают голосовать за оппозиционные или экстремистские партии. Новый популизм, который находится на подъеме в Европе и США, представляет не чаяния угнетенных, но скорее разочарование правомочных. Это не популизм «народа», увлеченного романтическим воображением националистов, как это было столетие и более тому назад. Это популизм пессимистического и напуганного большинства, опасающегося, что их демографический упадок также означает утрату власти. По словам американского теоретика политики Марка Лилла, «это обстоятельство дает голос тем, кто чувствует, что им угрожают, но этот голос, подобно персонажам из фильмов с Гретой Гарбо, может сказать только одно: “Я хочу, чтобы меня оставили в покое”».
Вопреки мнению ученых, решивших, что люди потеряли веру в демократию, где-то в мире есть еще граждане, штурмующие улицы, чтобы провозгласить свое право на самоуправление. В то самое время, когда Бойко арендует толпы для украинского правящего класса за 4 доллара в час, десятки тысяч представителей московского среднего класса в путинской России – те, кто обычно зарабатывает по меньшей мере 20 долларов в час, – заполняют улицы, веря, что свободные и честные выборы дают России единственный шанс на лучшее будущее. В арабском мире миллионы людей сооружают баррикады, требуя демократического и подотчетного правительства. Что касается болгар, они не очень верят в демократию, но они также не верят ни в какие ее альтернативы. Каждой истории разочарования и отчаяния можно противопоставить пример энергии и гражданского мужества. В конечном счете все на твое усмотрение, дорогой читатель, – предаваться отчаянию или вдохновению. Тебе решать, находится ли демократия в кризисе.
Ловушка для дураков
Современная европейская история всегда оставалась очень подозрительной к обаянию буржуазной демократии. «Выборы: Ловушка для дураков» – гласил заголовок эссе Жана-Поля Сартра накануне парламентских выборов во Франции 1973 года. Веком ранее Якоб Буркхардт был еще более категоричен: «Я слишком хорошо знаю историю, чтобы ожидать от деспотизма масс чего-то иного, чем будущей тирании, которая будет означать конец истории». Но для того чтобы правильно понимать политическое отношение к демократии в Европе XX века, необходимо осознать страх перед революционными массами, лежащий в основе этого опыта. «В теории мы склоняемся к тому, чтобы видеть в революции движение, ведущее к освобождению, – писал Раймонд Арон в “Заре универсальной истории”, – но революции ХХ века благоприятствуют скорее рабству или, по крайней мере, авторитаризму».
Несмотря на то что «демократия» была боевым кличем Западной Европы в ее конфронтации с советским коммунизмом, недоверие к демократии было частью европейского консенсуса эпохи холодной войны. Демократии считались слабыми и нестабильными. Они были неэффективны в борьбе со злостными врагами. Они были слишком идеалистичны и слишком медлительны, когда надо было принимать решительные меры, связанные с применением силы. Демократический способ принятия решений был близоруким, сеющим раздор, расположенным к демагогии и манипуляциям. Не кто иной, как Уинстон Черчилль сухо заметил, что «лучшим аргументом против демократии является пятиминутная беседа с обычным избирателем».
В 1970-х немецкий канцлер от социал-демократов Вилли Брандт был убежден, что «Западной Европе осталось только 20 или 30 лет демократии; потом она сползет без руля и без ветрил в окружающее море диктатур, а от кого будет исходить диктат – от политбюро или от хунты, – это не имеет большого значения». Меритократия, но отнюдь не демократия была истинным идеалом европейского образованного класса. Меритократия и либеральный рационализм – но только не демократия – лежат в самом основании проекта европейской интеграции. Тем не менее, хотя сомнения относительно демократии всегда были в Европе, европейцы никогда не теряли веру в способность демократического общества к самокоррекции и в способность избирателей вносить изменения и преследовать коллективную цель.
Почему же в тот самый момент, когда демократия становится единственной политической идиомой глобального масштаба, многие люди в Европе и США ставят под сомнение способность демократических режимов служить коллективной цели? Что изменилось? Я считаю, что нарушилась связь между персональной свободой индивида и коллективной мощью избирателей. Некогда индивид осознавал, что он нуждается в других людях для того, чтобы защитить свои личные права; он вступал в политические партии и устраивал забастовки. Сегодня же индивид либо воспринимает свою свободу как само собой разумеющуюся, либо верит, что он может сам ее защитить с помощью клика мышки или предъявляя иск против правительства. То, чему мы оказываемся свидетелями, является не концом демократии, но, скорее, ее радикальной трансформацией.
Трансформация демократии
Некоторые полагают, что сегодня мы наблюдаем подъем постдемократического капитализма. По-моему, это больше похоже на зарождение постполитической демократии. Именно политика переживает кризис. По-прежнему верно то, что в капиталистических демократиях правительства зависят от доверия избирателей. Но природа этой зависимости изменилась. В послекризисной Европе мы стали свидетелями возникновения странного разделения труда между избирателями и рынками, когда заходит речь о работе правительства. Принятие решений в сфере экономики методично выводилось из компетенции демократической политики по мере того, как спектр политически приемлемого выбора начал драматическим образом сужаться. Политика свелась к искусству регулирования императивов рынка.
В течение XIX и XX веков гражданские свободы были защищены коллективной способностью индивидов совершать перемены. Люди получали права и сохраняли их, потому что обладали достаточной силой, чтобы их защищать. Сегодня наши свободы защищены логикой рынка, а не нашим коллективным усилием в качестве избирателей. Рынок верит в свободных автономных индивидов, способных рисковать и готовых принимать ответственность. Избиратели могут решать, кто войдет в правительство. Их голоса все еще «избирают» победившую партию. Но только рынок сейчас решает, какой будет экономическая политика правительства, безотносительно к тому, кто победил на выборах. Сегодня во время жарких споров в Европе о будущем институциональном устройстве еврозоны становится ясно, что новые правила еще больше ограничат возможность избирателей влиять на принятие решений в сфере экономики. Проще говоря, рынки хотят быть уверенными в том, что избиратели не станут принимать глупые решения. С экономической точки зрения это может иметь большой смысл, однако с точки зрения политики возникают весьма неудобные вопросы: могут ли люди хоть на что-нибудь влиять? зависит ли еще что-нибудь от избирателей? не превращается ли представительная демократия в нечто бутафорское?
Влияние рынка также сыграло свою роль в отставке итальянского премьера Сильвио Берлускони. В день его краха улицы вокруг президентского дворца были наполнены пением демонстрантов, размахивающих итальянскими флагами, и хлопаньем раскупориваемых бутылок шампанского. Зрелище было похоже на революцию. Но она была как никогда далека. Напротив, это был триумф власти финансовых рынков. Отнюдь не воля избирателей сбросила коррумпированную и неэффективную клику Берлускони. Это финансовые рынки вместе с бюрократической верхушкой Брюсселя (и руководством европейского Центробанка во Франкфурте) отправили откровенное послание «Берлускони должен уйти». Именно эти силы выдвинули преемника Берлускони, бывшего европейского уполномоченного и технократа Марио Монти на пост итальянского премьер-министра. У людей на улицах Рима были все основания чувствовать одновременно и экстаз, и бессилие. Берлускони ушел, но избиратель перестал быть самой значимой фигурой в переживающей кризис Италии. Люди на улицах были не участниками, но лишь зрителями исторических событий. Главной действующей фигурой стал рынок.
«Рынки – это голосующие машины», – сказал однажды президент Ситибанка Уолтер Ристон. – Они функционируют, проводя референдумы». Но уважение к влиятельности потребителя – не то же самое, что уважение к власти избирателя. Рынок не верит в то, что народ и правительство имеют право вмешиваться в тех случаях, когда решают, что рынки терпят крах. В начале XIX века в демократических Франции и Англии только от 5 до 10 процентов людей имело право голоса – образованные и состоятельные мужчины имели право решать все социальные, политические и военные вопросы. Сегодня избирательное право распространено гораздо шире. Но мы стали свидетелями сокращения числа вопросов, решающихся в ходе политического процесса. Все больше вопросов, например, каким должен быть размер приемлемого бюджетного дефицита, как в странах еврозоны, исключаются из электоральной политики.
В своей книге «Парадокс глобализации» гарвардский экономист Дани Родрик утверждает, что существует три точки зрения на управление напряжением между национальной демократией и глобальным рынком. Мы можем ограничить демократию для усиления конку рентоспособности национальных рынков. Мы можем ограничить глобализацию в надежде на установление демократической легитимности у себя дома. Но мы также можем глобализировать демократию ценой национального суверенитета. Однако мы не можем получить одновременно гиперглобализацию, демократию и самоопределение. Тем не менее именно это пытаются делать наши правительства. Они хотят, чтобы у людей было право голоса, но не готовы позволить им вести «популистскую политику». Они хотят снизить затраты на рабочую силу и игнорировать социальные протесты, но не хотят публично одобрять авторитаризм. Они отдают предпочтение свободной торговле и взаимозависимости, но хотят иметь решающий голос при определении закона страны. Таким образом, вместо того чтобы выбирать между суверенной демократией, глобальной демократией и дружественным глобализации авторитаризмом, политические элиты пытаются заново определять демократию и суверенитет для того, чтобы сделать невозможное возможным. Результатом стала демократия без выбора, суверенитет без смысла, глобализация без легитимности.
Короче говоря, избиратель утратил способность противостоять власти рынка ради общественного интереса. Сегодняшний кризис демократии лучше понимать не как угрозу индивидуальной свободе или как риск возвращения к авторитаризму (оппозиция «демократия/авторитаризм» стала во многом бесполезной в применении к политической ситуации на Западе), но вновь как разочарование правомочных. Избиратели не верят, что их голоса на деле что-то значат для управления страной даже тогда, когда они признают, что выборы были свободными и честными. Люди видят все меньше причин для того, чтобы голосовать. Иначе говоря, они видят все больше причин для того, чтобы голосовать незаполненными бюллетенями. Голос граждан становится простым шумом.
Большинство, голосующее пустыми бюллетенями
Это был ничем не примечательный день выборов в небольшой и номинально демократической стране где-то на периферии Европы. Дождь, идущий все утро, заставил народ сидеть дома, а политиков – опасаться или ждать с нетерпением низкой электоральной явки. Не было никаких признаков кризиса. Было общее ощущение скуки и фальши. Ожидалось, что правительство победит на выборах, а оппозиция успешно переживет поражение. В полдень дождь наконец прекратился, и люди начали приходить на избирательные участки, чтобы исполнить гражданский долг или удовлетворить политическую страсть, – возможно, просто из чувства азарта. В конце концов, граждане находят очень разные причины для участия в выборах. Но затем произошло нечто странное и действительно пугающее.
Когда избиратели проголосовали, оказалось, что число действительных бюллетеней не достигло 25 процентов. При этом партия правого крыла набрала 13 процентов, центристская – 9, а левая партия – 2,5 процента. Было совсем немного испорченных бюллетеней и только горстка воздержавшихся. Все остальные бюллетени, составляющие более 70 процентов от всех голосовавших, были пустыми. Истеблишмент, в данном случае правительство, и оппозиция были встревожены и смущены. Почему граждане оставили бюллетени незаполненными? Что они хотели этим сказать? Как голосующие пустыми бюллетенями смогли самоорганизоваться? Почему они не остались дома, если не было никого, за кого они хотели бы проголосовать? Почему они не проголосовали за оппозицию, если ненавидели правительство? Почему они не собрались перед парламентом и не взяли штурмом почтовое отделение, если настолько презирали систему?
Энергичные попытки правительства найти лидеров тайной сети голосующих пустыми бюллетенями закончились разочарованием и отчаянием. Оказалось, что у избирателей с пустыми бюллетенями не было идеологов или организаторов. Их акция не планировалась и не готовилась заранее.
О ней даже не сообщалось в «Твиттере». Расследование, проведенное тайной полицией, подтвердило, что до голосования идея пустых бюллетеней публично даже не обсуждалась, не было записано ни одного телефонного или скайп-разговора, в которых поднималась бы эта идея. Единственное рациональное объяснение состояло в том, что либо этот протест был организован некой внешней законспирированной сетью, либо большинство людей в одно и то же время – и независимо друг от друга – пришло к идее сдать незаполненные бюллетени. В итоге правительству не с кем было торговаться, некого арестовывать, некого даже шантажировать или кооптировать в свой состав. Короче говоря, фрустрация правительства отражала фрустрацию граждан. После недельной тревоги выборы были проведены снова. Но, вот поди ж ты, и на этот раз 83 процента оставило пустые бюллетени.
Это сокращенная версия истории о восстании пустых бюллетеней. Удивительно, что это восстание не произошло в изнывающей от жесткой экономии Италии или разоренной Греции, где, если верить последним опросам общественного мнения, только один гражданин из пяти считает, что его голос имеет какое-то значение для национальной политики. Оно не произошло в Румынии или Болгарии, где вроде бы постоянно происходят странные вещи. Восстание пустых бюллетеней также не случилось во Франции или Германии, где чаще всего происходят сокрушительные для всего мира события. В конечном итоге оно произошло в романе нобелевского лауреата Жозе Сарамаго, бывшего сталиниста и ярого анархиста, – в его классическом произведении «Зрение». Но сегодня восстание пустых бюллетеней могло бы произойти едва ли не в любой европейской стране. Невольно вспоминается старый советский анекдот о человеке, который стоит возле Кремля и разбрасывает листовки. Когда милиция его арестовывает, обнаруживается, что все его листовки пустые. «Всем и без того известно, – говорит человек, – что все не так, зачем же писать об этом?» Но знаем ли мы, в самом деле, чтó сегодня не так?
«Основа расшаталась»
Отношение общества к демократии в современной Европе лучше всего представить в виде смеси пессимизма и злости, как в знаменитых строках Йейтса: «Все рушится, основа расшаталась… / У добрых сила правоты иссякла, / А злые будто бы остервенились» (У. Б. Йейтс «Второе пришествие», перевод Г. У. Кружкова).
Это настроение отразилось во множестве недавно проведенных опросов. Несмотря на то что в апреле 2012 года большинство европейцев признало Европейский союз неплохим местом для жизни, их уверенность в экономических показателях ЕС и его способности играть ведущую роль в мировой политике снизилась. Еще более волнующим оказался тот факт, что 90 процентов европейцев увидели расширяющийся разрыв между народными ожиданиями и действиями правительства. Только треть европейцев заявила, что чувствует значимость своих голосов на уровне ЕС. Только 18 процентов итальянцев и 15 процентов греков заявили, что чувствуют значимость своих голосов даже в их собственных странах. По данным другого опроса, 76 процентов европейцев заявили, что их экономическая система является несправедливой, выгодной лишь для немногочисленной верхушки.
В США можно обнаружить похожее сочетание злости и недоверия по отношению к элите и общественным институтам. Растущая неудовлетворенность тем, как работает американская политическая система, заставляет многих сильно сомневаться в том, что Америка переживает сегодня свои лучшие времена. Главный герой популярного телесериала «Новостной отдел» точно схватил это новое ощущение горечи и разочарования, когда заявил, что, хотя Америка продолжает говорить о себе как о величайшей нации в мире, на самом деле «мы находимся на седьмом месте по грамотности, двадцать седьмом по математике, двадцать втором по науке, сорок девятом по продолжительности жизни, сто семьдесят восьмом по младенческой смертности, мы третьи по среднему доходу домохозяйств, четвертые по рабочей силе и по экспорту. Мы лидируем только в трех категориях: по числу заключенных на душу населения, количеству взрослых, верящих в ангелов, и по оборонным расходам, на которые мы тратим больше, чем следующие двадцать шесть стран вместе взятые». Демократия превратилась в цыплячью игру, в которой не допустить другую сторону к управлению важнее, чем управлять самому. «Затор» (gridlock) стал тем понятием, которое наилучшим образом характеризует то, как американцы описывают свою политическую систему. С 2008 по 2012 год республиканцы в конгрессе прибегали к тактике обструкции законопроектов столько же раз, сколько они применяли ее в течение семи десятилетий между Первой мировой войной и окончанием второго срока президента Рональда Рейгана.
Неудивительно, что в глазах Европы США выглядят недееспособной посткоммунистической демократией, в которой политика является неуправляемой игрой с нулевой суммой. А американцам европейские демократии кажутся упадочными полуавторитарными режимами, в которых элиты решают все за спинами избирателей.
В каком-то смысле различие между тем, как американские и европейские элиты реагируют на свертывание демократической политики, похоже на контраст между голливудским фильмом и французским экспериментальным романом. Американские политики надеются сохранить у избирателей интерес к политике, поддерживая веру в традиционный сюжет – заставляя их выбирать между белым и черным. Европейские же политики избавились от сюжета и вместо этого стараются убедить избирателей, чтобы те обращали внимание на достоинства литературного стиля. Для США и Европы существуют определенные риски. В США избиратели могут однажды осознать, что, хотя их политические представители расходятся почти по всем пунктам, они проводят пугающе одинаковую экономическую политику. В этом случае негодование против элит резко возрастет, и люди будут готовы поддержать радикальные платформы. В Европе избиратели могут просто перестать «читать». Другими словами, неголосующий станет главным персонажем европейской политики.
Роман Сарамаго, опубликованный почти десять лет тому назад, в докризисном 2004 году, передает состояние общественного сознания лучше, чем какой бы то ни было политический анализ. Он показывает, как избиратели утрачивают чувство своей значимости: хотя они и обладают правами, у них нет реального выбора.
Движения, наполненные страстью, но без лидеров
Представители новых социальных движений – «Захвати Уолл-стрит» в США, «Индигнадос» в Испании, пиратов в Германии, Швеции и других странах Северной Европы, – возникших по следам текущего экономического кризиса, напоминают тех, кто голосовал пустыми бюллетенями во все том же романе Сарамаго. Они исполнены страсти, у них нет лидеров, они очень таинственны. Они хотят перемен, но не имеют ясного представления, какими должны быть эти перемены и откуда они могут начаться. Они прекрасны в своих политических жестикуляциях, но слабы в осуществлении политического действия. Когда правящие круги Испании вынудили разгневанных радикалов представить свои требования, они получили лишь требования незначительных изменений в избирательной системе, как будто написанные каким-то студентом-политологом второго курса, который обучается в университете, страдающем от хронического недофинансирования.
Во многом новые радикалы напоминают потерянное поколение 1960-х годов – своим энтузиазмом и идеализмом, своей верой в то, что нам необходим другой мир, а не просто другая партия власти. Однако новое протестное движение – это не второе издание 1968 года. Оно не столь утопично, идеологично и мало ориентировано на будуще е. В 1968 год у общее ощущение было таково, что в новом мире вы сможете сделать кого угодно. В 2008 году появляется ощущение, что кто угодно (будь это человек или институт) может сделать вас. Бестселлер Майкла Льюиса «Большая игра на понижение» стал одной из немногих недавно вышедших книг, оказавшихся в равной степени популярными как среди демократов, так и среди республиканцев. В некотором смысле это новое поколение радикалов является консервативным и ностальгическим. Они вышли на улицы не для того, чтобы требовать перемен, но для того, чтобы их не допустить. Если в 1968 году протестующие на улицах Парижа и Берлина хотели жить в мире, отличном от мира их родителей, то новые радикалы настаивают на своем праве жить в мире своих родителей. Они не хотят брать власть. Они мечтают изменить способ существования власти. Они смогли произвести «глобальный шум» и поднять такие вопросы, как растущее социальное неравенство. Но они не смогли выработать сильный и реалистический голос, способный оправдать конкретные политические реформы.
Вопреки ожиданиям многих политических обозревателей, экономический кризис не ослабил, а, напротив, значительно усилил привлекательность политики идентичности. Именно ксенофобски настроенные правые, а не эгалитарные левые остались в выигрыше от кризиса в чисто политическом смысле. Но тут надо быть очень осторожными: четкое разделение на левых и правых, которое определяло европейскую политику со времен Великой французской революции, в настоящее время размывается. Запуганное большинство – те, кто имеет все и кто тем не менее всего боится, – стало главной силой европейской политики. Они боятся, что иммигранты или этнические меньшинства завладеют их странами и станут угрожать их образу жизни. Они боятся, что европейское процветание уже не является само собой разумеющимся, и беспокоятся, что влияние Европы на глобальной политической сцене стремительно падает. Они ставят под сомнение аксиомы либерального консенсуса.
В то же время возникающий иллиберальный политический консенсус не ограничивается правым радикализмом. Он ведет к трансформации европейского политического мейнстрима.
Если присмотреться к текущему политическому развитию европейской и американской демократий, несложно представить себе большинство, голосующее незаполненными бюллетенями. Пустой бюллетень дает возможность избирателю удовлетвориться протестом, не предпринимая действия. Это отлично подходит для новой мантры как рыночных либертарианцев, выступающих против государства всеобщего благосостояния, так и левых либертарианцев, выступающих против государства национальной безопасности: нам больше всего подходит то правительство, которое мы не видим или которое вовсе отсутствует.
Я хочу понять, почему избиратели утратили веру в то, что голосованием можно добиться перемен. Есть ли в этой современной неудовлетворенности демократией нечто еще, кроме разочарования в отдельных демократических режимах? Почему результатом демократизации общества стало падение доверия к демократическим институтам? Сможет ли демократия существовать без доверия?
Часть II
Кризис демократии
На послекризисном Западе выражение «кризис демократии» распространилось столь широко, что легко можно забыть о том, что демократия всегда пребывала в кризисе. Библиотечные полки стонут под тяжестью книг о кризисах демократии, которые за последнее столетие случались едва ли не каждые десять лет. Побежденные политики двух последних веков почти всегда были готовы заявить о наступлении какого-нибудь кризиса. Когда люди выходили на улицы, чтобы защитить свои права, эксперты спешили заключить, что демократия переживает кризис (или наоборот, когда никто не показывался на улицах, другие эксперты были обеспокоены тем, что та же самая демократия находится в кризисе). Приведение аргументов в пользу кризиса идеи демократии может оказаться напрасным занятием. Но даже если мы сумеем не поддаться обаянию «кризисной риторики», остается одно важное измерение кризиса демократического общества, которое сегодня не следует игнорировать. По самой своей сути открытые общества являются саморегулирующимися. Их легитимность и успешность зависят не от их способности приносить процветание (автократические режимы могут прекрасно с этим справляться), но от способности исправлять неудачные политические решения и действия.
В этом смысле реальный кризис демократии не следует выводить из краха демократических режимов и возникновения авторитарных правительств. Демократия может утратить способность к самокоррекции даже тогда, когда ее фасад остается безупречным. Демократия, которая постоянно меняет свои правительства, но не может справиться со своей политической недееспособностью, находится в кризисе. Демократия, в которой публичная дискуссия не способна изменять мнения, а споры лишь подтверждают существующие идеологические предубеждения, находится в кризисе. Демократия, в которой люди утратили надежду на то, что их собирательный голос может вызывать перемены и служить коллективной цели, находится в кризисе. В этом смысле наличие демократических институтов является необходимым, но недостаточным условием существования открытого и демократического общества. Нам нужно задаться вопросом, подрывает ли упадок доверия к демократическим институтам способность демократических режимов к самокоррекции. Не достигли ли мы того состояния, когда наши демократические институты просто поддерживают некоторое безнадежное status quo?
Пять революций
Именно разочарование и упадок доверия к демократическим институтам делает современный кризис демократии столь отличным от предыдущих кризисов, хотя он и не сопровождается утратой свободы или подъемом мощной антидемократической альтернативы. Нынешний кризис демократии – это не результат некоего институционального поражения демократии; напротив, это продукт ее успеха. Это итог пяти революций, потрясших наш мир в течение последних пятидесяти лет. Они сделали нас более свободными, но менее сильными, чем прежде. Я имею в виду революцию 1970-1980-х годов – «от Вудстока до Уолл-стрит»; революции «конца истории» 1989 года; цифровую революцию 1990-х годов; демографическую революцию; политическую революцию мозга, вызванную новыми открытиями в науках о мозге и бихевиористской экономике.
Эти пять революций основательно углубили наш демократический опыт. Революция «от Вудстока до Уолл-стрит», а также счастливый, хотя и порочный брак между социальной революцией 1970-х годов и рыночной революцией 1980-х годов разбили цепи авторитарной семьи и ослабили гендерные и расовые стереотипы, придав новый смысл идее индивидуальной свободы. Они сделали выбор потребителя бесспорной ценностью и превратили суверенную личность в главного героя социальной драмы. («Рынок дает людям то, что они хотят, вместо того, что они должны хотеть по мнению других людей», – говорил лауреат Нобелевской премии экономист Милтон Фридман.) Демографическая революция, вызванная спадом рождаемости и ростом продолжительности жизни, внесла большой вклад в социальную, экономическую и политическую стабильность западных обществ. Революциям «конца истории» удалось превратить демократию в выбор по умолчанию для всего человечества и дать начало поистине глобальному миру. Революция в области неврологии сделала возможным более глубокое понимание механизма индивидуального принятия решений и разрушила стену между мифическим рациональным и иррациональным избирателями. По отношению к демократии обещание цифровой революции может быть сформулировано следующим образом: «Сделай демократию реальной, а не представительной». Она заставила нас поверить, что наши общества могут снова стать республиками.
Парадоксальным образом эти пять революций, которые углубили наш демократический опыт, вызвали на Западе нынешний кризис либеральной демократии. Революция «от Вудстока до Уоллстрит» привела к утрате общей цели. Поскольку политика 1960-х превратилась в агрегацию частных требований индивидов к обществу и государству, наше общество стало не только более толерантным и открытым, но и более разделенным и несправедливым. Демографическая революция заставила стареющие общества беспокоиться об утрате культурного единства и бояться иммигрантов. Европейские революции «конца истории» 1989 года внушили веру в то, что демократизация, в сущности, – это процесс, смысл которого состоит в обретении наилучшего способа копирования западных институтов. Самостоятельный творческий поиск был уже не нужен. Революция в науках о мозге исключила из политики идеи и представления и свела предвыборные кампании к обработке больших баз данных и применению различных методов отвлечения внимания, охоты на потребителя и симуляции реальных политических изменений, при сохранении, в конечном счете, существующего положения дел. Тем временем цифровая революция поставила под вопрос саму легитимность институтов представительной демократии, взывая к более прозрачному и простому демократическому этосу, который все решает одним «кликом». Она создала лучшие условия для выражения гражданами своего несогласия, одновременно ослабив делиберативную природу демократической политики. По выражению Мика Сифри, соучредителя и исполнительного редактора организации Personal Democracy Forum, «интернет больше подходит для того, чтобы сказать “нет”, чем “да”» (T e Internet is better at “No” than “Go”).
Все пять революций дали гражданам новые возможности, но одновременно ослабили их вес как избирателей. Негативные последствия были самые разнообразные: фрагментация общества, растущее недоверие между элитами и народом, глубокий кризис демократической политики, принявший разные формы в Европе и США. В США проявлениями кризиса стали паралич правительства и неспособность институтов к управлению. В Европе кризис проявился в подозрительном отношении к политике и попытке заместить демократию технократическим управлением.
Лучшие писатели-фантасты учат нас, что для того, чтобы увидеть очевидное, нужно найти логику в алогичном. Любая серьезная попытка понять природу трансформации демократии в XXI веке должна нести ответ на три важнейших вопроса: почему триумф демократии во всем мире привел к кризису демократий в Европе и Америке? почему правительства не смогли вернуть доверие народа после Великой рецессии 2008 года, несмотря на то что рынки потерпели серьезную неудачу? и почему нынешние элиты более меритократичные и вызывают меньше доверия, чем их предшественники?
Риски нормальности
Более века тому назад британский эссеист Уолтер Бэджет сказал, что монархия – «это вразумительное правление», потому что «значительная часть человечества понимает его, и едва ли на земле найдется другое правление, которое будут так понимать». Сейчас это верно для демократии. Надо признать, что у демократии есть враги, но нет привлекательной альтернативы. Именно центрально-европейские революции «конца истории» более, чем какое-либо иное историческое событие, помогли демократии завоевать этот «безальтернативный» статус.
«Это были лучшие годы», – предположил британский дипломат и политический мыслитель Роберт Купер, говоря о 1989 годе. Он «разделил прошлое и будущее так же ясно, как Берлинская стена разделяла Запад и Восток». Аналогичным образом многие могут утверждать, что цифровая революция была «лучшей из революций», поскольку она точно так же разделила прошлое и будущее. Однако парадокс состоит в том, что обе эти мирные и блистательные революции разорвали демократию на два совершенно противоположных направления. «Революции» 1989 года были консервативными в действительном смысле слова: они хотели вернуться в тот мир, который существовал на Западе в эпоху холодной войны. «Никаких экспериментов» – таков был их девиз, поскольку они хотели заморозить время и заставить Восток раствориться в Западе. В то же время цифровая революция – это радикальная революция, обещающая, что все изменится и что демократия, которую мы знаем, изменится в первую очередь. Мое поколение было рождено этими революциями. Мы любили их обоих, а сейчас мы страдаем от последствий их развода.
Признавая, что демократия – это нормальное состояние общества и ограничивая демократизацию копированием институтов и практик развитых демократий, центрально-европейская посткоммунистическая идеология нормальности совершила два греха. Она пренебрегла напряжением между демократией и капитализмом, которое является неотъемлемым и даже необходимым свойством всех рыночных демократий, и она способствовала возникновению чувства превосходства, которое превратило демократию из привлекательного режима в выбор по умолчанию для всего человечества. Хотя история – это лучший довод в пользу того, что демократия и рынок должны быть вместе – большинство процветающих обществ являются рыночными демократиями, – противоречия между рынком и демократией также хорошо известны. В то время как демократия рассматривает индивидов как равных (все взрослые люди имеют равный голос), свободное предпринимательство предоставляет индивидам возможности на основании того, какие экономические ценности они создают и какой собственностью владеют. Таким образом, было бы справедливо ожидать, что средний избиратель при демократии будет защищать собственность богачей только в том случае, если он верит, что это сможет увеличить его собственные шансы стать богаче. Если капиталистическая система не пользуется поддержкой народа, демократия не будет потворствовать неравенству, создаваемому рынком. Революции 1989 года совершили тяжкую ошибку, допустив, что после коллапса коммунистической системы народная поддержка капитализма будет само собой разумеющейся и что все неизбежные противоречия между демократией и капитализмом можно будет обойти или проигнорировать.
Дискурс демократического триумфализма разрушил интеллектуальные основы современных демократических режимов. Демократию больше не считают наименее нежелательной формой правления – лучшей из худших. Напротив, она стала самой лучшей формой правления. Люди убедились, что демократические режимы не только спасают себя от чего-то худшего, но также обеспечивают мир, процветание, честное и эффективное управление в одном комплекте. Демократия представлялась единственно правильным ответом на множество не связанных между собой вопросов: каков наилучший способ достижения экономического роста? каков наилучший способ защиты своей страны? прав ли был известный советский диссидент Натан Щаранский, когда говорил, что «свобода в одном месте сделает мир повсюду более безопасным»? каков наилучший способ борьбы с коррупцией? каков наилучший способ ответа на демографические и миграционные вызовы? Конечно, ответом на все эти вопросы будет демократия. Риторика победила реальность. Однако миссионеры демократии не смогли понять, что одно дело утверждать, что такими проблемами, как коррупция и интеграция, лучше заниматься в демократическом окружении, и совершенно другое дело – настаивать на том, что достаточно провести честные и открытые выборы, принять либеральную конституцию, чтобы решить все эти проблемы. В воображении деятелей центрально-европейских революций 1989 г. демократизация предполагала не столько представительство, сколько копирование западных институтов и политических практик. Беженцы из дивного нового мира коммунизма, центрально-европейские общества тосковали по скуке и предсказуемости. Но, несмотря на это стремление к нормальности, революции «конца истории» 1989 года радикально изменили природу общественных ожиданий от демократии. Уставшие от жизни в диалектическом мире, где все было своей противоположностью, посткоммунистические граждане создали мировоззрение, в котором все хорошие вещи сопутствуют друг другу и случаются одновременно. Демократия означала процветание; авторитаризм означал бедность. Демократия означала отсутствие конфликтов;
авторитаризм означал постоянный конфликт. В каком-то смысле революции 1989 года создали современную версию вольтеровского доктора Панглоса, который, как хорошо известно, верил, что «все к лучшему в этом лучшем из миров».
Но демократии не были и не могли быть машинами удовлетворения. Они не могут производить хорошее управление, как пекарь печь сдобные булочки. (Хорошее управление является желательным, но вовсе не неизбежным результатом демократии.) Другой ошибкой революций 1989 года стало то, что они смешали реальные преимущества демократии. Демократии не могут предлагать недовольным гражданам исполнения их мечтаний, но они могут предлагать удовлетворение от права что-то делать со своим недовольством. Это реальное преимущество демократии над быстро растущими авторитарными режимами, такими, к примеру, как Китай. Демократия – это политический режим, который лучше всего подходит нашему современному веку недовольства. В своей проницательной книге «Парадокс выбора» Барри Шварц демонстрирует, как бурный рост наших возможностей выбирать вызывает обратный эффект в виде недовольства тем выбором, который мы сделали. Чем больше мы выбираем, тем меньше мы ценим наш выбор и тем меньше довольными себя чувствуем. Покупательница, которая возвращает платье через сорок восемь часов после покупки для того, чтобы купить другое, представляет собой новый вид гражданина. Она недовольна своим выбором, но хочет попробовать еще раз. Выбор, таким образом, становится не инструментом, но целью. Для нее имеет значение лишь возможность беспрерывного выбора, а не тот выбор, который она совершает. Именно эта способность современной демократии приспосабливаться к миру недовольных граждан и потребителей, а вовсе не возможность принести удовлетворение делает ее столь привлекательной не только для обычных людей, но и для элит.
Цифровой разрыв
Цифровая революция не пыталась охладить демократический пыл, но посадила его на диету Red Bull. Она опасалась, что существующие демократические практики отстали от ритма века. Настолько велики были ожидания, что рост современных технологий ознаменует возвращение демократии к ее более аутентичной форме. С точки зрения жителей цифрового мира, демократии уже не нужно быть представительной. Таким образом, цифровая революция на свой манер внесла вклад в процесс делегитимации институтов парламентской демократии. Она демократизировала общественную жизнь ценой ликвидации политики. Политические сообщества утратили свое значение для нашей жизни. Сегодня сторонники политических партий являются лишь одной из социальных групп среди множества других выразительных сообществ, обитающих в интернете.
«Главный парадокс этого века коммуникаций, – пишет Этан Цукерман из Центра Беркмана “Интернет и общество” при Гарвардском университете, – состоит в том, что, несмотря на большую доступность информации и точек зрения из различных частей мира, возможно, сегодня нам приходится иметь дело с более ограниченной картиной мира, чем была у нас тогда, когда коммуникации были развиты меньше». Этот эффект «сегрегации» интернета хорошо изучен. У него есть свои критики. Но тот факт, что связанность не означает общности, остается бесспорным. Растущее этническое многообразие в рамках национальных государств, фрагментация публичного пространства, модная одержимость индивидуальными правами фактически разрушают основы национальной солидарности.
Для молодого поколения опыт демократии необязательно связан с политикой. Можно сказать, что демократия присутствует во всем. Сегодня люди голосуют так же легко, как дышат. В то время как выборы теряют свою силу в деле управления страной, по иронии судьбы, они становятся модными в других сферах жизни. Сегодня граждане могут голосовать за победителя в песенном конкурсе «Евровидение». Они могут выбирать дантиста месяца или парикмахера года. Спорт также стремительно демократизируется.
В 2008 году футбольная команда третьего дивизиона Эббсфлит[1] сделала важный шаг в сторону демократии: за скромную плату в 35 фунтов (около 57 долларов в 2012 году) фанаты получали право управлять командой, голосуя в режиме реального времени в интернете по всем насущным вопросам – от трансфера игроков и управления бюджетом до дизайна сувениров в магазине команды. Тридцать две тысячи человек из ста двадцати двух стран приняли участие в акции под названием «предельная футбольная фантазия». Люди получили право «напрямую» управлять коман дой в тот самый момент, когда они стали терять влияние на государственную политику.
Проблема распространения «голосования» как универсального принципа в принятии решений состоит в том, что становится все труднее увидеть преимущества – а не только недостатки – представительных институтов. Представительная демократия никогда не была только промежуточным этапом между античной прямой демократией и будущей демократией одного «клика». Она имеет свои собственные достоинства. Она сберегла для нас те беспримерные преимущества, которые давало разделение властей, и гарантировала сохранение либеральной природы демократической власти. Подобно тому как революции 1989 года ослабили демократии, сделав их статичными и скучными, цифровая революция трансформировала отношение общества к демократии, расширив применение принципа большинства на неполитические сферы жизни и подорвав легитимность институтов представительной демократии. Сейчас для большинства людей совершенствование демократии означает движение в сторону прямой демократии.
Метафоры XIX века кажутся пророческими. Когда французский историк и философ Эрнест Ренан определил нацию как «ежедневный плебисцит», он говорил как поэт. В наше время превращение существования нации в «ежедневный плебисцит» выглядит вполне реалистичным проектом. Поскольку выпуск какого-нибудь нового продукта компании Apple очень напоминает научно-фантастический роман прежних лет, нам вряд ли следует удивляться, если какой-нибудь активист уже сейчас занимается разработкой плана замены представительных институтов, таких как парламент, инструментами прямой демократии. Исландия предложила первый пример краудсорсингового проекта по созданию конституции. После коллапса национальной банковской системы и последующего за ним глубокого кризиса доверия к политическим институтам большая часть исландских политиков решила, что проведение краудсорсинга для написания новой конституции – единственный способ возродить демократию в стране, где люди были преданы своими лидерами. В настоящее время эксперимент продолжается, но можно ожидать, что инспирированный интернетом эгалитаризм и краудсорсинг станут важнейшими факторами движения по реформированию демократии. Надо готовиться к новым смелым проектам, в которых люди будут использовать краудсорсинг и безотлагательное голосование не только для совершенствования институтов представительной демократии, но также для их замены.
Представим конституционный проект, согласно которому в день инаугурации вновь избранного президента в его тело имплантируется бомба, и эта бомба соединена со смартфонами всех граждан, имеющих право голоса. После каждого принятого президентом решения избиратели нажимают кнопки «да» или «нет», чтобы сообщить, согласны они или нет. Если более чем в трех случаях количество ответов «нет» будет выше, чем количество ответов «да», бомба автоматически сработает. Можно ли представить, что президент не будет заинтересован в получении голосов большинства? Конечно, нет. Но можно ли считать такую страну демократической?