– Ду-ушенька!
Возле дома – лавка, похожая на коробку из-под яичного мыла. Крыльцо переживает агонию, и парадного в нем осталось только одно – идеальная чистота. Дядя такой же, как и был, но заметно поседел. По-прежнему ласков, мягок и искренен. Людмила Павловна, «радая», забула засыпать дорогого чая и вообще находит нужным извиняться и отбрехиваться там, где не нужно. Смотрит подозрительно: не осужу ли? Но при всем том рада угостить и обласкать. Егорушка – малый добрый и для Таганрога приличный. Франтит и любит глядеться в зеркало. Купил себе за 25 р. женские золотые часы и гуляет с барышнями. Он знаком с Мамаки, с Горошкой, с Бакитькой и другими барышнями, созданными исключительно для того только, чтобы пополнять в будущем вакансии голов дыньками. Владимирчик, наружно напоминающий того тощего и сутуловатого Мищенко, который у нас был, кроток и молчалив; натура, по-видимому, хорошая. Готовится в светильники церкви. Поступает в духовное училище и мечтает о карьере митрополита. Стало быть, у дяди не только своя алва, но будет даже и свой митрополит. Саша такая же, как и была, а Леля мало отличается от Саши. Что сильно бросается в глаза, так это необыкновенная ласковость детей к родителям и в отношениях друг к другу. Ирина потолстела. В комнатах то же, что и было: портреты весьма плохие и Коатсы с Кларками, распиханные всюду. Сильно бьет в нос претензия на роскошь и изысканность, а вкуса меньше, чем у болотного сапога женственности. Теснота, жара, недостаток столов и отсутствие всяких удобств. Ирина, Володя и Леля спят в одной комнате, дядя, Людмила Павловна и Саша – в другой, Егор в передней на сундуке; не ужинают они, вероятно, умышленно, иначе их дом давно бы взлетел на воздух. Жара идет и из кухни, и из печей, которые всё еще топятся, несмотря на теплое время… Не люблю таганрогских вкусов, не выношу и, кажется, бежал бы от них за тридевять земель.
Дом Селиванова пуст и заброшен. Глядеть на него скучно, а иметь его я не согласился бы ни за какие деньги. Дивлюсь: как это мы могли жить в нем?! Кстати: Селиванов живет в имении, а его Саша в изгнании…
Напиваюсь чаю и иду с Егором на Большую улицу. Вечереет. Улица прилична, мостовые лучше московских. Пахнет Европой. Налево гуляют аристократы, направо – демократы. Барышень чертова пропасть: белобрысые, черноморденькие, гречанки, русские, польки… Мода: платья оливкового цвета и кофточки. Не только аристократия (т. е. паршивые греки), но даже вся Новостроенка носит этот оливковый цвет. Турнюры не велики. Только одни гречанки решаются носить большие турнюры, а у остальных не хватает на это смелости.
Вечером я дома. Дядя облачается в мундир церковного сторожа. Я помогаю ему надеть большую медаль, которую он раньше ни разу не надевал. Смех. Идем в Михайловскую церковь. Темно. Извозчиков нет. По улицам мелькают силуэты дришпаков и драгилей, шатающихся по церквям. У многих фонарики. Митрофаньевская церковь освещена очень эффектно, снизу до верхушки креста. Дом Лободы резко выделяется в потемках своими освещенными окнами.
Приходим в церковь. Серо, мелко и скучно. На окнах торчат свечечки – это иллюминация; дядино лицо залито блаженнейшей улыбкой – это заменяет электрическое солнце. Убранство церкви не ахтительное, напоминающее Воскресенскую церковь. Продаем свечи. Егор, как франт и либерал, свечей не продает, а стоит в стороне и оглядывает всех равнодушным оком. Зато Владимирчик чувствует себя в своей тарелке…
Крестный ход. Два дурака идут впереди, машут бенгальскими огнями, дымят и осыпают публику искрами. Публика довольна. В притворе храма стоят создатели, благотворители и почитатели храма сего, с дядей во главе, и с иконами в руках ждут возвращения крестного хода… На шкафу сидит Владимирчик и сыплет в жаровню ладан. Дым такой, что вздохнуть нельзя. Но вот входят в притвор попы и хоругвеносцы. Наступает торжественная тишина. Взоры всех обращены на о. Василия…
– Папочка, еще подсыпать? – вдруг раздается с высоты шкафа голос Владимирчика…
Еду к Еремееву, не застаю и оставляю записку. Отсюда к m-me Зембулатовой. Пробираясь к ней через Новый базар, я мог убедиться, как грязен, пуст, ленив, безграмотен и скучен Таганрог. Нет ни одной грамотной вывески, и есть даже «Трактир Расия»; улицы пустынны; рожи драгилей довольны; франты в длинных пальто и картузах, Новостроенка в оливковых платьях, кавалери, баришни, облупившаяся штукатурка, всеобщая лень, уменье довольствоваться грошами и неопределенным будущим – всё это тут воочию так противно, что мне Москва со своею грязью и сыпными тифами кажется симпатичной…
6 апрель. Просыпаюсь в 5 часов. Небо пасмурно. Дует холодный, неприятный ветер, напоминающий Москву. Скучно. Жду соборного звона и иду к поздней обедне. В соборе очень мило, прилично и не скучно. Певчие поют хорошо, не по-мещански, а публика всплошную состоит из баришень в оливковых платьях и шоколатных кофточках…»
«7, 8, 9 и 10 апрель. Скучнейшие дни. Холодно и пасмурно… Постоянное чувство неудобной лагерной жизни, а тут еще непрерывное «ета… ета… ета… да ты мало ел, да ты ба покушал… да я забула засипать хорошего чаю»… Одно только утешение: Еремеев с женой и с своей удобной квартирой… Судьба щадит меня: я не вижу Анисима Васильича и еще ни разу не был вынуждаем говорить о политике. Если встречусь с Анисимом Васильичем, то – пулю в лоб…
Выехать нельзя, ибо холодновато, да и хочется поглядеть на проводы. 19-го и 20-го я гуляю и шаферствую в Новочеркасске на свадьбе, а раньше и позднее буду у Кравцова, где неудобства жизни в 1000 раз удобнее таганрогских удобств.
11 апреля. Пьянство у Еремеева, потом поездка компанией на кладбище и в Карантин. Был в саду. Играла музыка. Сад великолепный. Пахнет дамами, а не самоварным дымом, как в Сокольниках. Круг битком набит.
Каждый день знакомлюсь с девицами, т. е. девицы ходят к Еремееву поглядеть, что за птица Чехов, который «пишить». Большинство из них недурны и неглупы, но я равнодушен…
Видел похороны. Неприятно видеть раскрытый гроб, в котором трясется мертвая голова. Кладбище красиво, но обокрадено. Памятник Котопули варварски ощипан. О. Павел по-прежнему черен, франт и не унывает: пишет на весь мир доносы и бранится. Идет он по рядам и видит Марфочку, сидящую около своей лавки.
– Какого чччерта вы тут сидите? – говорит он ей. – Ччерт знает, как холодно, а вы не запираетесь! Чччерта вы уторгуете в такой холод!
Дядя ездит с ревизором. Ревизор – податной инспектор – играет тут такую роль, что Людмила Павловна дрожит, когда видит его, а Марфочка едва не выкрасила свои турнюры в желтый цвет от радости, когда он пригласил ее в кумы. Заметно, большой пройдоха и умеет пользоваться своим положением. Выдает себя за генерала, в каковой чин веруют и дядя и Лободины.
Покровский – благочинный. В своем муравейнике он гроза и светило. Держит себя архиереем. Его матушка мошенничает в картах и не платит проигрыша».
«25 апрель. Сейчас еду из Черкасска в Зверево, а оттуда по Донецкой дороге к Кравцову. Вчера и третьего дня была свадьба, настоящая казацкая, с музыкой, бабьим козлогласием и возмутительной попойкой. Такая масса пестрых впечатлений, что нет возможности передать в письме, а приходится откладывать описание до возвращения в Москву. Невесте 16 лет. Венчали в местном соборе. Я шаферствовал в чужой фрачной паре, в широчайших штанах и без одной запонки, – в Москве такому шаферу дали бы по шее, но здесь я был эффектнее всех…
Девицы здесь – сплошная овца: если одна поднимется и выйдет из залы, то за ней потянутся и другие. Одна из них, самая смелая и вумная, желая показать, что и она не чужда тонкого обращения и политики, то и дело била меня веером по руке и говорила: «У, негодный!», причем не переставала сохранять испуганное выражение лица. Я научил ее говорить кавалерам: «Как ви наивны!»
Молодые, вероятно, в силу местного обычая, целовались каждую минуту, целовались взасос, так что их губы всякий раз издавали треск от сжатого воздуха, а у меня получался во рту вкус приторного изюма и делался спазм в левой икре. От их поцелуев воспаление на моей левой ноге стало сильнее».
«30 апр. Теплый вечер. Тучи, а потому зги не видно. В воздухе душно и пахнет травами.
Живу в Рагозиной Балке у Кравцова. Маленький домишко с соломенной крышей и сараи, сделанные из плоского камня. Три комнаты с глиняными полами, кривыми потолками и с окнами, отворяющимися снизу вверх… Стены увешаны ружьями, пистолетами, шашками и нагайками. Комоды, подоконники – все завалено патронами, инструментами для починки ружей, жестянками с порохом и мешочками с дробью. Мебель хромая и облупившаяся. Спать мне приходится на чахоточном диване, очень жестком и необитом…
Население: старик Кравцов, его жена, хорунжий Петр с широкими красными лампасами, Алеха, Хахко́ (т. е. Александр), Зойка, Нинка, пастух Никита и кухарка Акулина. Собак бесчисленное множество, и все до одной злые, бешеные, не дающие проходу ни днем, ни ночью. Приходится ходить под конвоем, иначе на Руси станет одним литератором меньше. Зовут собак так: Мухтар, Волчок, Белоножка, Гапка и т. д. Самый проклятый – это Мухтар, старый пес, на роже которого вместо шерсти висит грязная пакля. Он меня ненавидит и всякий раз, когда я выхожу из дому, с ревом бросается на меня.
Теперь о еде. Утром чай, яйца, ветчина и свиное сало. В полдень суп с гусем – жидкость, очень похожая на те помои, которые остаются после купанья толстых торговок, – жареный гусь с маринованным терном или индейка, жареная курица, молочная каша и кислое молоко. Водки и перцу не полагается. В 5 часов варят в лесу кашу из пшена и свиного сала. Вечером чай, ветчина и все, что уцелело от обеда. Пропуск: после обеда подают кофе, приготовляемый, судя по вкусу и запаху, из сжареного кизяка.
Удовольствия: охота на дудаков, костры, поездки в Ивановку, стрельба в цель, травля собак, приготовление пороховой мякоти для бенгальских огней, разговоры о политике, постройка из камня башен и проч.
Главное занятие – рациональная агрономия, введенная юным хорунжим, выписавшим от Леухина на 5 р. 40 к. книг по сельскому хозяйству. Главная отрасль хозяйства – это сплошное убийство, не перестающее в течение дня ни на минуту. Убивают воробцов, ласточек, шмелей, муравьев, сорок, ворон, чтобы они не ели пчел; чтобы пчелы не портили цвета на плодовых деревьях, бьют пчел, а чтобы деревья эти не истощали почвы, вырубают деревья. И таким образом получается круговорот, хотя и оригинальный, но основанный на последних данных науки.
К одру отходим в 9 часов вечера. Сон тревожный, ибо на дворе воют Белоножки и Мухтары, а у меня под диваном неистово лает им в ответ Цетер. Будит меня стрельба: хозяева стреляют в окна из винтовок в какое-нибудь животное, наносящее вред хозяйству. Чтобы выйти ночью из дому, нужно будить хорунжего, иначе собаки изорвут в клочья, так что сон хорунжего находится в полной зависимости от количества выпитого мною накануне чая и молока.
Погода хорошая. Трава высока и цветет. Наблюдаю пчел и людей, среди которых я чувствую себя чем-то вроде Миклухи-Маклая. Вчера ночью была очень красивая гроза.
Что у нас тут роскошно, так это горы…
Недалеко шахты. Завтра рано утром еду в Ивановку (23 версты) за письмами, на дрогах и в одну лошадь…
Едим индюшачьи яйца. Индейки несутся в лесу на прошлогодних листьях. Кур, гусей, свиней и пр. тут не режут, а стреляют»[3].
«11 май. С трепетом продолжаю. От Кравцова я поехал в Святые Горы. До Азовской дороги пришлось ехать по Донецкой от ст. Крестная до Краматоровки…
Я оказался настолько находчивым и сообразительным, что поездов не смешал и благополучно доехал до Краматоровки в 7 часов вечера. Здесь духота, угольный запах, дама жидовка с кислыми жиденятами и 11/2 часа ожидания. Из Краматоровки по Азовской дороге еду в Славянск. Темный вечер. Извозчики отказываются везти ночью в Святые Горы и советуют переночевать в Славянске, что я и делаю весьма охотно, ибо чувствую себя разбитым и хромаю от боли, как 40 000 Лейкиных. От вокзала до города 4 версты за 30 коп. на линейке. Город – нечто вроде гоголевского Миргорода; есть парикмахерская и часовой мастер, стало быть, можно рассчитывать, что лет через 1000 в Славянске будет и телефон. На стенах и заборах развешаны афиши зверинца… на пыльных и зеленых улицах гуляют свинки, коровки и прочая домашняя тварь. Дома выглядывают приветливо и ласково, на манер благодушных бабушек, мостовые мягки, улицы широки, в воздухе пахнет сиренью и акацией; издали доносятся пение соловья, кваканье лягушек, лай, гармонийка, визг какой-то бабы… Остановился я в гостинице Куликова, где взял № за 75 коп. После спанья на деревянных диванах и корытах сладостно было видеть кровать с матрасом, рукомойник… В открытое настежь окно прут зеленые ветки, веет зефир… Потягиваясь и жмурясь, как кот, я требую поесть, и мнe за 30 коп. подают здоровеннейшую, больше, чем самый большой шиньон, порцию ростбифа, который с одинаковым правом может быть назван и ростбифом, и отбивной котлетой, и бифштексом, и мясной подушечкой, которую я непременно подложил бы себе под бок, если бы не был голоден, как собака и Левитан на охоте.
Утром чудный день. Благодаря табельному дню (6 мая) и местном соборе звон. Выпускают из обедни. Вижу, как выходят из церкви квартальные, мировые, воинские начальники и прочие чины ангельстии. Покупаю на 2 коп. семечек и нанимаю за 6 рублей рессорную коляску в Святые Горы и (через 2 дня) обратно. Еду из города переулочками, буквально тонущими в зелени вишен, жерделей и яблонь. Птицы поют неугомонно. Встречные хохлы, принимая меня, вероятно, за Тургенева, снимают шапки, мой возница Григорий Поленичка то и дело прыгает с козел, чтобы поправить сбрую или стегнуть по мальчишкам, бегущим за коляской… По дороге тянутся богомольцы. Всюду горы и холмы белого цвета, горизонт синевато-бел, рожь высока, попадаются дубовые леса – недостает только крокодилов и гремучих змей.
В Святые Горы приехал в 12 часов. Место необыкновенно красивое и оригинальное: монастырь на берегу реки Донца у подножия громадной белой скалы, на которой, теснясь и нависая друг над другом, громоздятся садики, дубы и вековые сосны. Кажется, что деревьям тесно на скале и что какая-то сила выпирает их вверх и вверх… Сосны буквально висят в воздухе и, того гляди, свалятся. Кукушки и соловьи не умолкают ни днем, ни ночью…
Монахи, весьма симпатичные люди, дали мне весьма несимпатичный № с блинообразным матрасиком. Ночевал я в монастыре 2 ночи и вынес тьму впечатлений. При мне, ввиду Николина дня, стеклось около 15 000 богомольцев, из коих 8/9 старухи. До сих пор я не знал, что на свете так много старух, иначе я давно бы уже застрелился… О монахах, моем знакомстве с ними, о том, как я лечил монахов и старух, сообщу в «Новом времени» и при свидании. Служба нескончаемая: в 12 часов ночи звонят к утрене, в 5 – к ранней обедне, в 9 – к поздней, в 3 – к акафисту, в 5 – к вечерне, в 6 – к правилам. Перед каждой службой в коридорах слышится плач колокольчика и бегущий монах кричит голосом кредитора, умоляющего своего должника заплатить ему хотя бы по пятаку за рубль:
– Господи Иисусе Христе, помилуй нас! Пожалуйте к утрене!
Оставаться в № неловко, а потому встаешь и идешь… Я облюбовал себе местечко на берегу Донца и просиживал там все службы. Купил тетке Федосье Яковлевне икону.
Еда монастырская, даровая для всех 15 000: щи с сушеными пескарями и кулеш. То и другое, равно как и ржаной хлеб, вкусно.
Звон замечательный. Певчие плохи. Участвовал в крестном ходе на лодках.
Прекращаю описание Святых Гор, ибо всего не опишешь, а только скомкаешь».
Отклики на книгу были в основном положительные (собраны в кн.: А. П.
«Новый томик очерков и рассказов г. Чехова не составляет нового шага вперед со стороны автора. По-прежнему читателя приятно поражает в лучших из рассказов этого писателя теплое чувство, соединенное с чувством меры, и довольно тонкая ирония» (В. А. Гольцев).
«В сумерках задуманы автором его рассказы, но написаны они при ярком солнечном свете, ибо полны красок, образности, картинности, жизни и теплоты» (В. В. Билибин).
«Г-н Чехов талантливый человек, талант его своеобразен и симпатичен, но до сих пор достаточно выяснилась только одна сторона этого своеобразного и симпатичного таланта, сторона, для которой сам автор подсказывает характеристику заглавием своего нового сборника, – «сумеречное творчество». Именно сумеречное и, значит, пожалуй, полутворчество. Г-н Чехов только завязывает узлы и никогда их не развязывает» (Н. К. Михайловский).
Чехов отозвался о рецензиях: «Читаю и никак не могу понять, хвалят меня или же плачут о моей погибшей душе? «Талант! талант, но тем не менее упокой, Господи, его душу», – таков смысл рецензий».
Принял предложение Ф. А. Корша написать для его театра пьесу («Иванов»).
«Театралы говорят, что никогда они не видели в театре такого брожения, такого всеобщего аплодисменто-шиканья, и никогда в другое время им не приходилось слышать стольких споров, какие видели и слышали они на моей пьесе. А у Корша не было случая, чтобы автора вызывали после 2-го действия».
Газетные статьи о премьере тоже противоречивы: резкая рецензия «Московского листка» (П. Кичеев); положительная – в «Новом времени» (А. Д. Курепин); в основном сочувственная – в «Московских ведомостях»: автор «не справился со своим героем», «тем не менее пьеса смотрится с интересом и удовольствием, ибо при всей неопытности автора в ней сказывается талант и выведены живые лица» (С. В. Флеров; псевдоним С. Васильев).
Всего в 1887 году в журналах и газетах было напечатано 64 рассказа Чехова.
«Быть может, она раскроет глаза моим сверстникам и покажет им, какое богатство, какие залежи красоты остаются еще не тронутыми и как еще не тесно русскому художнику».
«Читая «Степь»[4], я все время думал, какой грех Вы совершали, разрываясь на клочки, и какой это будет уж совсем страшный, незамолимый грех, если Вы и теперь будете себя рвать. Читая, я точно видел силача, который идет по дороге, сам не зная куда и зачем, так, кости разминает, и, не сознавая своей огромной силы, просто не думая об ней, то росточек сорвет, то дерево с корнем вырвет, все с одинаковою легкостью, и даже разницы между этими действиями не чувствует».
«Гаршин от нее без ума. Два раза подряд прочел. В одном доме заставили меня вслух прочесть эпизод, где рассказывает историю своей женитьбы мужик, влюбленный в жену. Находятся, впрочем, господа, которые не одобряют… Про одного такого рассказывал Гаршин и глубоко возмущался… потому что это было явно из зависти» (А. Н. Плещеев – Чехову, 10 марта 1888 г.).
Общее мнение критики: повесть «скучна», представляет собою цепь картинок, «вставленных в слишком просторную раму», Чехов не сладил с большой художественной формой. Не обнаружив в «Степи» ясно выраженной идеи, связанной с каким-нибудь лицом, критика упрекала автора в том, что «все персонажи повествования связаны между собою чисто внешним образом». Глубоко новаторская по своему характеру повесть, поставленная в рамки традиционных представлений и тривиального литературного вкуса, воспринималась как вещь неудавшаяся. «И я не знаю зрелища печальнее, чем этот даром пропадающий талант» (Н. К. Михайловский). Возникла идея о пантеизме Чехова – поклонении стихийной природе.
Бесспорные художественные достоинства «Степи» заставили некоторых критиков говорить о высокой традиции, какой следовал Чехов, и сравнивать его с Гоголем, Тургеневым, Львом Толстым.
Летом путешествовал по Украине.
A. С. Суворина, 1888. До 1899 года переиздавалась еще 12 раз).
Знакомство с художником И. К. Айвазовским.
Мысль о премии подал поэт Я. П. Полонский, поддержали А. С. Суворин и Д. В. Григорович. Отзыв о книге дал академик А. Ф. Бычков.