— Вкусно?
— Да, пап. Спасибо, пап.
Да, сэр. Конечно, сэр. Все будет исполнено, сэр. А не пошли бы вы, сэр, к чертовой матери, сэр. О, конечно, прошу прощения, сэр.
— Терпеть не могу твоего «пап» после каждого слова. Пожалуйста, — сказал Д.
— Хорошо, пап. Хорошо. Я нечаянно, — ответил мальчишка, разглядывая клеенку.
— Еще хочешь?
— Нет, спасибо, а то в самолете стошнит.
— Смотри.
Нет, правда, хороший мальчишка, подумал Д. Материн рот, материны глаза, а говорят — моя копия.
— Меня в самолете всего разок и стошнило. Это когда я маленький был. Но мало ли что? — рассудительным тоном продолжал сын. — А так у меня, знаешь, какой вестибулярный аппарат?
— Ты должен понимать, — сказал вдруг Д., глядя на него в упор большими недобрыми глазами, — ты всегда должен понимать, что у тебя есть я. Просто у меня работа такая, что я тебя любить не должен. Что мне расслабляться нельзя. Ты помни, что я тебя не прогоняю, а для твоего же блага.
— И для блага всех, — тихо сказал мальчишка.
— Точно.
Непонятно было, ирония это или нет, но Д. решил, что лучше принять всерьез.
— Пап! — сказал вдруг мальчишка и в первый раз поднял глаза. — Пап, а когда импатов не станет, ты меня будешь любить?
— Конечно.
— А как?
— Ну как? Целовать буду. Обнимать. Ласковые слова говорить. Любить — просто.
— Как мама?
— Как мама.
Мамы у них не было. Мама у них погибла от импато. Уже и лица он ее не помнил. Только осанку и волосы. Сволочи. Паразиты. Какие волосы были!
— Пап! — осмелел мальчишка. — А почему ты спереди лысый, а сзади нормальный?
— Потому что спереди усы у меня. А сзади усов нет. Для равновесия. Ты допивай. Скоро ехать.
— Я уже пять раз летал на самолете. А из ребят больше чем два раза никто не летал.
— Да. Тебе повезло. Все конфеты не ешь. В дорогу возьми. Кислые.
— А скоро ты импатов перебьешь, пап?
— Не знаю. Не могу обещать.
Как здорово, подумал мальчишка, что он со мной так говорит сегодня, он никогда так со мной не говорил.
— Скоро, наверное, — сказал он вслух.
Проклятое солнце, говорил себе Д. Дерево перед окном что ли посадить? Я тоже думал, что скоро, я тоже думал, что вырасту и в один прекрасный момент все это кончится. Думал, вдруг наступит первое января и вдруг объявят: всему плохому конец, пожалуйста, поцелуйтесь все! И все тут же поцелуются, и всем станет просто ужас как хорошо.
— Я тоже, когда вырасту, импатов бить стану.
— Нет уж, — сказал Д. — И не думай даже. Хватит с них и меня.
Есть люди, которые не любят скафов, а другие — так просто боятся, думал мальчишка. И в интернате, и здесь. Я никогда его не спрошу об этом. Я вообще-то понимаю, в чем дело, только все равно спросить хочется. Но я не спрошу.
— Нас многие не любят и правильно делают, — сказал отец, и мальчишка вздрогнул. — Ничего в нашей работе хорошего нет. Многих она калечит.
— В месяц два гроба, — тоном знатока пробормотал сын. — Ты говорил вечером.
— Я не про то. Человек, который убивает одних, пусть даже для того, чтобы другие жили… хуже этого не придумаешь. Но так надо. Кто-то когда-то напортачил, полез туда, в чем не смыслит, и появились импаты. А нам платить.
— Его тоже убили, да?
— Он застрелился.
— Пап, это так говорят просто, а на самом деле убили. Мне говорили, точно.
— Он застрелился. Он хотел, чтобы лучше всем было, вот в чем штука, чтобы все сверхлюдьми стали. Он знал, что заразно, но не знал, что смертельно, вот и ошибся. А мы их бьем, и сами калечимся, и никто нам помочь не может, потому что сделать тут ничего нельзя.
— Пап, а это больно, когда импато?
— Не знаю. Как заразится он, ему даже наоборот хорошо, А потом, думаю, совсем плохо. Злобится. А когда судорога, то, наверное, ужаснее ничего не придумаешь.
— А жалко их убивать?
— Жалко. Только потом. А когда убиваешь, не жалко.
— А почему их не лечат?
— Их вылечить нельзя. Их даже в клетку запереть нельзя. Так умирают страшно!
Загудел телефон. Отец снял трубку и сразу глаза его стали острыми, а спина напряглась.
— Да! Где?.. Хорошо… Я около дома ждать буду.
Что-то случилось, и он сейчас уедет, подумал мальчишка, и уже не рассказать ему все то, что я нашептал под нос за последнюю ночь, лежа на продавленной раскладушке, что каникулы действительно кончились, что сейчас папа вызовет тетю К. и попросит ее проводить сына до самолета, а тетя К. будет по дороге на всех кричать, и жалеть его будет, а шлем у нее набок собьется, и вуалетка тоже собьется, а я, в конце концов, уже большой мальчик, и нечего за мной присматривать, хорошо бы у окна место, а конфет должно хватить.
Я часто думал, с чего все началось. И пожалуй, лучше совсем не думать об этом. Пожалуй, лучше считать, что все началось тогда, когда я стал скафом. Лучше забыть, что та борьба, которой я отдаю сейчас все свои силы и от которой устал до смерти, началась, может быть, еще в детстве, еще до того, как я стал заглядываться на девчонок, а уж когда я стал на них заглядываться, борьба эта приобрела ужасающий размах. Лучше бы вообще не бороться. Работать, и все.
Но я не могу.
Я хороший человек, мне говорили, и есть люди, честно! — которым кажется, будто я чуть ли не новый мир им открыл. Души не чают во мне. Вот что меня удивляет. Потому что на самом деле я — мерзейшая личность. Могу повторить — меня это ужас как удивляет. Мне говорят, что я мужественный, отчаянно храбрый, что реакция у меня мгновенная, но ведь я-то знаю, что постоянно трушу, что когда приходится что-то решить, я теряюсь, впадаю в панику и выбираю самое глупое, самое невыгодное решение. Из — за этого и жена меня бросила. Так что можно сказать, из — за этого она и погибла. Если бы не ушла, все было бы по — другому. Ушла и оставила меня одного, смертью своей погнала к скафам, чуть ли не своими руками подставила меня. Дура. Чертова дура. Ирония судьбы, да?
Когда я работаю, борьбе нет места во мне. Кто-то побеждает, и я не хочу знать кто. Борьба мешала бы мне работать. Наверное, поэтому она безнравственна. Все, чем я занимаюсь, безнравственно. А если я хочу при этом человеком остаться, то что здесь плохого, скажите? А между тем мое дело — святое, тут уж никаких сомнений.
Самое интересное, я не знаю толком, против чего мне бороться. Еще хуже я понимаю, ради чего. Я чувствую, мне не доверяют. Я даже не про М. говорю. Хотя он пугает меня. Я не знаю, чего он от меня хочет. Уже сейчас я многое считаю безнравственным из того, что, если подумать, вполне естественно и нормально. Но я не могу не бороться. Мерзкий чертик волочит меня по жизни, лезет всюду, а я должен избавиться от него, я молочу кулаками по его гнусному рылу, я прячу его, зарываю, я поступаю наоборот, и только иногда, когда это никому не грозит, особенно мне, даю себе волю. И все думают тогда, что я дурачусь.
Я вижу, во что превращаются люди, стоит им хотя бы год продержаться в скафах, я вижу, как растет в них злоба. И во мне она тоже растет, только вот не знаю, как у них насчет мерзкого чертика. Они об этом не говорят. А я не спрашиваю. Мне мальчишку моего любить нельзя. Самое странное, что он отлично понимает причины, а я — смутно. Я сомневаюсь. Все, казалось бы, ясно: ни о ком не думать, никаких близких не иметь, ведь всякое может случиться и помешать в работе. И это мне на руку. Я ведь и в самом деле равнодушен к нему. Он меня раздражает. Он мне мешает. И если бы наверху узнали о том, что мальчишка проводит каникулы у меня, мне бы еще меньше стали доверять. Так что он мешает мне дважды — и в борьбе и в работе.
Машина спецслужбы, совершенно заурядная с виду легковушка, медленно катилась по улице. Четыре человека, сидящие в ней, напряженно вглядывались в прохожих. На коленях у каждого лежало по небольшому армейскому автомату. Шлем и вуалетки, ненужные здесь, в хорошо экранированной машине, висели на дверцах и тихонько позвякивали. Вот все, что нарушало тишину.
Наконец, Д. не выдержал и, злобно прищурясь, ругнулся.
— Стрелять мало за такие вещи. Работы теперь минимум на две недели. Это еще если без эпидемии обойдется.
— Да — а, — неопределенно протянул С., молодой парень с рябым и невыразительным лицом и тусклыми глазами. — Зевнули, как последние пиджаки.
Толстый мятый старик в замысловатом сверхнадежном шлемвуале заглянул в машину и, вытаращив глаза, остановился. Затем он поднял кулаки и беззвучно закричал что-то вслед с яростным выражением лица. Д. взял вешалку и послал его к черту. Прохожие стали оглядываться.
— Легче, легче, — сказал водитель.
— Четыре недели! — проворчал Д. — Четыре недели торчал в квартире. Он же слабак, он же трус! Его же, как барана, в Старое Метро гнать! Как вышло-то?
— Я точно не знаю, — вежливо ответил сзади суперчерезинтеллигент X. — Но мне говорили, что он двоился.
— Двоился, — хмыкнул Д. — Подумаешь! Они почти все двоятся.
— Мне говорили, что у него исключительная способность к двоению. Там был такой… м-м-м-м, впрочем, имени я не помню… Откуда-то из Мраморного района. Все считали его очень надежным. Но когда импат перед ним раздвоился и стал его умирающим братом…
— Вся надежность сразу испарилась, и он зевнул импата, как последний пиджак, — докончил С.
— Причем, самое любопытное, что брата у него не было.
— Как это «не было» — нехотя спросил Д., понимая, что X. ждет именно этого вопроса.
— Он умер пятнадцать лет назад еще в нежном возрасте.
— Сворачиваю, — со значением произнес водитель. Он, как всегда, был невозмутим. Его огромное тело прочно и неподвижно покоилось на сиденье, только руки слегка покачивали руль, да взгляд с четкостью маятника перебегай с тротуара на тротуар. Обычно он первым обнаруживал импата, если тот каким-то чудом оказывался на улице. Но такое случалось редко.
— Там в двух кварталах отсюда столовая, — сказал С., ни к кому не обращаясь, но с легким заискиванием в голосе.
— Ладно, — после паузы сказал Д.
— Ну, в самом деле, не полезет же он на улицу!
— М-да. Маловероятно, конечно.
— Только предупредить надо. — Д. потянулся к тумблеру связи, но динамик вдруг ожил сам:
— Внимание всем! Внимание всем! Внимание всем! Группам оцепления немедленно окружить район Северного аэропорта! Первой, второй, одиннадцатой и пятнадцатой группам захвата приступить к прочесыванию Северного аэропорта. Объект заражения — индекс Семнадцать бис. Индекс Семнадцать бис. Руководителем назначается старший второй группы захвата. Всем доложить об исполнении, второй группе захвата связаться со штабом команды. Повторяю…
— Пообедали, — сказал водитель. — Вот жизнь! На секунду вся его невозмутимость пропала, появился громадный ребенок, готовый вот — вот заплакать от огорчения.
Когда Д. щелкнул тумблером связи, машина уже на полной скорости мчалась в сторону аэропорта.
— Два зэ вызывает штаб команды, — сказал он. И тут до него дошло, что мальчишка именно сейчас должен сидеть в порту, и пришлось закусить губу, чтобы не вскрикнуть. Он успел вспомнить, что по правилам надо отказаться от операции, успел понять, что невозможно, успел почувствовать, что он и сам не хочет отказаться, уж там неважно, по каким соображениями, и успел сказать мальчишке:
— Ради тебя я не должен любить тебя в эту минуту.
— И ради других, — откровенно издеваясь, добавил мальчишка.
— Только ради тебя. Плевать на других.
Не надо думать о том, что еще не случилось, надо забыть обо всем и помнить только работу, наше святое общее дело.
Все не так плохо, ребята. К тому времени, если, конечно, рейс не задержан, мальчишка мог улететь.
X. — подлец. Если назначение меня старшим не случайно, если М. знает, что мой сын там, куда я еду, то только от него.
Я знаю всех троих как облупленных. Я за каждого из них могу поручиться, но они то и дело поражают меня. Они все делают не так, как можно было бы от них ожидать, вечно пугают меня, заставляют паниковать. Но я держусь.
Я еще ого-го!
Они ничего обо мне не знают, не подозревают даже, только поэтому меня из скафов не гонят. А может, на самом деле все не так. Может, я уникум, а? Может, таких, как я, и нет вовсе, потому что не нужны никому такие? Пробрался и стою.
С этими самолетами никогда ничего не знаешь заранее.
Теперь, когда машина неслась по Северному шоссе, водитель стал еще неподвижнее. Расширенные глаза его жадно поглощали дорогу и уже больше ни на что себя не расходовали. Д. подумал, что на такой скорости не худо проявиться бы и эффекту Доплера. Он и обрадовался и огорчился своей способности шутить в такой момент и поэтому еще раз повторил свое обвинение.
— Я, кроме вас, никому не говорил, что у меня есть сын и что он улетает сегодня.
Никто не ответил.
Откуда-то из недр машины доносилось высокое зуденье, и это зуденье пронимало до самых костей. Молчать было невыносимо, и поэтому С. сказал:
— Слабак. Ничего себе слабак. Мало того, что из города вырвался, так еще и в аэропорт попасть умудрился. Я такого и не помню даже.
— Лично я, — вежливо отозвался X., — думал прежде, что это вообще невозможно.