Конечно, мне бы хоть какая-нибудь болезнь для солидности. Скажем, гипертония — я уже буду значительно увереннее, весомее, солиднее.
А когда я сошлюсь на второго хирурга, они с легкой совестью скажут мне:
«Да, да. Конечно, конечно, доктор. Вы делайте, как надо. Мы понимаем. Что делать? Но вы и нас поймите — это ж наш отец».
И я им скажу — я выше их, я сверху глядеть на них буду, — я по возможности солиднее им скажу:
«Да. Его готовят сейчас к операции, и я тоже сейчас иду мыться и буду оперировать».
Тут надо будет им ввернуть, что такая операция для нас не редкость и я уже таких операций сделал много. Это я им обязательно вверну как-нибудь.
А теперь они обязательно спросят:
«А кто будет его оперировать?»
И я отвечу, улыбнувшись:
«Всей бригадой навалимся. И я, и второй дежурный. Оба будем оперировать».
Девочки эти, нежные, интеллигентные, они наверняка будут говорить так:
«Спасибо, доктор, а можно нам подождать здесь до конца? Нам ведь скажут, как она пройдет?»
«Ну, во-первых, спасибо не надо говорить заранее: мы, хирурги, народ суеверный, как летчики, шахтеры, моряки. Спасибо скажете потом. А подождать, конечно, можно. После операции я сам спущусь к вам и все расскажу».
А после операции они, наверное, попросят разрешить кому-нибудь посидеть а отцом. Но я им на это согласия не дам:
«Нет, нет. Сегодня этого делать не надо, ни к чему, а вот завтра утром придете ко мне, и я вас пропущу».
А утром я попрошу шефа разрешить мне пропустить кого-нибудь из этих девочек. Шеф мне, конечно, скажет:
«Больно умный. Пусть придут ко мне, попросят, и тогда я разрешу, наверное. Должен быть порядок, и хозяином порядка должен быть шеф, а не юные умники. Ты дежуришь ответственным дежурным не потому, что ты умный, а потому, что исполнительный. Помни это».
Но я его уговорю и сам им разрешу пройти к отцу.
Я посмотрел на себя в зеркало.
Вот сейчас войду к ним высокий, стройный и голубоглазый. Ну и пусть еще не солидный. Зато умный, а шеф пусть думает, что исполнительный.
Я открыл дверь и прошел в посетительскую. На скамейке сидят две девушки. Я подошел к ним.
— Вашего отца надо оперировать.
— А что с ним?
— У него ущемление грыжи.
— Вы доктор его?
— Да, я дежурный хирург.
— Ну что ж, мы так и думали. А когда нам можно будет узнать, как его дела?
— Завтра утром придете, и мы вам все расскажем.
— Мы обе завтра утром заняты, а придет мама, ей можно будет пройти к отцу?
— Я думаю, что заведующий пропустят. Обратитесь утром к нему.
— А у кого она узнает про операцию?
— Спросит, в какую его положили палату, и узнает у палатного врача.
— Спасибо, доктор. С ним можно будет попрощаться нам?
— Только быстро. Нам уже надо его на операцию брать.
Я пошел в отделение, на операцию. Надо побыстрее его соперировать, и, может, успеем еще отдохнуть, хоть немного. Устали мы сегодня здорово. Скоро уже и ночи конец.
МОЙ ПОРЯДОК
Я ленив. Я чудовищно ленив. Я люблю, чтобы все было близко, чтобы меньше двигаться. Для этого надо рационализировать свою жизнь, чтобы все было под рукой. Я люблю, чтобы мой беспорядок был моим беспорядком, потому что мне лень что-нибудь искать, а беспорядок при сохранившейся памяти — это порядок, это личный порядок, это мой порядок. Я люблю, чтобы было много пепельниц, потому что мне лень вставать, а пепел на полу не входит в мой порядок — беспорядок. Это уже грязь. И потом лень подметать, лень обходить кучки пепла на полу, а наступать — опять нарушен мой беспорядок. Опять грязь. Приходится лавировать между грязью и моим беспорядком.
Я люблю лежать на тахте, и со мной всегда лежит длинная палка; и я, не вставая с тахты, могу включать телевизор, раздвигать шторы, закрывать дверь. Минимум затрат — максимум успеха. Я не люблю лишний раз переодеваться и стараюсь быть весь день в том, что я надел утром. Я не люблю рыбу, потому что надо много с костями возиться. Я и бороду отпустил, чтобы утром не бриться, а мыться чуть-чуть.
Я люблю лениво ходить по улицам. Лениво, что-нибудь увидеть и лениво про это что-нибудь подумать. Идет машина, например крытый фургон. На стенке фургона написано: «Товарищи водители! Берегите пешеходов и детей». Вот пища для ленивого ума. Зачем это написали? Разве надо это напоминать? А если б не написали? А почему пешеходов и детей? А дети — не пешеходы? Это что? Альтернатива? Или дети — не пешеходы, дети — самокаты? Интересно, кто придумал этот афоризм, максим, лозунг, трюизм? А кто утвердил, разрешил, позволил? А каким термином правильно назвать это, написанное на фургоне? Может, приказ, обращение, пожелание, напоминание? И так я лениво иду и лениво думаю, пока не увижу на какой-нибудь другой машине какую-нибудь другую запись, надпись-крик, например: «Не уверен — не обгоняй». Почему так? Почему «не»? Почему с отрицанием и запретом? Без отрицания и запрета перспективнее, прогрессивнее, эффективнее. Поменьше запретов — запреты уменьшают самостоятельность, ухудшают мышление, снижают ответственность. «Уверен — обгоняй».
Потом я прихожу на работу, в больницу, в отделение. Я смотрю на цветы, зеркала, кресла, столики. Весь уют осмысленный, удобный, нужный... А цветы? Зачем? Они с землей, они дают пыль, как и плакаты «Мойте руки», «Алкоголь — яд», «Никотин убивает лошадь», которые время от времени велят прикалывать, приделывать, приклеивать, прибивать к стенкам.
И не лень разве приказывать, прибивать, прикреплять, вытирать пыль и убирать?
А что не лень?
Не лень болеть — нас не спрашивают.
Не лень лечить — другого выхода нет.
И почему не возникает мысль: зачем лечить? Одна болезнь кончится, другая будет. Редко удается умереть здоровым, а умереть все равно надо. Никому не удавалось обойтись без этого акта. По крайней мере, мне такое не известно. Так сказать, «в доступной нам литературе не обнаружено...»
Но пока человек жив, его надо лечить. И лечить до самого конца.
И моей лени способствует моя работа, моя профессия.
Лень — это прежде всего трудно на что-то решиться, сделать выбор, сдвинуть себя.
Я пришел на работу. Что мне делать? А все уже решено: лежит больной, у него болезнь, патологический процесс, нарушение в организме, которое, как говорится, требует коррекции, вмешательства, насильственных изменений внутри его, внутри организма, вмешательства врача, хирурга.
Не меня спрашивали, когда он заболел, — болезнь пала на него. Не меня спрашивали, когда его повезли в нашу больницу. Не меня спрашивали, когда его положили в мою палату.
Я увидел его, пощупал, послушал, посмотрел, сделал анализы, рентгеновский снимок, снял различные биотоки и колебания тканей и систем его, подумал: ясно, у него в желчном пузыре камни, которые, в свою очередь, вызвали воспаление, а воспаление распространилось на окружающие ткани в животе. Поэтому у него боли, поэтому температура и все прочие признаки тяжелого состояния.
Мне нечего решать. Если воспаление в животе — нужно убрать источник его. Если не удастся ликвидировать воспаление различными лекарствами и действиями, которые можно назначить, а самому дальше только следить за действиями сестры, — придется оперировать.
Казалось бы, лечить-то мне проще, чем оперировать. Нет — проще оперировать. Я знаю, что раз у него там камни, а камни не вылечишь никакими лекарствами (по крайней мере, сегодня мы этого еще не умеем), значит, надо все время держать такого больного на прицеле, на мушке, наблюдать с ножом в руках. Ждать и нервничать, портить нервы больному, родственникам его, себе. Не проще ли сделать операцию? Да и не только проще — это единственный выход. Все решено за меня. А я — исполнитель.
Ну, не сделаем операцию, полечим, и пройдет, пройдут боли, температура и все прочие явления — останутся камни.
Сегодня больному пятьдесят, и если хорошо пойдет лечение, то он выздоровеет, то есть не выздоровеет, а пройдут все боли и явления, и, может, целых десять лет ничего не будет его мучить, не будет болеть. В лучшем случае.
Но придет время, и станет ему шестьдесят, семьдесят — и придет опять болезнь, никуда ведь камни не уйдут, и придется мне, нам, оперировать его, но в худших условиях.
Нет, мне лень — лучше буду оперировать сейчас.
Больной лежит и ждет моего решения. А все уж решено без меня
А сам ухожу в ординаторскую, потом в операционную, переодеваюсь, снимаю свой халат, костюм, надеваю операционную пижаму, фартук; потом моюсь, надеваю другой халат, мажу уже спящего больного йодом, надеваю перчатки; разрезаю кожу, останавливаю кровотечение зажимами, перевязываю сосуды нитками; иду глубже, разрезаю следующие, нижележащие ткани, вхожу в живот, подхожу к желчному пузырю; нащупываю там камни, с облегчением убеждаюсь в правильности признаков, известных сейчас медицине, врачам, мне; иду дальше, щупаю ниже пузыря, желчные пути, ввожу в них специальное вещество, делаю рентгеновский снимок этих протоков и все равно не вижу точной, ясной картины, состояния этих протоков, вынужден что-то решать.
Удаляю пузырь — это решать не надо, ничего другого нельзя — это решено. А вот с протоками вопрос остается неясным, сомнительным, нерешенным. Неясно, сомнительно — есть там камни или нет. Я использовал все возможное — и рентген, и давление измерял в них, и пощупал, и осмотрел глазами и пальцами, и к ясному решению не пришел.
Можно либо «уйти из живота» — то есть убрать пузырь, все сделать, как надо, и уйти. А потом ходить и нервничать: а вдруг осталось там что-то, а вдруг будет рецидив болезни из-за этого, а вдруг больного опять привезут в больницу?
Мне лень уже сейчас думать об этом — «привезут», мне лень будет потом лечить его, мне надо сделать что-то, что единственно правильное, потому что иначе будет после много лишних действий, не надо лишних действий, и я сестре говорю, чтобы она мне дала такой-то и такой-то инструмент, так как я вынужден, другого нет пути, не полениться и делать операцию на протоках.
И если у сестры нет этих дополнительных инструментов на ее маленьком столике, с которым она стояла рядом, и она вынуждена отойти к большому общему инструментальному столу, я ругаю ее за лень, за беззаботность, за непредусмотрительность, так как все эти инструменты должны быть при ней с самого начала операции, а так вот теперь приходится идти к тому столу. Ну как ей не лень! Хорошо еще, что общий стол находится в полутора метрах от нашего.
Все должно быть предусмотрено, подготовлено, обо всем надо было подумать — а то ведь лень! И вот я продолжаю операцию: разрезаю протоки, беру специальные ложечки, щипчики, бужи, трубочки, черпаю из протоков ложечками, вынимаю оттуда щипчиками, прохожу протоки бужами, промываю их через трубочки.
И когда все сделано, все хорошо, я думаю, что можно зашивать. Нет, не думаю, я знаю, потому что думают, когда не знают, а когда знают, уже не надо думать, надо делать; давно известно, что знания не есть признак мудрости. Кому думать — кому делать. Когда думать — когда делать. Сначала время думать — потом время делать. А часто одному время думать — другому время делать. Эк, я стал лениво растекаться мыслью — значит, главное я уже сделал. Но не время еще думать, еще время делать. Расслабился немножко, и хватит.
Да, можно зашивать. Я уже сделал единственно возможное — за меня все уже было решено опытом других, опытом предыдущих, мировым опытом.
Теперь решать надо новую проблему. Как зашивать? В данном случае у меня два выхода есть: зашить наглухо или зашить и оставить марлевые тампоны и резиновые трубки. Иногда без них нельзя, а сегодня можно. И так можно, и этак можно. Но спокойнее с тампонами и трубками. Если что случится в животе, тампоны и трубки, торчащие из раны, из живота, сразу же покажут. Мне надо будет наблюдать, все будет само идти. Это мне нравится.
Но, с другой стороны, больному будет тяжелее: потом их надо будет удалять — больно, стонать будет.
Здесь две лени. Лень нервничать и беспокоиться, не имея подстраховочных тампонов и трубок. Лень потом переживать за лишние боли больного. Две силы, две лени сплелись и схлестнулись. Все-таки больному легче будет, не так больно будет, если зашить наглухо. Ему будет легче, а мне наблюдать... Опять все решено без меня и за меня.
Я зашиваю. Я зашиваю протоки, перевязываю остатки пузырного протока; я зашиваю ткани над протоками; я зашиваю то место у печени, где раньше, еще утром, был пузырь; я зашиваю послойно ткани на животе: брюшину и мышцы, потом только мышцы, потом еще один слой, называемый апоневроз, потом жировую клетчатку, потом кожу, потом мажу йодом, потом наклейку делаю, а уж дальше дело анестезиологов — разбудить больного и отправить его в палату. А я сделал все, я не решал, а делал, потому что каждый раз приходилось делать единственно возможное.
А теперь я иду размываться — это значит, я помою перчатки, смою кровь и остальную грязь с них, высушу, вытру полой своего уже грязного, не годного для следующей операции халата, а если есть лоточек с тальком, то руки в перчатках опущу в тальк, обсыплю их этим порошочком и сниму перчатки, вывернув их, чтобы тальк оказался внутри, чтобы потом легче было надевать резиновые перчатки на руки. Перчатки готовы для стерилизации на другую операцию. Я уважаю чужую лень и понимаю, что мне все это сделать на руках легче, удобнее, быстрее, чем если я их гордо скину в раковину и скажу: «Будет жить», а потом сестрам операционным придется все это делать, распластав перчатку сначала на краю раковины, а потом вытирать на столе. Но когда я забываю про лень, перестаю уважать чужую лень, я сбрасываю перчатки в раковину, а фартук и халат — на пол.
Больного сейчас разбудят и повезут в палату, а я пойду покурю, покалякаю с коллегами, запишу операцию в историю болезни, потом, чтобы не пришлось еще раз приходить сюда, перепишу в операционный журнал, потом напишу направление на исследование отрезанного желчного пузыря, потом я пойду соберу камни, которые были вырезаны у больного, помою их и завтра отдам либо больному, либо родственникам его. Лучше я сейчас соберу и помою, а то завтра еще придется долго их всех, родственников и больного, уговаривать, что там не рак и не верблюд, — мне лень, лучше я сейчас все подготовлю, а завтра камни им отдам.
И если жизнь, медицина, моя лень подготовили мне еще операцию, я начинаю все сначала. Но зато, когда все операции уже сделаны, я со спокойной совестью могу пойти из операционной в отделение и буду там смотреть больных, делать перевязки, записывать истории болезни, оформлять документы на выписку, заниматься протоколами разных собраний, проверять исполнение разных взятых на себя и на других обязательств... Я лучше все это сделаю сразу после операции, а то мне потом будет лень: мне лень здесь оставаться долго.
А потом, когда все сделано и я с остальными врачами и ординаторами отделения ля-ля развожу, лясы точу, калякаю и покуриваю, — думаем, что будем делать завтра.
Уже давно можно убегать домой — рабочий день кончился, но лень. Я сижу. Я ленив. Я чудовищно ленив.
«Не уверен — не убегай».
ПЕРВАЯ РЕЗЕКЦИЯ
Иду я из больницы ликующий. Кажется, что все на меня смотрят. А если еще не смотрят — посмотрят.
Человек идет такой довольный. Такой радостный. Наверняка смотрят. Должны смотреть.
Сегодня я первый раз сделал резекцию желудка.
Резекция желудка — это узловой пункт. Как сделал эту операцию — ты человек, ты можешь жениться. Но женился я раньше. И два месяца назад у меня дочь родилась. А резекцию желудка сделал только сегодня.
Должен быть закон: если ты хирург, пока не сделаешь резекцию желудка, о потомстве и думать не моги. Иначе как воспитаешь ребенка? Человека-то воспитать — надо быть человеком. И так в каждой специальности. Пока ты не сделал чего-то хорошего, ценного, пока не доказал свое право на продолжение тебе подобных, — нишкни.
Можно подумать, что я после первой резекции уже овладел главным в деле. Ерунда.
Все-таки.
Я еще после операции позвонил домой и сообщил. Дома меня ждал подарок — пепельница.
Я люблю пепельницы.
Вечером я сидел и кидал окурки в новую пепельницу — чугунные сани.
В одиннадцать часов звонит телефон.
— Слушай, ты там после своей резекции назначил пенициллин вливать через трубку в живот?
— Да.
— А трубки нет. Ты точно ее поставил?
— Абсолютно.
— Мне сестра сказала. Я ходила проверять. Трубки нет.