«Чтению начал учить меня добрый Александр Григорьевич Парадовский (друг семьи. –
Матушка рассказывала сыну басни и повести, заставляла его читать по-русски, по-немецки и по-французски, но «отнюдь не принуждала». Временно остановившийся в доме родителей Греча его дядя, офицер А. Я. Фрейнгольд, внес свою лепту в обучение племянника. «Он занялся мною и стал учить меня тому, что знал сам – по старым своим корпусным тетрадям. Он толковал мне правила математические ясно и основательно. Я учился охотно и с успехом, но не мог пристраститься к точным наукам». Став взрослым, Николай Греч сожалел, что среди его родственников не было литераторов и людей с классическим образованием и потому некому было развить его природные литературные наклонности.
Писатель и театральный деятель Р. М. Зотов вспоминал: «…отец мой начал меня учить с 4-летнего возраста, сперва посредством костяной азбуки, и складывание букв далось мне очень легко. А когда открылся немецкий театр, я просил его учить меня и по-немецки. Он и за это охотно взялся».
Первыми учителями графа М. Д. Бутурлина, дальнего родственника Пушкина, были его мать, старшая сестра и деревенский священник: «Мать моя сама взялась обучать меня чтению по-русски и основным правилам Закона Божьего, а два года позднее, церковной грамоте начал я учиться у белкинского нашего священника Федора Васильевича Богослова. Позднее русскому языку и писанию учила меня старшая моя сестра Марья Дмитриевна…».
Когда Николай Греч подрос, к нему стали приходить домашние учителя, которые учили его всему тому, что знали сами, не придерживаясь какой-нибудь программы. Один из них, Я. М. Бородкин, бывший воспитанник Сухопутного Корпуса, специально готовившийся к учительской должности, одинаково успешно занимался с мальчиком и иностранными языками, и рисованием. Познания другого учителя, Д. М. Кудлая, «франта и модника», были «очень ограничены». «Уроки его были ничтожные, и я ничему у него не научился; напротив, сам чутьем поправлял его ошибки». Гувернеры-французы тоже давали уроки, но могли обучать только механическому чтению и письму.
Недостаток объяснений мальчик восполнял чтением, но в результате при поступлении в училище он поразил преподавателей тем, что писал грамотно, совершенно не зная грамматики. Поскольку мальчик очень любил музыку, его решили учить играть на скрипке, для чего был приглашен известный музыкант. «Учение это продолжалось месяца три и кончилось ничем. Мне надоели экзерциции без всякой мелодии. Я немедленно хотел наслаждаться плодами учения и, не видя их, соскучился…». (Музыке учили обычно девочек, для мальчиков это считалось необязательным.)
В обучении Николая не было, таким образом, ни системы, ни дисциплины. Отец относился к образованию сына крайне беспечно, а все старания матери в этом направлении были напрасны. «Мне на роду было написано оставаться самоучкою», – подводил итог Н. И. Греч воспоминаниям о своем домашнем образовании.
В семье Бутурлиных, где вообще уделяли детям много внимания, к домашнему обучению и выбору учителей относились тоже не слишком серьезно. «В марте 1817 года мне минуло десять лет, но к учению меня тогда еще не принуждали, – вспоминал М. Д. Бутурлин. Русскому языку нас учил живший для этого у нас в доме некто г. Левицкий (не автор ли он русской грамматики, изданной около этого времени или немного позднее?), а французскому и географии г. Жилле, который после кампаний 1813 и 1814 годов перешел в лесное ведомство и носил общеармейский мундир с красным воротником».
«…Мое учение ни в коем случае не могло быть успешно, потому что оно не было правильно, – писал П. А. Вяземский. Отец мой был человек большого ума и высокой, по тому времени, образованности. <…> Само собою разумеется, что он хотел и из меня сделать человека просвещенного. Не знаю, как и чем объяснить себе, но выборы наставников, гувернеров, учителей моих были вообще неудачны. Не в деньгах было дело. Отец имел порядочное состояние и денег на воспитание детей своих жалеть бы не стал. Много пребывало при мне французов, немцев, англичан; но ни один из них не был способен приучить меня к учению, а это главное в деле первоначального воспитания. О русских наставниках и думать было нечего. Их не было… Надобно было ловить иностранцев наудачу».
Впрочем, среди домашних учителей иногда встречались и незаурядные личности. Например, в семье, где рос В. А. Соллогуб, русский язык детям преподавал П. А. Плетнев, друг Пушкина и Жуковского, впоследствии ректор Петербургского университета и издатель журнала «Современник». В 1823 г., когда он был приглашен учителем к Соллогубам, Плетнев уже завоевал известность как прекрасный педагог, преподававший в Екатерининском и Патриотическом институтах, в военных учебных заведениях.
Р. М. Зотов с большим уважением вспоминал о домашнем учителе в доме Ф. И. Елагиной, носившем громкую фамилию Краузе-фон-Краузенек. «Это была очень замечательная личность. Он действительно был человек самый образованный и даже занимал в Варшаве (при прусском правлении) место полицей-инспектора. <…> Он обнаружил удивительные познания. Он знал французский, немецкий, итальянский, латинский, венгерский, польский язык, а главное, чем он угодил Елагиной, было то, что он ей сформировал домашний оркестр из крепостных».
Так, отец Р. М. Зотова, вынужденный надолго уехать за границу по делам службы, отвез сына к своей давней покровительнице Ф. И. Елагиной, которая, обласкав мальчика, пригласила его жить в ее доме и учиться вместе с ее сыном Левушкой. Иногда приглашали ровесников-иностранцев, чтобы в общении с ними дети легче осваивали язык. «Для английского языка взят был ко мне ровесник мой Эдуард Корд, с этой же целью поступила к нам в дом компаньонкою второй моей сестры, Елизаветы Дмитриевны, сестра этого мальчика, Шарлотта. <…> Оба они были дети московского учителя английского языка», – вспоминал М. Д. Бутурлин. Уроки танцев устраивались, как правило, в богатых домах не только для своих детей, но и для их ровесников из дружеских и родственных семей. Находились и такие родители, которые, не желая заниматься своими чадами, злоупотребляли гостеприимством друзей и знакомых.
Из воспоминаний Е. П. Яньковой, записанных ее внуком, Д. Д. Благово, известна анекдотичная история о некой московской барыне, Ф. И. Бартеневой. «У нее было несколько человек детей – дочери и мальчики. Как начнется день, насажает она своих детей в четвероместную свою карету и поедет в гости. Где есть дети, она туда привезет и своих: в том доме барышни, положим, берут урок музыки, и вот она просит хозяйку: «Позвольте и моим девочкам послушать, как ваши дочери играют». Так прикинет своих дочерей, а сама с мальчиками отправится, где есть мальчики. В том доме какой-нибудь учитель истории или математики: «Ваши сыновья за уроком, ну и очень хорошо, позвольте и моим послушать». Тут она бросит мальчиков, а сама поедет куда-нибудь обедать, а вечером заедет за мальчиками, а потом за девочками – и домой. Такие путешествия она совершала каждый день и детей не учила и не кормила дома».
Как ни отличались друг от друга дворянские семьи, очевидно, что достаточно легкомысленное отношение к домашнему образованию детей было в этой среде правилом, а не исключением. Герой романа «Евгений Онегин», автор которого столь скептически отзывался о дворянском обучении, образован тоже весьма поверхностно: его знания латыни хватает лишь на то, чтоб «эпиграфы разбирать», знания истории – на то, чтоб пересказывать исторические анекдоты.
Такое положение вещей объяснялось не недостатком заботы о детях, а принятой в этом кругу системой ценностей. Изучение научных дисциплин в глазах большинства родителей не могло пригодиться детям в ожидавшей их светской жизни и никак не способствовало их будущей карьере или житейскому благополучию. Ведь мальчикам была предназначена военная или государственная служба, девочкам – роль примерных жен и матерей. Даже обучение дворянских юношей в университете рассматривалось либо как подготовка к дипломатическому поприщу, либо просто как способ расширения кругозора.
«Меня в доме звали профессором, но отнюдь не в похвалу, а в насмешку, разумея под этими словами тяжелого педанта, горбатого и безобразного» – вспоминал Николай Греч. Тем вещам, которые считались необходимыми – иностранным языкам, танцам, верховой езде, хорошим манерам, дворянских детей учили настойчиво и тщательно, добиваясь прекрасных результатов. Дети из дворянских семей, как правило, прекрасно владели французским языком, бывшим тогда языком русского образованного общества. Правда, во многих случаях изучение французского происходило за счет знания русского языка. Р. И. Зотов признавался, что при поступлении в петербургскую гимназию, в свои 14 лет он «почти совсем не знал по-русски». Пушкинская Татьяна Ларина, выросшая в деревне, «по-русски плохо знала <…> И выражалася с трудом / На языке своем родном». Сам Пушкин, уже поступив в Лицей, охотнее говорил по-французски, чем по-русски, за что и получил прозвище «француз».
Это создавало свои сложности в такой далекой от изучения иностранных языков сфере, как религиозное образование и воспитание. Несмотря на то, что в числе домашних учителей были и православные священники, их влияние на дворянских детей оказывалось, как правило, незначительным. Не в последнюю очередь это было вызвано тем, что дети плохо владели родным языком.
Тетка М. Д. Бутурлина объясняла свой переход в католичество тем, что «она недостаточно знала русский язык, чтобы объясняться на нем с русским своим духовником». В этой шутке, по мнению мемуариста, была «большая доля правды». Здесь тоже бывали свои исключения, например, В. А. Соллогуб считал себя многим обязанным протоиерею Кочетову, который учил его в детстве закону Божьему. Но для большей части русской аристократии был характерен определенный космополитизм в вопросах религии, связанный с общей ее ориентацией на Западную Европу. В начале XIX в. «в большинстве семейств высшего общества обеих столиц наставниками детей были французские аббаты. <…> Почти не принято было в обществе звать их по их фамилиям, а только по фамилии тех, у которых они проживали, например, l’abbe des Divoff, l’abbe des Rasoumoffsky» («аббат Дивова, аббат Разумовского»). Огромной популярностью пользовались в России иезуитские пансионы, в особенности петербургский пансион при церкви Св. Екатерины.
Пушкинская няня Арина Родионовна, по свидетельству сестры поэта, была «настоящею представительницей русских нянь; мастерски говорила сказки, знала народные поверья и сыпала пословицами, поговорками». От няни и маленькой девочки «под-няни» впервые услышал Юрий Арнольд «разные русские простонародные сказки и песни, и на них-то и вырос». Вспоминал и Михаил Бутурлин, как в детской они вместе с горничными девушками распевали народные шуточные песни. Во многом именно эти детские впечатления и привязанности лежали в основе искренней любви повзрослевших «барчуков» к своей родной стране. Непосредственное чувство поддерживалось и идеологией русского дворянства, всегда считавшего своим долгом честно служить царю и Отечеству.
Первые годы жизни ребенок находился на попечении няни. Приблизительно с семи лет воспитанием ребенка занимались гувернеры и гувернантки, непременно иностранцы, в большинстве своем французы: «Сперва Madame за ним ходила, / Потом Monsieur ее сменил». Разумеется, дети и говорили, и учились только по-французски». Эту традицию не нарушила даже война с французами 1812 г., напротив: «Редкий был тогда дом, в котором не встречался бы пленный француз: иметь у себя «своего» француза, это установилось тогда само собою для каждого «порядочного дома». И у нас, следовательно, оказался «свой» француз, которого возвели в должность m-r le gouverneur des fils de la famille» (воспитатель сыновей –
В домашнем образовании детей важнейшую роль играла семья. Во-первых, в большинстве культурных дворянских семей были прекрасные библиотеки. Не принуждая детей к учебе, родители, как правило, поощряли их чтение. Даже родители Пушкина, мало занимавшиеся своими детьми, «читали им вслух занимательные книги. Отец в особенности мастерски читывал им Мольера», вспоминала сестра поэта. Литературы, предназначенной специально для детей, было не так много, хотя уже издавались адаптированные народные сказки, сборники стихов и рассказов для детей, большей частью нравоучительного характера, такие как: «Подарок детям на 1827 год»; «Нравственные примеры или собрание маленьких повестей для удовольствия и наставления детей»; «Повести для образования сердца и разума»; «Подарок детям на святую Пасху 1830 года. Разговоры в пользу воспитания». Существовал и альманах «Детский цветник», издаваемый Б. Федоровым, и ежемесячный журнал «Детский Музеум», содержавший сведения по биологии, географии и истории.
В начале XIX в. подобной литературы было еще меньше, и уровень ее, видимо, решительно не устраивал просвещенных родителей.
«В нашем семействе в употреблении был английский язык, – вспоминал М. Н. Бутурлин. – Мать моя объясняла мне много позднее, что причиною выбора этого языка, на котором ни она, ни наш отец не говорили, было то, что в то время не было лучших детских книг для нашего возраста, как английские. Даже французских было мало, а о русских нечего и говорить. Правда, была у нас «Детская Библиотека», из которой помню стихотворение, начинавшееся: «Хоть весною и тепленько, / А зимою холодненько», и еще какая-то другая книжка с рассказами о прилежных детях, но эти книжки не имели ничего привлекательного для нас. «Детская Библиотека» была без всяких гравюр, а рассказы, хотя и с гравюрами, но лубочной работы, и, вдобавок, оба эти издания напечатаны на синей бумаге, вроде нынешней оберточной. Английские же книжки, напротив, были изящно изданы и с раскрашенными картинками, а иные служили заменой игрушек. Там, например, было описание приключений одного мальчика в отдельно вырезанных при тексте картинках, представлявших костюмы всех случаев его жизни, и для всех этих костюмов служила одна и та же головка, которая вставлялась во все туловища. <…> Выписывалось для нас из Англии по целому ящику подобных книжек и поучительных игрушек, и мы ждали с нетерпением их прибытия».
В иных случаях взрослые, из лучших намерений, навязывали детям вовсе не подходящие для них книги. А. О. Смирнова-Россет вспоминала о неудачной попытке своего отчима приобщить детей к знаниям: «На беду он купил толстую книгу, которая называлась «Энциклопедия для детей». Эта энциклопедия сделалась предметом нашей антипатии и мучения. Нам никто ничего не толковал, и энциклопедия, которая, по мнению Ивана Карловича, заключала неисчерпаемый запас знаний, оставалась для нас мертвой буквой». В большинстве же дворянских семей особого внимания детскому чтению не уделялось, и любознательные дети рано начинали читать «взрослые» книги. Саша Пушкин, который в девять лет уже читал Плутарха и Гомера, а затем принялся за сочинения французских писателей и философов XVIII в. из отцовской библиотеки, разумеется, случай исключительный; но широкие возможности и свобода, предоставленная ребенку дома в выборе книг, – явление достаточно характерное.
Помимо бесчисленной «родни» в любом семейном доме постоянно бывали друзья и знакомые. Гостиная дворянского дома часто походила на светский салон, разве что атмосфера в ней была более интимной.
«…Родительский дом был одним из самых гостеприимных, – вспоминал П. А. Вяземский. – Гости его принадлежали более или менее к разряду людей образованных и разговорчивых в смысле и значении разговора дельного, просвещенного и приятного. <…> Такие дома были практическою и дополнительною школою для молодежи. В этой атмосфере было много образовательной жизни и силы…».
Юный дворянин выходил из родительского дома с поверхностными и беспорядочными познаниями и с твердыми нравственными принципами, с плохим знанием русского языка и горячим русским патриотизмом. Он вступал в самостоятельную жизнь барчуком, выросшим среди слуг и крепостных, но закаленным физически и морально; аристократом, впитавшим свободу и утонченную культуру своей среды, но приученным к строгой дисциплине; дилетантом, владеющим случайными сведениями и навыками, но имеющим очень широкий кругозор.
Нередко, сумев восполнить интенсивным самообразованием недостатки первоначального обучения, он становился с годами истинно просвещенным человеком. Разумеется, таких людей было не так уж много. Но, видимо, их было достаточно, чтобы образовать тонкий слой русской культурной элиты, сыгравшей неоценимую роль в духовном развитии страны.
Глава 18 Безупречные манеры
«Сомме il faut» оù «je ne sais quoi»
«Как надо» или «Я не знаю, что» (франц.)
«… Она была нетороплива,
Не холодна, не говорлива,
Без взора наглого для всех,
Без притязаний на успех,
Без этих маленьких ужимок,
Без подражательных затей…
Все тихо, просто было в ней,
Она казалась верный снимок
Du соmmе il faut… (Шишков, прости:
Не знаю, как перевести.)»
А. С. Пушкин. «Евгений Онегин»
Шутливая апелляция Пушкина к Шишкову, боровшемуся против использования иностранных слов и выражений, подчеркивает специфический смысл выражения comme il faut. Дословный его перевод: «как надо», но он не передает содержания того понятия, которое обозначалось этой идиомой. «Верный снимок du comme il faut» – это образец прекрасного воспитания, безукоризненных манер, безупречного вкуса. Можно выделить необходимые приметы, отдельные признаки этих качеств, но невозможно определить общее впечатление, которое производили на окружающих люди, в полной мере ими обладающие.
Честерфилд вместо comme il faut часто употреблял выражение je ne sais quoi (я не знаю, что), признаваясь, что это «каждый чувствует, хоть никто и не может описать». В самом деле, Пушкин, описывая Татьяну, перечисляет, главным образом, те качества, которых в ней не было (не холодна, не говорлива и т. д.) Так же и Лев Толстой описывает m-m Берг: «Она вошла ни поздно, ни рано, ни скоро, ни тихо (…) Каждое движение ее было легко и грациозно и свободно (…) Она пошла вперед, не опустив глаза и не растерянно отыскивая в толпе, а спокойно, твердо и легко…» (Из черновиков романа «Война и мир»).
А вот описание леди Розвил из романа Бульвера-Литтона: «Но более всего в леди Розвил пленяла ее манера держать себя в свете, совершенно отличная от того, как держали себя все другие женщины, и, однако, вы не могли, даже в ничтожнейших мелочах, определить, в чем именно заключается различие, а это, на мой взгляд, самый верный признак утонченной воспитанности. Она восхищает вас, но должна проявляться столь ненавязчиво и неприметно, что вы никак не можете установить непосредственную причину своего восхищения».
В том же духе рассуждает и Честерфилд: «Я знал немало женщин, хорошо сложенных и красивых, с правильными чертами лица, которые, однако, никому не нравились, тогда как другие, далеко не так хорошо сложенные и не такие красивые, очаровывали каждого, кто их видел. Почему? Да потому, что Венера, когда рядом с нею нет граций, не способна прельстить мужчину так, как в ее отсутствие прельщают те». (Слово «грации» Честерфилд обычно использует как синоним выражения je ne sais quoi). Видимо, то же самое имеет в виду и Пушкин:
«…Но обращаюсь к нашей даме.
Беспечной прелестью мила,
Она сидела у стола
С блестящей Ниной Воронскою,
Сей Клеопатрою Невы;
И верно б согласились вы,
Что Нина мраморной красою
Затмить соседку не могла,
Хоть ослепительна была».
Уместно будет сделать небольшое отступление относительно пределов возможности любой системы воспитания. Наши герои – люди XVIII–XIX веков – были склонны к просветительскому преувеличению роли образования и воспитания, возлагая на них слишком большие надежды.
Неудивительно, что Честерфилд, вложивший столько сил в воспитание своего сына, мечтал, что молодой человек будет близок к совершенству… Увы! Филипп Стенхоп не унаследовал ума и обаяния своего отца и, по свидетельству людей, знавших его взрослым, был человеком благовоспитанным, но совершенно заурядным.
Это красноречивый пример того, что ни аристократическое происхождение, ни самое лучшее воспитание не могут заменить природных дарований.
Но, с другой стороны, здесь есть и обнадеживающий момент: вовсе не обязательно принадлежать к знатному роду, чтобы с толком воспользоваться мудрыми советами графа Честерфилда.)
Пытаясь определить, что есть истинная воспитанность, Честерфилд сравнивал ее с некоей невидимой линией, переступая которую человек делается нестерпимо церемонным, а не достигая ее – развязным или неловким.
Лев Толстой любил напоминать детям известный исторический анекдот о Людовике XIV. Король, желая испытать одного вельможу, славившегося своей учтивостью, предложил ему войти в карету первым. Этикет строго обязывал пропустить короля вперед, но тот человек, не колеблясь, первым сел в карету. «Вот истинно благовоспитанный человек!» – сказал король. Смысл этого рассказа: хорошее воспитание призвано упрощать, а не усложнять отношения между людьми.
Обучить неуловимому comme il faut с помощью каких-то конкретных отработанных приемов, гарантирующих искомый результат, было, естественно, невозможно. Честерфилд писал сыну: «Если ты спросишь меня, как тебе приобрести то, что и ты, и я не способны ни установить, ни определить, то я могу только ответить – наблюдая».
Честерфилд деловито советовал сыну: «По вечерам советую тебе бывать в обществе светских дам, они заслуживают твоего внимания, и ты должен им его уделять. В их обществе ты отшлифуешь свои манеры и привыкнешь быть предупредительным и учтивым…» Совершенно в том же духе рассуждал и В. А. Соллогуб: «Если настоящие строки попадутся на глаза молодого человека, вступающего на житейское поприще, да не побрезгует он моим советом всегда остерегаться общества без дам, разумею – порядочных. При них невольно надо держаться осторожно, вежливо, искать изящества и приобретать правильные привычки. Уважением к женщине упрочивается и самоуважение».
У молодых людей, «вступающих на житейское поприще» в России 1830–1840-х годов, были широкие возможности последовать таким советам, посещая блестящие салоны, которыми славились обе столицы. Вспоминая об этих салонах, К. Д. Кавелин писал, что, помимо прочего, они были очень важны «именно как школа для начинающих молодых людей: здесь они воспитывались и приготовлялись к последующей литературной и научной деятельности. Вводимые в замечательно образованные семейства добротой и радушием хозяев, юноши, только что сошедшие со студенческой скамейки, получали доступ в лучшее общество, где им было хорошо и свободно, благодаря удивительной простоте и непринужденности, царившей в доме и на вечерах». Кавелин писал эти строки в 1887 году и горестно добавлял: «Теперь не слышно более о таких салонах, и оттого теперь молодым людям гораздо труднее воспитываться к интеллигентной жизни…»
Здесь не место вдаваться в анализ причин, по которым такие кружки и салоны с трудом укоренялись в русской жизни. Но очевидно, что размышления Кавелина нельзя относить лишь на счет обычной элегической тоски по дням своей молодости. Последующие сто с лишним лет убедительно демонстрируют, что «воспитываться к интеллигентной жизни» становилось в России все труднее и труднее.
То неуловимое «je ne sais quoi», особенное обаяние людей из «хорошего общества», во многом заключалось именно в простоте и непринужденности их поведения, о которой у нас уже шла речь. Пушкин любил слово «небрежно», употребляя его в значении «непринужденно», «изящно»:
(«Когда за пяльцами прилежно
Сидите вы, склонясь небрежно,
Глаза и кудри опустя…»)
Но недаром эта простота и непринужденность оказывались так недоступны для подражания, так мучительно недосягаемы для людей другого круга, которые в светских салонах становились или скованны, или развязны. Многие из них теоретически прекрасно знали правила поведения, но, как справедливо заметил Честерфилд, «Надо не только уметь быть вежливым, (…) высшие правила хорошего тона требуют еще, чтобы твоя вежливость была непринужденной». Легко сказать!..
Глава 19 Уверенность и непринужденность
«Я понимаю, вы несчастные люди: запоминать вам наш этикет гораздо труднее, чем Бисмарку подчинить себе весь мир, вы напрягаетесь, стараетесь, но это не в вашей силе… Но, мой друг, кураж, кураж, зачем падать духом?»
Н. Г. Гарин-Михайловский. Студенты
Естественность и непринужденность, с которой светские люди выполняли все требования этикета, была результатом целенаправленного воспитания, сочетавшего в себе внушение определенных этических норм и усердную тренировку.
Зная, что именно этот ложный стыд часто мучает молодых людей, Честерфилд заклинал своего сына: «Прошу тебя, никогда не стыдись поступать так, как должно: у тебя были бы основания стыдиться, если бы ты оказался невежей, но чего ради тебе стыдиться своей вежливости? И почему бы тебе не говорить людям учтивые и приятные слова столь же легко и естественно, как ты бы спросил их, который час?»
Честерфилд предупреждал сына, что нельзя держать хорошие манеры про запас, для торжественных дней, они должны сопутствовать человеку постоянно, иначе они покинут его в ответственный момент. Соответствующие привычки прививались с раннего детства, и рядом с каждым дворянским ребенком неизменно присутствовал гувернер или гувернантка, бдительно следящие за каждым его шагом.
«Едва летом, на даче, могу подышать свободно и весело, да и тут мешает мне теперь
Забавно, что во всех воспоминаниях и художественных произведениях гувернер – неизменно отрицательный персонаж. (В противоположность няне – персонажу всегда положительному.) Наверное, среди гувернеров и гувернанток было достаточно людей нудных и несимпатичных. Но трудно вообразить, чтобы все они поголовно были такими бессердечными мучителями, какими их рисуют их воспитанники. Скорее всего дело в том, что у гувернера была уж очень неблагодарная роль: постоянно, ежечасно следить за тем, чтобы ребенок соблюдал правила поведения в обществе. (Кстати сказать, гувернеры избавляли от этой утомительной обязанности родителей, которые могли себе позволить не досаждать детям такого рода замечаниями.) Но зато, когда нетерпеливый питомец вырывался наконец из-под опеки madame или monsieur, в свои 16–17 лет он не только свободно говорил по-французски, но и легко, автоматически выполнял все правила хорошего тона.
Судя по воспоминаниям В. Н. Карпова, в некоторых учебных заведениях для дворянских детей устраивались так называемые soirées avec manoeuvre [26] . Так, в харьковском пансионе мадам Ларенс два-три раза в году проводились своеобразные тренировки, на которых начальница заставляла воспитанниц «проделывать различные приемы из светской жизни».
«– Ну, милая, – говорила начальница, обращаясь к воспитаннице, в вашем доме сидит гость – молодой человек. Вы должны выйти к нему, чтобы провести с ним время. Как вы должны это сделать?
И девица, как бы входя в зал из другой комнаты, шла по направлению к начальнице, делала реверанс и садилась на какой-нибудь стул.
– Так! Хорошо! – говорила начальница, поощряя свою понятливую воспитанницу. (…) Затем девицы то будто провожали гостя, то будто давали согласие на мазурку, то садились играть по просьбе кавалера, то встречали и видались с бабушкой или дедушкой. Каждое такое занятие длилось по нескольку часов и напоминало репетицию спектакля».
Показательно, что после революции 1917 года, когда все былые правила поведения в обществе стали решительно вытесняться из реальной жизни в область театральных представлений, А. А. Стахович обучал хорошему тону учеников театральной студии и при этом использовал те же методы. Он объяснял, «как женщине нужно кланяться, подавать руку, отпускать человека или, наоборот, принимать». Потом он просил кого-нибудь из студенток показать все это самой, указывал на ошибки. Одна из его учениц, героиня «Повести о Сонечке» М. Цветаевой, рассказывала: «Объяснял (…) как себя вести, если на улице спустится чулок или что-нибудь развяжется: «С кем бы Вы ни шли – спокойно отойти и не торопясь, без всякой суеты, поправить, исправить непорядок… Ничего не рвать, ничего не торопить, даже не особенно прятаться: спо-кой-но, спо-кой-но… Покажите Вы, Голидэй! Мы идем с Вами вместе по Арбату, и Вы чувствуете, что у Вас спускается чулок, что еще три шага – и совсем упадет… Что Вы делаете?» И – показываю. Отхожу от него немножко вбок, нагибаюсь, нащупываю резинку и спо-кой-но, спо-кой-но… «Браво, браво, Голидэй, Соня!»
Чтобы уверенно играть свою роль – держаться свободно, уверенно и непринужденно? – светскому человеку, как актеру, нужно было уметь хорошо владеть своим телом.
В этом отношении особое значение имели уроки танцев. Танцам обучали всех дворянских детей без исключения, это был один из обязательных элементов воспитания.
Танцы же являлись организующим моментом бального ритуала, определяя и стиль общения, и манеру разговора.
В современном представлении любовь к танцам связывается с образом человека веселого, общительного и скорей всего несколько легкомысленного. Между тем серьезный и суховатый князь Андрей Болконский, склонный к мизантропии и философическим размышлениям, «был одним из лучших танцоров своего времени» и на балах всегда много и с удовольствием танцевал. (Поэтому, как мы помним, Пьер и попросил его пригласить на вальс Наташу Ростову.) Этот маленький штрих к портрету толстовского героя помогает нам представить себе тип поведения русского аристократа первой половины XIX века.
Сложные танцы того времени требовали хорошей хореографической подготовки, и потому обучение танцам начиналось рано (с пяти-шести лет), а учителя были очень требовательны, порой даже чрезмерно. Видимо, не случайно составитель «Правил для благородных общественных танцев… (1825 г.) Л. Перовский считал нужным предупредить: «Учитель должен обращать внимание на то, чтобы учащиеся от сильного напряжения не потерпели в здоровье».
В богатых домах устраивались танцевальные вечера для детей, в Москве раз в неделю давал свои знаменитые детские балы Йогель, описанный в романе «Война и мир». Если небольшой бал устраивался в родительском доме, дети 10–12 лет не только присутствовали на нем, но и танцевали вместе со взрослыми. Вспомним маленькую Наташу Ростову, которая забавляла взрослых, важно танцуя в паре с огромным Пьером Безуховым, или Николеньку Иртеньева, который раздосадовал взрослого молодого человека, успев первым пригласить на танец его даму.