И начинались занятия. Да только вскоре ребятам всё надоело, не все стали являться.
Заметил генерал – перекличку приказал делать. А для неисправных в курятнике устроил гауптвахту. Да только ребятам на гауптвахте нравилось больше, чем животами тереть господский двор. Там и отсиживались.
Тогда отменил генерал гауптвахту и всыпал непослушным розог.
А вскоре и ребят показалось генералу мало. Приказал он, чтобы собирались взрослые мужики. И вот с самого утра толпится на барском дворе человек до тридцати мужиков. Строит их барин по росту, и начинаются учения.
– Ать, два! Ать, два! Левой, левой! – снова командует генерал.
Дело как раз летом было. На поле стоят неубранные хлеба, зерно осыпается. А мужики от одного конца до другого господский двор меряют. Научились мужики ходить, как настоящие солдаты, да только богаче от этого не стали.
Мужики – на Митьку: «Все из-за тебя, из-за твоей медали!» Возненавидели мужики Митьку.
А тут генерал стал поговаривать, что пора и в лагеря ехать и там учинить настоящие маневры. Разбить мужиков на две группы и устроить войну.
Видит Митька – дело плохо, не простят мужики ему этой затеи, и сказал как-то барину:
– Ваша светлость, а как же на войне без пушек быть?
Посмотрел генерал на Митьку, сказал:
– Правильно. Отпишу-ка я письмо самому любимцу императрицы, светлейшему князю Потемкину. Он меня помнит – пришлет.
Написал, а ответ никак не приходит. Пока его ждали, генерал и забыл про военные учения. И опять стало спокойно.
Кончилось детство
Прошел год. Мало что изменилось за это время в жизни Митьки Мышкина, повзрослел разве что на год. Зато прежние его господа, помещики Воротынские, совсем разорились. Усадьбу продали, сами в Москву уехали. А кривого Савву и Маланью продали за долги князю Юсуповскому. Стал теперь Савва от князя в Питер и Чудово на базар ездить.
И вот как-то захватил Савва в Чудово с собой Митьку. И здесь, в скотном ряду, повстречали они тетку Агафью.
– Митька! – закричала она. – Соколик ты мой, Митька! Да, никак, ты? – Она обхватила мальчика и крепко прижала к себе. – А мыто…
– Знаю, тетка Агафья, – говорит Митька, – помершим считали.
– Считали, считали, соколик!
Тетка Агафья водила Митьку по базару, купила ему пряник, вздыхала и все слезу рукавом смахивала.
– Да чего ты, тетка Агафья! – успокаивал ее Митька.
– Ох, как вспомню, как вспомню!.. Так ты ничего, при родителях, значит?
– Да, тетка Агафья.
– Дашу-то помнишь?
– Помню.
– А Федора?
– Помню, тетка Агафья.
– Так засудили Федора – ушел на каторгу.
– Как – засудили? – вырвалось у Митьки.
– Ой, не говори, соколик! Немца-то порешил немой, а дом поджег. Сам признался. А девка Палашка – типун ей на язык – потом все на тебя наговаривала.
– Тетка Агафья, – вдруг сказал Митька, – не дядя Федор, я немца поджег.
– Да что ты! Да бог с тобой, соколик! – замахала руками тетка Агафья.
– Я, – повторил Митька.
Ни единого слова не обронил Митька обратной дорогой. Сидел ястребом. За эти годы Митька почти что и забыл про графский дом. Прошло, как сон. И было ли это? Может, и не было…
Дотемна просидел в тот день Митька над обрывом реки. Уставился на воду, смотрел в одну точку. Смотрел – и вставала перед ним та далекая новогодняя ночь. Дым, люди, языки пламени и немец. Бегает немец из угла в угол, бьется в закрытую дверь. А на крылечке стоит Федор, большой, широкоплечий, с дубиной в руке.
А потом Митька увидел другую избу, ту, где актеры жили. Кровать. Свечу, что горела ровным пламенем. Дашу. Смотрит Митька на воду, а Даша, словно живая, перед ним стоит. Стоит и улыбается, как тогда, когда они в первый день свиделись.
Сколько сидел Митька над рекой, неведомо. Только уж стало смеркаться, когда проходил берегом реки Митькин отец. Увидел сына, позвал. А тот не откликается. Подошел Кузьма к нему, положил руку на плечо.
– Митя! – позвал снова.
А Митька ничего не слышит. Сидит как завороженный, все в воду смотрит.
Счастливого тебе пути, Митька!
Пообещал барин откупить Митьку, да позабыл. Вспомнил уже через год, летом. Послал генерал к графу Гущину своего управляющего, а когда тот вернулся, вызвал Митьку.
Шел Митька к господскому дому, а у самого тяжесть какая-то на душе. И небо было серое, и полыхали где-то зарницы, и истошно петухи голосили. А у самого подъезда увидел Митька тележку – точь-в-точь как у немца Неймана была.
«Откуда такая?» – подумал.
– Э, – произнес генерал, когда вошел Митька, – да ты, говорят, смутьян!
– Говорят, в графском имении дом сжег и ихнего управляющего, немца, погубил. Было такое дело? – спрашивает генерал.
– Было, – отвечает Митька.
Генерал поднял брови, с удивлением посмотрел на Митьку, как будто бы впервые видит.
– Э, да ты на самом деле смутьян! Иди сюда. – И повел Митьку в соседнюю комнату.
Вошел Митька – и замер. Смотрит – стоит в комнате солдат, а рядом с ним девка Палашка.
– Он, он! – закричала Палашка. – Ирод, убивец! – бросилась она к Митьке.
Митька – в сторону. А барин его раз – и за руку: «Стой!» Рванулся Митька, а генерал опять: «Стой!» Схватил тогда Митька стул, поднял над головой, закричал:
– Уйди, барин! Уйди – не пожалею!
– Ах, злодей! – взвизгнул генерал, но остановился. А потом как закричит: – Хватай его, вяжи!
Бросились к Митьке солдат и Палашка, а он к окну, только – бемц! – звякнули стекла. Распахнулись от удара створки. Выпрыгнул Митька на улицу, прямо во двор, как раз к самым дрожкам. И в это время грянул гром, прошумел грозным раскатом. Вздрогнули кони, забили копытами. Митька – в возок, схватил кнут и полоснул лошадей во всю силу. Те взвились и понеслись к выходу. А ворота закрыты. И вдруг одна створка открылась. Вторую-то уже кони с размаху вынесли сами. Пролетая, увидел Митька кривого Савву.
Выбежали генерал, Палашка и солдат на дорогу, а Митька уже далеко. Только шарахаются из-под колес замешкавшиеся куры да остался у самой дороги раздавленный гусь. Промчались кони через село, перемахнули вброд речку, вынесли на бугор и, поднимая пыль, понеслись полем.
– Утек! – кричала Палашка. – Снова утек.
И опять грянул гром. Блеснула молния. Генерал побледнел, схватил солдата за руку, зашептал:
– Турка, снова турка войной идет… – потом как закричит: – Смирно! Из всех орудий пли!
Солдат растерялся. Схватил ружье, стрельнул. А девка Палашка вдруг умолкла, разинула рот и не знала, куда смотреть: то ли на барина, то ли туда, где на поле, на самом бугре, все еще держалась пыль, и кони – эхма, господские кони! – уносили злодея и ирода Митьку Мышкина.
Прощай, Митька! Счастливого тебе пути и большой удачи!
Жизнь и смерть Гришатки Соколова
Глава первая Фантазии
Первое знакомство
Гришатку Соколова привезли в Оренбург в начале 1773 года.
Жил Гришатка с отцом, с матерью, с дедом Тимофеем Васильевичем и сестренкой Аннушкой в селе Тоцком. За всю свою жизнь дальше Тоцкого не был. А тут на тебе – в Оренбург собирайся!
Село Тоцкое большое, приметное. Около сотни дворов, четыреста душ жителей. Божий храм на пригорке. Погост. Речка журчит Незнайка. Каменный дом купца Недосекина. Каменный дом барского управителя отставного штык-юнкера Хлыстова. Мельница. Избы. Овины. Село Тоцкое и люди, живущие в нем, принадлежали оренбургскому губернатору генерал-поручику немцу Ивану Андреевичу Рейнсдорпу. Он здесь хозяин всему, судья и всему повелитель.
Из тоцких крестьян набиралась в губернаторский дом прислуга: камердинеры, повара, лакеи. В Оренбург в услужение к барину был привезен и Гришатка.
Глянул губернатор на мальчика.
– Гут, гут[3], – произнес. – Иди-ка сюда, – поманил он пальцем Гришатку. – Подставляй свой голова.
Гришатка подставил.
Взял губернатор трубку и чубуком Гришатку по темени стук-пристук. Стал выбивать о голову мальчика пепел. Посыпалась табачная труха, а следом за ней вылетел огонек. Припек он Гришатку.
– Ай! – не сдержался мальчик.
– Фи, какой, – поморщился генерал. – Так и знал – дурной он есть, твой голова. – И для первого знакомства отодрал Гришатку за ухо.
Вавила и другие
Поселился Гришатка на первом этаже губернаторского дома в каморке у Вавилы Вязова.
Вавиле лет двадцать. Он истопник и дровокол здешний. Под лежанкой у него топоры и пилы, в каморке мрак, сырость.
Познакомился Гришатка и с другой барской прислугой. С парикмахером Алексашкой. Озорник Алексашка. В первый же день зазвал он Гришатку к себе в парикмахерский кабинет и завил мальчика.
То-то было для всех потехи.
Повстречался Гришатка и с кухонной судомойкой теткой Степанидой.
– Ой, ой, Ванечка мой из гроба явился, – заголосила Степанида. – Родненький, кровинушка ты моя. – И ну обнимать, целовать и ласкать мальчика. – Ванечка! Ванечка!
Гришатка опешил. Потом-то узнал: лет десять тому назад засек до смерти Степанидиного сынка Ванечку барский управитель Хлыстов. С той поры и впала Степанида в головную болезнь – всех детей за Ванечку принимала.
Затем прибежали дворовые девки – сестры Акулька и Юлька.
– Ох, ох, из Тоцкого! – заверещали они. – Как там папенька наш, как там маменька. Ох, ох, приехал из Тоцкого!
Познакомился Гришатка и с дедом Кобылиным. Как и все, дед тоже из Тоцкого. И его, как Гришатку, привезли однажды в Оренбург. Только было это давным-давно.
Состоял Кобылин при губернаторе в камердинерах и лакеях, а потом, по преклонности лет, был удален от барских покоев и определен в водовозы. Возил он с реки Яика воду в генеральский дом для всякой хозяйственной надобности.
Была у старика и другая обязанность: пороть крепостных. Здорово это у него получалось. Врежет плеткой, словно саблей пройдется.
– У меня талант к этому, – хвастал Кобылин. – Тут в замахе все дело.
Дед принял Гришатку добром. Завел разговор про Тоцкое.
А что рассказать Гришатке? Село как село. Недород четвертое лето. По весне голодуха. Смертей – что грибов в урожайный год.
Барский правитель Хлыстов больно лютует. Нет на него управы.
– Так, так, – поддакивает старик, а сам: – Знаю Хлыстова. Исправно ведет хозяйство. Мужику всыпать, так это же не в помех. Откуда, думаешь, недород? Людишки ленятся – отсюда и недород. Помирают, говоришь, мужички. Эх-эх, воля на то Господня.
Стал дед наставлять Гришатку уму-разуму.
– Наш-то барин – генерал и губернатор, ты смотри ему не перечь. Скажет: «Дурак», отвечай: «Так точно, ваше сиятельство». Съездит тебя по уху – лови, целуй барскую ручку. Так-то оно спокойнее, – объяснял дед Кобылин.
Рассказал Гришатка деду про встречу свою с генералом.
– Эка беда – голову припек, – ответил старик. – А ты улыбайся, словно это тебе в радость. Мал ты, Гришатка, глуп. В жизни приладиться главное. Слушай меня, в люди, даст бог, пробьешься – в лакеи, а то и выше, в самые камердинеры.