— Вот как, — сказал он, — вы, стало быть, почитываете наших авторов? Вы хорошо делаете; но вы сделали бы еще лучше, если бы читали их только с кем — нибудь из нас. А то вот видите ли, вследствие того, что вы читали их один, вами сделан вывод, что эти выдержки наносят ущерб тем, кто в настоящее время защищает наше учение о душевной скорби; тогда как мы ясно показали бы вам, что ничто так, как это, не служит к их возвеличиванию. Ведь какая слава для теперешних наших отцов в том, что они в самое короткое время настолько повсеместно распространили свое мнение, что, за исключением теологов, нет почти ни одного человека, который бы не принимал то учение о душевной скорби, которого мы теперь держимся, за присутствовавший во все времена предмет истинной веры. Итак, когда вы доказываете, даже словами наших отцов, что еще недавно
Поэтому — то Диана, близкий наш друг, думал доставить нам удовольствие, отметив, какими ступенями дошли до этого. Я имею в виду пятую часть тр. 13, где говорится, «что прежде древние схоластики утверждали, будто сердечное сокрушение необходимо немедленно после совершения смертного греха, но потом стали думать, что обязаны к нему только в праздничные дни, а еще позднее, что только в том случае, когда какое — нибудь великое бедствие угрожает всему народу; по мнению других, не следовало его откладывать надолго, когда приближаешься к смерти;
но наши отцы Уртадо и Васкес превосходно опровергли все эти мнения и установили, что сердечное сокрушение обязательно лишь в том случае, если нет другого средства получить отпущение или же на смертном одре». Но, чтобы проследить дальше историю чудесного развития этого учения, я прибавлю, что отцы наши, Фагундес
— Вы меня удивляете, отец мой, ибо я не вижу в этой душевной скорби ничего, кроме самого естественного; и, таким образом, грешник стал бы достойным отпущения без всякой сверхъестественной благодати. А между тем кто же не знает, что это — ересь, осужденная на соборе[177].
— Я тоже думал было, как вы, — сказал добрый патер, — между тем должно быть не так. Потому что наши отцы из Клермонской коллегии утверждали в своих тезисах 23 мая и 6 июня 1644 г. (кол. 4, № 1): «душевная скорбь может быть святой и довлеющей для приготовления к таинству причащения, если она и не сверхъестественна»; и в августовском тезисе 1643 г., что «одной только естественной душевной скорби достаточно для причащения, лишь бы она была искренна:
— Совершенно верно, отец мой, но позвольте мне высказать вам свое мнение по данному вопросу и показать, к какой крайности ведет рассматриваемое учение. Когда вы говорите, что достаточно душевной скорби, порожденной одним только страхом пред муками, вместе с причащением для оправдания грешников, не следует ли из этого, что можно всю свою жизнь искупать грехи таким образом и спастись, следовательно, не любя Бога в течение всей жизни? Интересно, осмелились бы ваши отцы защищать это мнение?
— Из сказанного, я хорошо вижу, — заметил патер, — что вам надо узнать еще и учение наших отцов относительно любви к Боту. Это последний пункт их морали и самый важный среди всех. Вы должны бы были понять этот факт из выдержек, которые я приводил, говоря о сердечном сокрушении. Но вот вам еще более точные выдержки относительно любви к Богу; не прерывайте же меня, так как самый порядок их имеет значение. Послушайте Эскобара, который приводит различные мнения наших авторов об этом предмете в
Я не останавливал всей этой болтовни, в которой человеческий ум играет так дерзко с любовью к Богу.
— Но, — продолжал он, — наш отец Антуан Сирмон, который справился с этим вопросом в своей удивительной книге
— Ох! Отец мой! — сказал
— Ведь это же я не от себя, — сказал он.
— Я это отлично знаю, отец мой, но вы не питаете к ним отвращения; и не только не ненавидите авторов этих правил, но чувствуете к ним уважение. Неужели вы не опасаетесь, что ваше согласие сделает вас причастным к ик греху? И неужели вы не знаете, что св. ап. Павел считает «достойным смерти не только виновников зла, но также и тех, кто одобряет делающих зло». Не достаточно ли было разрешить людям столько запрещенных вещей, посредством смягчений, внесенных вами? Неужели нужно еще было давать повод совершать даже те преступления, которых вы не могли извинить, легкостью и уверенностью в отпущении, вами предлагаемом, уничтожая с этим намерением власть священников и заставляя их, как будто они скорее рабы, чем судьи, отпускать грешникам самым закостенелым без изменения образа жизни, без всякого признака раскаяния, кроме обещаний, сотни раз нарушаемых, без епитимьи,
Но пошли даже дальше этого: полная свобода расшатывать самые священные правила христианской нравственности доходит до полного ниспровержения закона Божьего. Нарушается
Какая странная теология в наши дни! Дерзают снимать
Поговорив еще несколько в этом роде, я оставил патера, и не вижу никакой надежды вернуться к нему снова Но не жалейте об этом; потому что, если бы понадобилось еще побеседовать с Вами об их правилах, я достаточно читал их книги, так что могу рассказать почти столько же об их морали, а об их политике, может быть, еще больше, чем он сам.
Письмо одиннадцатое
Мои Преподобные Отцы!
Видел я письма, которые вы издаете против писем, писанных мною одному другу по поводу вашей морали; в них одним из главных пунктов защиты выставляется то, что я недостаточно серьезно говорю о ваших правилах; это вы повторяете во всех ваших писаниях и доходите до того, что упрекаете меня в «осмеивании священных предметов».
Упрек этот, отцы мои, очень удивителен и весьма несправедлив; где вы найдете, что я насмехался над священными предметами? Вы указываете в частности на договор Мохатра и на историю Жана из Альбы. Но неужели, по — вашему, это предметы священные? Неужели вам думается, что договор Мохатра предмет столь достойный благоговения, что было бы кощунством говорить о нем непочтительно? А уроки о. Бони о воровстве, соблазнившие Жана из Альбы воспользоваться ими против вас же самих, неужели они так уж священны, что вы имеете право называть безбожниками тех, кто насмехается над ними?
Неужели, отцы мои, вы станете выдавать бредни своих авторов за истины веры, и нельзя будет посмеяться над выдержками из Эскобара и столь несообразными и малористианскими решениями других ваших авторов без того, чтобы вы не обвинили в осмеянии религии? Ведь столь частое повторение вами столь неразумной вещи становится невыносимым. И как вы не боитесь, что, порицая меня за насмешки над вашими заблуждениями, вы даете мне новый повод посмеяться над этим упреком и заставить его пасть на вашу голову, доказав, что, если я смеялся, то только над тем, что смешно в ваших книгах, и что, осмеивая вашу мораль, я был, следовательно, настолько же далек от осмеивания священных предметов, насколько учение ваших казуистов далеко от святого учения Евангелия?
Право же, отцы мои, существует большая разница между насмешкой над религией и насмешкой над теми, кто опошляет ее своими нелепыми мнениями. Было бы нечестием непочтительно относиться к истинам, которые открыты нам Духом Божиим; но было бы, с другой стороны, также нечестием недостаточно презрительно относиться к той лжи, которую дух человеческий противопоставляет им.
Так как вы, отцы мои, заставили меня завести об этом речь, то я прошу вас иметь в виду, что насколько христианские истины достойны любви и уважения, настолько же заблуждения, противоположные им, достойны презрения и ненависти; ибо в истинах нашей религии есть две стороны: божественная красота, внушающая любовь к ним, и священное величие, внушающее к ним благоговение; и в заблуждениях есть тоже две стороны: нечестие, вызывающее к ним отвращение, и нелепые притязания, делающие их смешными. Поэтому — то, как святые питают всегда к истине эти два чувства любви и страха, и вся их мудрость заключается между страхом, ее началом, и любовью, ее концом, так они и при виде заблуждений испытывают два чувства — ненависти и презрения, и рвение их применяется одинаково к отражению лукавства нечестивых силою и к посрамлению их заблуждений и безумств при помощи насмешки.
Не обманывайте же себя надеждой, отцы мои, что вы заставите людей думать, будто недостойно христианина относиться с насмешкой к заблуждениям, поскольку легко дать понять тем, кто этого не знает, что подобный прием справедлив, что он часто встречается у отцов церкви и одобрен св. Писанием, примером величайших праведников и даже самого Бога.
Ибо не видим ли мы, что Бог в одно и то же время и ненавидит и презирает грешников до того, что даже в час их смерти, в такое время, когда состояние их самое плачевное и самое грустное, божественная мудрость присоединяет насмешку и посмеяние к мести и гневу, которые осуждают их на вечное мучение?
Но особенно замечательно по этому предмету то, что в первых словах, которые Бог изрек человеку после падения его, встречается насмешливая речь и
Вы видите, следовательно, отцы мои, что иногда насмешкой гораздо легче заставить людей возвратиться от заблуждения и что тогда она есть акт справедливости: потому что, как говорит Иеремия «дела заблуждающихся тщетны и смеха достойны:
Также и пороки, исполненные духа Божия, прибегали к насмешкам, как мы видим это на примере Даниила и Илии[192]. Наконец, можно найти примеры этого в речах самого Иисуса Христа: св. Августин замечает, что, когда Он восхотел посрамить Никодима, который считал себя искусным в понимании закона, увидав его надменного гордынею в своем звании еврейского ученого, Он испытывает и изумляет его самонадеянность глубиною Своих вопросов и, приведя его к невозможности ответить, говорит ему: «Как, ты — учитель Израиля, и этого ли не знаешь?»[193] Это все равно, как если бы он сказал ему: «Гордый князь! Признайся, что ты ничего не знаешь»? И св. Иоанн Златоуст, и св. Кирилл[194] говорят по этому поводу, что он заслужил быть осмеянным таким образом.
Вы, следовательно, видите, отцы мои, что случись теперь лицам, изображающим из себя учителей христиан, как Никодим и фарисеи это делали относительно иудеев, оказаться несведущими в началах религии и начать утверждать, например, что можно «спастись, никогда в жизни не испытав любви к Богу», то только последовали бы примеру Иисуса Христа, осмеяв их тщеславие и невежество.
Я уверен, отцы мои, подобных священных примеров достаточно, чтобы заставить вас понять, что такое поведение не противоречит поведению святых, относительно осмеивания ошибок и заблуждений людей: иначе пришлось бы порицать и поведение величайших учителей церкви, применявших его, как, например, св. Иероним[195] в своих письмах и в своих сочинениях против Иовиниана, Вигиланция и пелагиан; Тертуллиан[196] в своей
Следовательно, я нисколько не заблуждался, следуя их примеру. И поскольку считаю этот предмет достаточно доказанным, то не стану более говорить о нем, а приведу только прекрасные слова Тертуллиана, которые вполне оправдывают мой образ действий: «Сделанное мной — одна лишь игра перед настоящей битвой. Я скорее показал те раны» которые можно нанести вам, чем нанес их на деле. Если встречаются места, возбуждающие смех, то потому лишь, что самые предметы вызывают его. Есть много вещей, которые вполне заслуживают, чтобы над ними смеялись и издевались таким образом, из опасения придать им значимость серьезным опровержением. Ничего так не заслуживает тщеславие, как насмешки, и, собственно говоря, истина — то и имеет право смеяться, поскольку она весела, и издеваться над врагами, поскольку она уверена в победе. Правда, надо остерегаться, чтобы насмешки не были пошлы и недостойны истины. Но, за исключением этого, если можно искусно воспользоваться ими, то обязательно должно прибегать к ним». Не находите ли вы, отцы мои, что сие место как раз подходит к нашему предмету. «Письма, которые я написал до сих пор, только игра перед настоящей битвой». Я еще только забавлялся «и скорее только указывал вам раны, которые можно нанести вам, чем наносил их». Я просто приводил ваши выдержки, почти не размышляя по поводу их. «И если они возбуждали смех, то только потому, что сами их предметы вызывали его». Ведь что же более способно вызывать смех, как созерцание ситуации, когда такой важный предмет, как христианская мораль, наполнен такими смехотворными выдумками, как ваши? Правила ваши «откровенные», говорят, «самим Иисусом Христом отцам Общества» вызывают такие возвышенные ожидания, что, когда находишь в них, «что священник, получивший деньги, чтобы отслужить обедню, может, кроме того, брать за нее деньги от других лиц, уступая им всю часть, по праву принадлежащую ему в жертвоприношении; что монах не подлежит отлучению за то, что снял свое монашеское облачение, если это было сделано им только с целью удобнее танцевать, воровать или ходить
Как! Неужели нужно прибегать к силе св. Писания и предания для доказательства того, что «нанести человеку удар сзади или из засады — значит убить его изменнически; что давать деньги в виде побуждения к уступке духовного места — значит покупать его?» Существуют, стало быть, предметы, которые должно презирать и которые «стоят того, чтобы смеялись и издевались над ними». Наконец, следующие слова этого древнего писателя: «Ничего так не заслуживает насмешки как тщеславие», а равно и остальные до того верны и с такой убедительной силой применимы сюда, что не остается более никакого сомнения в допустимости заблуждений, без какого бы то ни было вызова благоприличию.
И еще скажу вам, что можно насмехаться над ними, не нарушая любви к ближнему, хотя таков один из упреков, адресуемых мне в ваших писаниях. Ибо «любовь к ближнему обязывает иногда посмеяться над заблуждениями людей, для того чтобы заставить последних самих посмеяться над ними и избегать их», по словам св. Августина:
И эта же любовь к ближнему иногда обязывает также отражать с гневом: «Дух милосердия и кротости, — по словам св. Григория Назианзина[199], — имеет свои волнения и свои вспышки гнева». И в самом деле, как говорит св. Августин, «кто осмелился бы сказать, что истина должна оставаться безоружной против лжи и что врагам веры дозволяется устрашать верных резкими словами и забавлять их приятными остротами, тогда как католики должны писать только холодным слогом, усыпляющим читателей».
Не очевидно ли, что благодаря такому поведению оказалось бы позволительным вводить в церковь самые нелепые и самые пагубные заблуждения» без всякой надежды ни презрительно посмеяться над ними, из страха быть обвиненным в оскорблении благоприличия, ни с жаром опровергать их, из страха быть обвиненным в недостатке любви к ближнему?
Как, отцы мои[200], вам будет дозволено говорить, что «можно убить для избежания пощечины или оскорбления», а нам не будет разрешено опровергать открыто проповедуемое заблуждение с такими важными последствиями? Вы будете свободно говорить, что «судья может по совести удерживать то, что получил за нарушение правосудия», а мы не будем свободны вам противоречить? Вы будете печатать с разрешения и одобрения ваших ученых, что «можно спастись, никогда не любив Бога», и вы же станете зажимать рот тем, кто вступится за истинную веру, говоря им, что они нарушают братскую любовь, нападая на вас, и христианское смирение, осмеивая ваши правила? Сомневаюсь, отцы мои, чтобы нашлись люди, которых вы могли бы уверить в этом; но если бы все — таки нашлись такие, которые убеодены и думают, что я, порицая ваше учение о нравственности, нарушил любовь к ближнему, которую я должен питать к вам, то я очень рекомендовал бы им внимательно исследовать, откуда возникает в них подобное чувство. Ибо хотя они и воображают это чувство основанным на их ревности к вере, которая не способна терпеть и не возмущаться, когда кто — то обвиняет своего ближнего, я попрошу их обратить внимание на следующее: нет ничего невозможного и в том, что причина упомянутого чувства — иная, и происходит оно от того тайного недовольства, часто скрытого от нас самих, которое всякий раз возбуждается заключенным в нас греховным началом в отношении тех, кто противится распущенности нравов. И, чтобы дать им мерку для распознавания истинного начала, я поставлю перед ними вот какой вопрос: скорбя о подобном обращении с монахами, скорбят ли они еще более о том, что монахи так обращаются с истиной? Ибо, если они раздражены не только против Писем, но еще больше против правил, которые там приведены, я еще соглашусь, что, может статься, раздражение их и происходит от некоего рвения, однако рвения малопросвещенного. И тогда, чтобы просветить их, достаточно приведенных выдержек. Но если они возмущаются только против порицаний, а не против порицаемых действий, то тогда, отцы мои, поистине ничто не помешает мне заявить, что они грубо ошибаются и что рвение их очень слепо.
Странное это рвение, которое возмущается против тех, кто обличает явные беззакония, а не против тех, кто совершает их. Что это за новая любовь к ближнему, которая оскорбляется опровержением явных заблуждений и вовсе не оскорбляется тем, что подобное заблуждение ниспровергают все учения о нравственности. Находись эти люди в опасности быть убитыми, разве оскорбились бы они тем, что их предупредили о приготовленной засаде, и разве вместо того, чтобы свернуть с дороги для избежания опасности, стали ли бы терять время в жалобах на недостаток человеколюбия, выразившийся в том, что им открыли преступный замысел убийц? Гневаются ли они, когда их просят не есть этого вот мяса, потому что оно отравлено, или не ходить в такой — то город, потому что там чума?
Отчего же они считают, что разоблачать правила, вредные для религии, значит не иметь любви к ближнему, и, напротив, не открывать им вещей, опасных для здоровья и жизни, значит иметь эту любовь? Не единственно ли оттого, что любовь к жизни побуждает их принимать благосклонно все, содействующее ее сохранению, а равнодушие к истине производит не только полную их безучастность в деле защиты ^истинного, но и недовольство теми, кто старается уничтожить ложь?
Так пусть же они рассудят, как перед Богом, насколько мораль, распространяемая повсюду вашими казуистами, позорна и гибельна для церкви; насколько распущенность нравов, вводимая ими, соблазнительна и безмерна, насколько дерзость, с которою вы защищаете их, упорна и нахальна. И, если они не найдут, что пора уже возмутиться против таких беспорядков, можно пожалеть об их ослеплении, как и о вашем, отцы мои, так как и вы и они имеете одинаковый повод опасаться следующих слов св. Августина, написанных им на те же слова Иисуса Христа в Евангелии: «Горе слепым, которые ведут, горе слепым, которых ведут».
Но, чтобы вы не могли более ни внушать этих мнений другим, ни принимать их сами, я расскажу вам, отцы мои (и мне стыдно, что вы вынуждаете меня говорить вам то, что я сам должен бы узнавать от вас), о правилах, указанных нам отцами церкви, для того чтобы судить, исходят ли порицания от духа благочестия и любви к ближнему, или от духа нечестия и ненависти.
Согласно первому их этих правил, дух благочестия всегда побуждает говорить правдиво и искренно, тогда как зависть и ненависть прибегают ко лжи и клевете:
Третье правило, отцы мои, гласит: если приходится прибегать к каким — нибудь насмешкам, дух благочестия побуждает пользоваться ими только против заблуждений, а не против священных предметов, тогда как дух шутовства, * нечестия и ереси насмехается над всем, что есть самого священного. Я уже оправдал себя по данному пункту; и очень далеки от этого порока те, кто говорит только о мнениях, приведенных мною из ваших авторов.
Наконец, отцы мои, для краткости, я приведу вам из этих правил лишь то, которое есть начало и конец всех остальных: а именно, что дух любви к ближнему побуждает носить в душе желание спасения тех, против кого говоришь, и возносить молитвы к Богу в то же время, как посылаешь свои упреки людям: «Надо всегда, — говорит св. Августин, — сохранять любовь в сердце, даже и тогда, когда принуждены производить по внешности действия, которые людям кажутся грубыми и поражают их с жесткой, но благотворной суровостью: их польза должна предпочитаться их удовольствию». Думаю, отцы мои, нет ничего в моих письмах, что свидетельствовало бы об отсутствии у меня подобного желания относительно вас. Таким образом, любовь к ближнему обязывает вас думать, что я действительно имел его, если вы не видите ничего, противоречащего этому. Следовательно, отсюда явствует, что вы не можете доказать, будто я погрешил против данного правила или против какого — либо из остальных, которым любовь к ближнему обязывает следовать. Вот почему вы не имеете никакого права говорить, что я нарушил ее своим поступком.
Но если вы желаете, отцы мои, иметь теперь удовольствие видеть в немногих словах поведение, погрешающее против каждого из перечисленных правил и действительно носящее характер духа шутовства, зависти и ненависти, я вам приведу примеры этого, и, дабы они были вам знакомее и ближе, я почерпну их из ваших же писаний.
Итак, начнем с тех неуместных выражений, которые ваши авторы употребляют относительно священных предметов как в своих насмешках, так и в своих любезностях и в серьезных речах. Неужели вы находите, что все эти смехотворные сказки вашего о. Бинэ в
Что вы об этом скажете, отцы мои? Неужели такое предпочтение румянца Дельфины пылу этих духов, который есть не что иное, как любовь к Богу, и это сравнение веера с их таинственными крыльями кажутся вам вполне христианскими в устах, освящающих поклоняемое Тело Иисуса Христа? Я знаю, он сказал это только для того, чтобы изобразить из себя галантного кавалера и посмеяться, но ведь это — то и называется смеяться над священными предметами. И неправда ли, что если бы с ним поступили по закону, ему не миновать бы цензуры, хотя, чтобы оградить от нее, он и прибегает к следующему, не менее заслуживающему цензуры доводу, приводимому в I книге: «Сорбонна не имеет права судопроизводства на Парнасе, и заблуждения в этой области не подлежат ни цензуре, ни инквизиции», как будто богохульствовать и безбожничать запрещается только в прозе? Но, по крайней мере, этим нельзя обеспечить другое место в предисловии к той же книге: «Воде реки, на берегу которой он сочинил эти стихи, столь свойственно возбуждать поэтический дар, что, если бы даже освятили ее, не изгнали бы этим демона поэзии»; так же, как и следующую выдержку из вашего о. Гарасса, из его
Но вы грешите не менее и против того правила, кото· рое обязывает говорить лишь правдиво и сдержанно. Что обычнее клеветы в ваших писаниях? Искренни ли писания о. Бризасье? Разве говорит он правду, когда утверждает (ч. 4, стр. 24, 25), что монахини Пор — Рояля не молятся святым и что у них нет образов в церкви? Разве это не наглая ложь, когда обратное на виду всего Парижа? И говорит ли он со сдержанностью, когда поносит невинность этих дев, жизнь которых столь чиста и строга, называя их «девами, уклоняющимися от таинств, не исповедующимися, не причащающимися», «девами безумными, сумасбродными, каллаганками[205], отчаянными и всем, чем вам угодно». Он чернил их таким множеством клевет, что навлек на себя цензуру покойного архиепископа парижского. Он клевещет на священников, нравы которых безупречны, до того, что утверждает, будто (ч. 1, стр. 22): «Они вводят новшества в исповедь с целью ловить красивых и невинных», будто «ему претит приводить гнусные преступления, совершаемые ими». Разве это не невыносимая дерзость — распространять такие черные клеветы не только без доказательств, но даже без малейшей видимости и тени подобного? Я не стану более распространяться о данном предмете и отложу до другого раза пообстоятельнее поговорить с вами об этом, потому что у меня есть необходимость обсудить с вами этот вопрос, а сказанного мной достаточно, чтобы показать, насколько вы грешите одновременно и против истины, и против сдержанности.
Но, может быть, скажут, что вы не грешите, по крайней мере, против последнего правила, обязывающего иметь желание спасения тех, кого осуждают, и что нельзя будто бы обвинять вас в подобном, не нарушая тайны вашего сердца, которая известна лишь одному Богу. Странная это вещь, отцы мои, что есть, однако, чем и тут уличить вас, потому что, как ненависть ваша к противникам доходит до желания их вечной погибели, так ваше ослепление идет до откровенного признания в столь ужасном желании. Потому что вы не только не желаете далеко в тайне от себя их спасения, а, напротив, даже возносите всенародно мольбы об их погибели, и, выразив публично это преступное желание в городе Кане со скандалом для всей церкви, вы осмелились еще после того отстаивать это дьявольское деяние в Париже в ваших печатных книгах[206]. Нельзя ничего прибавить к этим преступлениям против благочестия: осмеивать и выражаться недостойно о предметах самых священных; клеветать лживо и возмутительно на девственниц и священников; и, наконец, питать желание и возносить мольбы об их вечной погибели. Не знаю, отцы мои, не устыдились ли вы: и как могла прийти вам мысль обвинить меня в недостатках любви к ближнему, меня, говорившего всегда так правдиво и сдержанно, не публиковавшего размышлений по поводу ужасных нарушений любви к ближнему, которые вы сами совершаете вследствие столь прискорбных увлечений.
Наконец, отцы мои, в заключение отвечу вам на другой ваш упрек, что среди этого множества приводимых мною ваших правил попадаются и такие, которыми вас уже попрекали. По поводу этого вы жалуетесь, будто «я повторяю против вас то, что было уже говорено»; на это я отвечу вам, что, напротив, именно потому я й повторял вам то же самое, что вы не воспользовались сказанным Вам ранее. Где же плоды того, что говорили в стольких книгах против вас ученые и даже целые университеты? Отцы ваши Анна, Коссэн, Пинтеро и Лемуан в своих ответах на них только и делали, что осыпали бранью людей, дававших им эти спасительные советы. Уничтожили ли вы книги, в которых преподаются эти негодные правила? Заставили ли вы замолчать их авторов? Сделались ли вы в этом осмотрительнее? И разве не был Эскобар, пока вас критикуют, столько раз издан во Франции и в Нидерландах, а ваши отцы Селло, Баго, Бони, Лами, Лемуан и другие — разве они перестали каждый день печатать все то же и даже новое, еще более распущенное, чем когда — либо? Не жалуйтесь же больше, отцы мои, ни на то, что я упрекал вас за старые правила, которых вы не оставили, ни на то, что я укорял вас за новые, ни на то, что я осмеял их все. Вам стоит только рассмотреть их, чтобы найти там посрамление для себя и оправдание для меня. Кто может прочитать без смеха решение о. Бони в пользу велевшего поджечь амбар и о. Селло — относительно возврата; постановление Санчеса в пользу колдунов; способ, которым Уртадо помогает избегать греха дуэли, прогуливаясь в поле и поджидая там человека; формулу о. Бони для избежания лихоимства, способ избегать симонии отклонением намерения и способ избегать лжи то громким, то тихим произношением слов и остальные мнения самых авторитетных ваших ученых? Нужно ли больше, отцы мои, для того, чтобы оправдать меня? И что лучше «заслужено тщеславием и слабостью этих мнений, как не насмешка», по словам Тертуллиана? Но испорченность нравов, вносимая вашими правилами, отцы мои, заслуживает иного внимания; и мы можем поставить вопрос вместе с тем же Тертуллианом: «Следует ли смеяться над их безумием, или оплакивать их ослепление?
P.S. Заканчивая это письмо, я получил ваше сочинение, в котором вы обвиняете меня в клевете по поводу шести ваших правил, мною приведенных, а также в сговоре с еретиками. Надеюсь, что вы получите обстоятельный ответ на это и в скором времени, отцы мои, после которого, думаю, у вас пропадет охота продолжать этот род обвинений.
Письмо двенадцатое
Мои Преподобные Отцы!
Я собирался писать вам по поводу брани, которой вы осыпаете меня уже так давно в ваших писаниях, называя «безбожником, шутом, невеждой, скоморохом, обманщиком, клеветником, мошенником, еретиком, переодетым кальвинистом, учеником Дюмулена[209], одержимым легионом[210] дьяволов», и всем, чем вам угодно. Я хотел дать понять свету, почему вы так обращаетесь со мной, поскольку мне было бы неприятно, если бы поверили всему этому. Я решился пожаловаться на ваши клеветы и наговоры, когда увидел в ваших ответах обвинения, направленные против меня самого. Вы заставили меня тем самым изменить намерение, но все же я не изменю ему до некоторой степени, так как, защищаясь, надеюсь уличить вас в большем числе истинных клевет, чем вы приписали мне мнимых. По правде сказать, отцы мои, в этом можно подозревать скорее вас, чем меня. Ибо малоправдоподобно, чтобы я один, без силы и без всякой человеческой поддержки, полагаясь лишь на истину и чистоту своего намерения, против такой многочисленной корпорации, решился подвергнуться опасности потерять все, рискуя быть уличенным в клевете[211] [212]·. Ложь слишком легко открыть в вопросах о факте, подобном этому. Не было бы недостатка в людях, готовых обвинить меня в такой злонамеренности, и им не было бы отказано в правосудии. Вы же, отцы мои, не находитесь в таких условиях, вы можете говорить обо мне, что хотите, и жаловаться на вас некому. При указанном различии наших положений, мне уже следовало бы быть очень сдержанным, пусть бы даже и другие соображения и не побуждали к этому. А между тем вы обращаетесь со мной, едк с явным клеветником, и таким образом принуждаете меня возражать: но вы знаете, что подобной задачи не выполнить, не выставив снова и не разъяснив более основательно существенных сторон вашей морали. Потому я сомневаюсь, что вы поступили тут как искусные политики. Война ведется в вашей области и на ваш счет, и хотя вы воображали, что, если вы запугаете вопросы схоластическими терминами, ответы на них получатся столь длинные, столь туманные и тяжелые, что пропадет всякий вкус к ним, может быть, это будет и не совсем так, ибо я постараюсь не нагонять скуки, насколько это возможно в произведениях подобного рода. Ваши правила содержат в себе что — то забавное, что всегда потешает свет. Не забывайте» по крайней мере, что вы сами заставляете меня вступать в эти обязанности, и посмотрим, кто станет лучше защищаться.
Первая ваша клевета касается «мнения Васкеса о милостыни». Позвольте же мне объяснить его в точности, чтобы устранить всякую неясность из наших споров. Вещь довольно известная, отцы мои, что, по учению церкви, существуют два предписания относительно милостыни: «одно — давать от своего избытка для обыкновенных нужд бедняков; другое — давать даже из того, что необходимо, смотря по положению, чтобы помочь крайней нужде». Это говорит Каетан[213] на основании учения св. Фомы; таким образом, чтобы выяснить мнение Васкеса о милостыни, следует показать, что он постановил как о той, которую должно давать от избытка, так и о той, которая уделяется из необходимого.
Милостыня, которую дают от избытка и которая предоставляет самую обычную помощь бедным, совершенно уничтожается одним следующим правилом
Что касается уделения от необходимого в случаях крайней и настоятельной нужды, то вы увидите по устанавливаемым им условиям обязательности, что самые богатые люди в Париже ни разу в жизни не могут не быть обязанными к этому. Я приведу только два из упомянутых условий. Первое: «Надо знать, что бедняк не получит помощи ни от кого другого:
Возвращаюсь теперь к вашим наговорам. Вы сначала распространяетесь относительно обязательства давать милостыню, которое Васкес налагает на духовных лиц; но я не говорил об этом и поговорю тогда, когда вы пожелаете. Стало быть, вопрос здесь не в том. Что касается мирян, о которых только и идет речь, то кажется, как будто вы хотите дать понять, что Васкес, в том месте, которое я привел, выражает только мнение Каетана, а не дает своего собственного. Но так как ничто не может быть ошибочней и так как ясного выражения данной мысли вы не дали, то ради вашей чести я согласен думать, что вы и не хотели этого сказать.
Вы затем громогласно жалуетесь на то, что, приведя правило Васкеса: «Едва ли найдутся светские люди и даже короли, имеющие избыток,
Наконец, сверх всего вами сказанного, вы особенно настаиваете на том, что, если Васкес не обязывает богачей давать милостыню от своего избытка, он взамен этого обязывает их давать ее от своего необходимого. Но вы забыли указать на совокупность условий, которые он считает необходимыми, чтобы создать эту обязательность, и которые я привел; они ставят ее в столь тесные пределы, что почти совершенно уничтожают и, стало быть, вместо того, чтобы искренно объяснить его учение, вы говорите вообще, что он обязывает богачей давать даже от того, что необходимо в их положении. Это уж чересчур сильно сказано, отцы мои: правило Евангелия не идет так далеко; это было бы новым заблуждением, от которого Васкес очень далек. Чтобы скрыть его поблажки, вы приписываете ему излишек строгости, делающий указанного автора достойным порицания, и этим сами заставляете сомневаться в правильности вашей передачи его мыслей. Он, однако, не заслуживает подобного упрека, поскольку установил, как мною доказано, что богачи не обязаны ни по справедливости, ни по любви к ближнему давать от своего избытка, и еще менее от своего необходимого, во всех обыкновенных нуждах бедняков, и что они обязаны давать от своего необходимого только в таких редких случаях, которые почти никогда не встречаются.
Никаких других возражений вы не делаете. Посему мне остается только показать, насколько ложно ваше утверждение, будто Васкес строже Каетана, что будет совсем нетрудно сделать, ибо, как учит этот кардинал, «справедливость обязывает давать милостыню от своего избытка даже в обыкновенных нуждах бедняков: поскольку, с точки зрения святых отцов, богачи только распределители своего избытка, чтобы раздавать его по своему усмотрению тем, кто нуждается». Тогда как Диана говорит о правилах Васкеса, что «они будут очень удобны и очень приятны богачам и их духовникам». КаетаН, не будучи в состоянии предложить подобного утешения, объявляет
Вот как святые советуют богатым делиться благами земными, если богатые желают обладать потом вместе с бедняками благами небесными. И тогда как вы стараетесь поддерживать в людях честолюбие, поглощающее весь их избыток, и скупость, отказывающую даже тогда, когда есть от чего дать, святые, напротив, побуждали людей давать от своего избытка и внушали, что у них окажется много лишнего, если сообразовываться не со скупостью, не знающей границ, но с благочестием, которое мудро урезывает свои потребности, чтобы было из чего расточать на дело милосердия. «У нас получится большой избыток, — говорит св. Августин, — если мы оставим себе лишь необходимое. Но, если мы станем гоняться за вещами суетными, нам всего будет мало. Ищите, братия, того, что довлеет для блага Божия», т. е. что довлеет требованиям природы, «а не того, что удовлетворяет ваше корыстолюбие», которое есть дело дьявола; «и помните, что излишек богачей составляет необходимое бедняков».
Мне очень хотелось бы, отцы мои, чтобы то, что я вам говорю, послужило не только к моему оправданию, этого было бы мало, но еще заставило бы вас почувствовать и возненавидеть все, что есть извращенного в правилах ваших казуистов, чтобы нам искренно соединиться в святых правилах Евангелия, по которым мы должны быть все судимы.
Что касается второго пункта, относительно симонии, то, прежде чем ответить на упреки, которые вы мне делаете, я начну с разъяснения вашего учения об этом предмете. Так как вас поставили в затруднение, с одной стороны, каноны церкви, предписывающие ужасные наказания повинным в симонии, а с другой — корыстолюбие стольких лиц, прибегающих к этому постыдному торгу, вы последовали вашему обычному методу, состоящему в позволении людям того, чего им хочется, тогда как Богу остаются одни слова и видимость. Ведь торгующим духовными местами только и нужно разрешение брать деньги и давать за них места. А это — то вы и изъяли из числа признаков гpexa симонии! Но так как нужно же, чтобы слово «симония» оставалось и был бы предмет, к которому оно относится, то вы и придумали произвольное представление о ней, которое даже в голову не придет продавцам духовных мест, да и бесполезно для них: якобы нужно деньги, рассматриваемые сами по себе, оценить во столько же, сколько стоит благо духовное, рассматриваемое само по себе. Кому ведь вздумается сравнить предметы столь несоответственные и столь разнородные? А между тем, если только не прибегать к подобному метафизическому сравнению, можно, по мнению ваших авторов, без симонии отдавать свое духовное место и брать за него деньги.
Так — то играете вы религией, потакая людским страстям; и посмотрите, однако, с какой важностью излагает свои бредни ваш о. Валенсия в том месте (т. 3, расс. 6, вопр. 6, отд. 3, стр. 2044), которое я привел в своих письмах: «Можно, — говорит он, — давать благо временное за духовное двумя способами: в одном, оценивая дороже временное, чем духовное, и тогда это будет симонией; в другом, — принимая временное как побуждение и цель, склоняющие к отдаче духовного, и тогда это совсем не симония. Причина же здесь в том, что симония состоит в получении временного блага в качестве действительной стоимости блага духовного. Следовательно, если требуют временного,
Вот, отцы мои, учение о симонии, проповедуемое вашими лучшими авторами, очень точно следующими в этом друг за другом. Мне остается только отвечать на ваши клеветы. Вы ничего не сказали по поводу мнения Валенсии, следовательно, учение его остается в силе и после вашего ответа. Но вы останавливаетесь на мнении Таннера и говорите, что, с его точки зрения, указанный случай не является симонией лишь по божественному праву, желая внушить подозрения, будто я упустил в этой выдержке слова
Итак, я спрашиваю вас, не касаясь ни
Вот, отцы мои, как надо обращаться с вопросами, чтобы распутать их, а не запутывать то схоластической терминологией, то изменением постановки вопроса, как вы делаете в вашем последнем упреке. Таннер, говорите вы, объявляет, по крайней мере, что такой обмен большой грех, и упрекаете меня в коварном умолчании данного обстоятельства, которое этого автора, на ваш взгляд,
А затем ваш отец Эрад Билль, профессор по случаям совести в Кане, решил, что в этом нет никакого греха, поскольку вероятные мнения со временем все более и более созревают. Он объявляет данный вывод в своих писаниях 1644 г., против которых Дюпре, доктор богословия и профессор в Кане, составил прекрасную речь, кстати, опубликованную и довольно известную. Ведь, хотя о. Эрад Билль и признает, что учение Валенсии, которому следует о. Мильгард и которое осуждено Сорбонной, «противно общепринятому мнению, в некоторых отношениях не свободно от подозрений в симонии и наказывается правосудием, когда применение его на деле открыто», он все — таки признает вероятность указанного мнения и, следовательно, безопасность его для совести, а также отсутствие в нем и симонии и греха. «Мнение, не усматривающее никакой симонии и
В самом деле, отцы мои, легко было с этой стороны выставить вас в смешном свете, и я не понимаю, зачем вы предоставляете подобный повод. Ведь мне стоит только привести ваши прочие правила, например, следующее правило Эскобара в
Ничего не может быть грубее такой клеветы, отцы мои. Вы называете меня обманщиком по поводу одного мнения Лессия, которое я привожу не от себя, а в составе цитаты, извлеченной из книги Эскобара: следовательно, если бы даже оказалось верным, что Лессий не держится мнения, которое приписывает ему Эскобар, разве не величайшей несправедливостью было бы придираться из — за этого ко мне. Когда я привожу Лессия и других ваших авторов от себя, я согласен отвечать за точность передачи смысла. Но так как Эскобар собрал мнения двадцати четырех из ваших отцов, то неужели я должен, спрошу я вас, ручаться за что — либо, кроме того только, что привожу из него? И неужели в мои обязанности входит, кроме того, отвечать за достоверность цитат, сделанных им самим, окажись таковые в составе моих выдержек из его книг?
Подобное было бы неразумно. Однако в этом — то и заключена суть. Я привел в моем письме данное место из Эскобара, переведенное довольно точно, так что даже и вы ничего не говорите: «Может ли обанкротившийся человек со спокойной совестью оставить себе столько имущества, сколько необходимо для приличного существования,
Я не стану останавливаться, чтобы показать вам, как Лессий для узаконения этого правила неверно толкует закон, разрешающий банкрота^ оставлять за собой только необходимое для пропитания, а не для приличного существования. Достаточно было освободить Эскобара от подобного обвинения, чем, кстати, я не обязан был заниматься. Вы же, отцы мои, от собственных обязанностей увиливаете, поскольку нужно разобраться с содержанием цитаты из Эскобара, решения которого тем удобны, что, будучи независимыми от предыдущего и последующего изложения и целиком заключенными в коротких статьях, не поддаются вашим различениям. Я привел вам полностью выдержку из его опуса, позволяющую тем, кто оставляет свое имущество в пользу кредиторов, удерживать из него, хотя бы оно было приобретено и нечестным путем, столько, сколько нужно для приличного содержания своей семьи. Оттош — то я и воскликнул в моих Письмах: «Как, отцы мои, по какому странному милосердию желаете вы предоставить рассматриваемое имущество тем, кто приобрел его нечестным путем, а не законным их кредиторам?» Вот на что надо отвечать: но это — то и ставит вас в неприятное затруднение, которое вы напрасно стараетесь обойти, изменяя вопрос и приводя другие места из Лессия (о последних ведь и речи не было). Итак, я спрашиваю, могут ли банкроты со спокойной совестью следовать этому правилу Эскобара? Отвечайте осторожнее. Ведь, если вы скажете нет, что станет с вашим ученым и вашим учением о вероятности? Если скажете да, я сошлюсь на парламент.
Оставляю вас в этом затруднении, отцы мои. Поскольку у меня нет здесь больше места для опровержения другой клеветы насчет выдержки из Лессия о человекоубийстве, то и отложу это до следующего раза, а остальное потом.
Не стану вам ничего говорить о
Письмо тринадцатое
Мои Преподобные Отцы!
Я только что видел ваше последнее писание, где вы продолжаете ваши напраслины вплоть до двадцатой и объявляете об окончании обвинений такого рода, составляющих первую часть ваших писаний, чтобы перейти ко второй, где вы собираетесь предпринять новый способ зашиты, доказывая, что есть много других казуистов, кроме ваших, защищающих такую же распущенность, как и вы[224].
Итак, я вижу, отцы мои, на сколько клевет мне приходится отвечать, и поскольку четвертая, на которой мы остановились, была по поводу человекоубийства, то будет кстати, возражая на нее, дать в то же время удовлетворение относительно 11,12, 13,14, 15, 16,17 и 18–й, затрагивающих тот же предмет.
В этом письме
Ваша четвертая клевета по поводу правила, касающегося убийства, заключается в уверении, будто я лживо приписал его Лессию. Вот это правило: «Получивший пощечину может тотчас же преследовать своего врага, даже прибегая к ударам меча, не для того, чтобы отомстить за себя, а для восстановления своей чести». Вы возражаете, что данное мнение принадлежит казуисту Виктории[226]. Но это еще не повод к препирательству: так как не будет противоречия, если сказать, что оно принадлежит разом и Виктории, и Лессию, поскольку сам Лессий приписывает его и Наварру, и вашему отцу Энрикесу, поучающим: «Получивший пощечину может тотчас же преследовать своего противника и нанести ему столько ударов, сколько он сочтет необходимым для восстановления своей чести». Следовательно, вопрос только в том, разделяет ли Лессий мнение этих авторов так же, как его собрат. И поэтому — то вы и прибавляете, будто «Лессий приводит это мнение для того, чтобы опровергнуть его, и, таким образом, я приписываю ему мнение, которое он приводит только с намерением оспорить; а это для писателя самый подлый и постыдный в мире поступок». Я же однако утверждаю, отцы мои, что Лессий приводит это мнение только для того, чтобы присоединиться к нему. Это вопрос фактический, решить который очень легко. Посмотрим же, как вы доказываете свои утверждения, а потом вы увидите, каким образом я доказываю свои.
В доказательство того, что Лессий не разделяет данного мнения, вы говорите, будто он осуждает его применение. Подтверждая это, вы приводите из него одно место (кн. 2, гл. 9, № 82), где он говорит следующие слова: «Я осуждаю применение его». Согласен, что если станут искать эти слова у Лессия под № 82, на который вы указываете, то их там найдут. Но что скажут, отцы мои, когда увидят в то же время, что он в указанном месте разбирает вопрос, совершенно отличный от служащего здесь предметом нашего с вами разговора, и что мнение, применение которого он осуждает, вовсе не то, о котором здесь речь, но другое, совсем отличное? А между тем, чтобы выяснить себе данный вопрос, стоит только открыть книгу в том месте, на которое вы ссылаетесь, ибо там содержится весь порядок его рассуждения в следующем виде·
Он обсуждает вопрос: «Можно ли убить за пощечину» в № 79, оканчивая его в № 80, и во всем этом не найти ни единого слова осуждения. Покончив с упомянутым вопросом, он начинает новый в стат. 81, именно: «Можно ли убить за злословие». И именно здесь, в № 82, он говорит те слова, которые вы приводите: «Я осуждаю применение его».
Не позорно ли, стало быть, отцы мои, что вы осмеливаетесь приводить эти слова, чтобы заставить думать, будто Лессий осуждает мнение, разрешающее убивать за пощечину, и торжествуете победу с одним только этим доказательством, выражаясь следующим образом: «Несколько дот стойных лиц в Париже уже открыли эту отъявленную ложь, прочитав Лессия, и тем самым узнали, какое доверие следует иметь к этому клеветнику»? Отцы мои, так — то вы злоупотребляете доверием, оказываемым вам упомянутыми почтенными лицами? Чтобы убедить их в непричастности Лессия указанному мнению, вы раскрываете перед ними его книгу в месте, где он осуждает другое. И поскольку эти лица не сомневаются в вашей честности и им даже в голову не приходит проверить, действительно ли тут речь идет о спорном вопросе, то вы, таким образом, злоупотребляете их доверчивостью. Я уверен, отцы мои, чтобы охранить себя от столь постыдной лжи, вам пришлось прибегнуть к вашему учению о двусмысленностях, и при чтении данного места
Постарайтесь хорошенько, отцы мои, помешать им увидеть мои Пртсьма, потому что у вас остается только это единственное средство сохранить еще на некоторое время доверие к вам. Я иначе обхожусь с вашими сочинениями: я рассылаю их всем моим друзьям и желаю, чтобы все их видели. И вы, и я, полагаю, имеем основания действовать по — своему. Ведь, напечатав с таким шумом свою последнюю клевету, вы опозоритесь в конце концов, если узнают, что одно место подменено тут вами другим. Легко заключить, что если бы вы нашли требуемое в том месте, где Лессий обсуждает данный вопрос, то не стали бы искать в другом; и что вы прибегли к подобному средству только потому, что не нашли там ничего, что было бы благоприятно для вашей цели. Вы хотели заставить найти у Лессия то, что высказываете в своей клевете (стр. 10, строка 12): «Он не согласен, будто указанное мнение вероятно в умозрении». Лессий же ясно говорит (№ 80): «Мнение, что можно убить за полученную пощечину, вероятно в умозрении». Не противоречит ли это слово в слово вашему утверждению? Просто невозможно в достаточной мере надивиться, с какой дерзостью вы в тех же самых словах приводите противоположное фактической истине. Так что тогда, как вы заключаете из вашей подложной выдержки, будто Лессий не держится этого мнения, из его действительной выдержки прямо следует, что он этого самого мнения держится.
Вы хотели еще заставить предположить, что Лессий «осуждает его применение», но как я уже сказал, нет ни одного слова осуждения в указанном месте. Лессий же выражается таким образом: «Кажется, не следует легко разрешать его применение на практике:
Не говорите
Заметьте же, отцы мои, что ваши собственные авторы сами уничтожают пустое различение умозрения и применения, которое осмеяно университетом и изобретение которого есть тайна вашей политики, нуждающаяся в разъяснении. Ибо, кроме того, что понимание данного предмета необходимо для пятнадцатой, шестнадцатой, семнадцатой и восемнадцатой клевет, всегда кстати раскрывать мало — помалу основные начала этой таинственной политики.
Когда вы занялись подысканием удобных и приноровленных решений для вопросов совести, вы встретили среди них такие, в которых заинтересована была одна только религия, как то: вопросы о сердечном сокрушении, епитимьи, любви к Богу и все те, что касаются лишь глубины совести. Но вы нашли в числе их и другие, в которых государство заинтересовано столь же, как и религия, как, например, вопросы о лихоимстве, банкротстве, человекоубийстве и другие подобные. И очень прискорбно для испытывающих истинную любовь к церкви видеть, как в бесчисленных случаях, где вам приходилось идти наперекор одной только религии, — вы ниспровергали законы ее без изъятия; без различения и без страха, как явствует из ваших мнений» столь смелых, когда речь идет об епитимьи и любви к Богу, поскольку вы знали, что не здесь Бог видимо производит свое правосудие.
Но там, где государство заинтересовано было не меньше религии, страх перед человеческим правосудием заставил вас разделить свои решения и составить два рода вопросов относительно этих предметов: один, именуемый вами
Подобный же успех можно было проследить и у мнения об убийстве за злословие, потому что теперь оно уже дошло до такого же позволения без всякого различения. Я не стал бы останавливаться и приводить выдержки из ваших отцов, если бы это не было необходимо для размывания уверенности, с которою вы дважды заявили в вашей пятнадцатой клевете (стр. 26 и 30), что «нет ни одного иезуита, который разрешал бы убивать за злословие». Когда вы пишете такие вещи, рекомендую позаботиться о том, чтобы они не попадались мне на глаза, так как на них очень легко возражать. Ведь кроме того, что отцы ваши Регинальд, Филиуций и др. позволили это, как я уже говорил, в умозрении, и что принцип Эскобара безопасно приводит нас к практике, я еще могу назвать нескольких ваших авторов, которые разрешают данное убийство в точных выражениях. К числу их принадлежит отец Эро, после своих публичных лекций подвергнутый королем домашнему аресту за то, что, не говоря уже о других заблуждениях, учил следующему: «Если позорящий нас перед людьми чести, несмотря на наши предостережения, продолжает делать это, нам разрешается убить его, не при всем народе, конечно, из опасения скандала, но тайком,
Я уже говорил вам об отце Лами[229] и вы, конечно, знаете, что на его учение по этому предмету была наложена цензура в 1649 году Лувенским университетом. И тем не менее нет еще двух месяцев, как ваш отец де Буа защищал в Руане учение отца Лами, уже подвергнутое цензуре, и проповедовал, что «монаху разрешается защищать свою честь, которую он заслужил добродетелью,
Что же вы скажете, отцы мои? Как станете вы после этого защищать положение, что «ни один иезуит не держится мнения, что можно убивать за злословие». И разве для того, чтобы уличить вас в этом, нужно еще что — нибудь, кроме тех самых ваших мнений, которые вы приводите, ибо они не запрещают убивать в умозрении, а только в практике, «по причине вреда, наносимого государству»? Затем я спрошу вас, отцы мои, о чем же идет речь у нас, как не о факте ниспровержения вами Божьего закона, запрещающего человекоубийство. Вопрос не в том, вредили ли вы государству, а в том, вредили ли вы религии. К чему же вам в споре такого рода доказывать, будто вы пощадили государство, когда в то же время вы показываете, что уничтожили религию, говоря, как это делаете вы (кн. 3, стр. 28), что «мнение Регинальда в вопросе об убийстве за злословие состоит в признании права частного лица пользоваться таким родом защиты, если рассматривать убийство просто само по себе»? Мне ничего и желать не остается после этого признания, чтобы смутить вас. «Частное лицо, — говорите вы, — имеет право прибегать к подобной защите», т. е. убивать за злословие, «рассматривая вопрос сам по себе». И следовательно, отцы мои, закон Бога, запрещающий убийство, разрушается данным решением.
Стало быть, ни к чему говорить после, как вы это делаете, «что это беззаконно и преступно даже по закону Бога, по причине убийств и беспорядков, которые могут произойти от этого в государстве, потому что обязаны и по закону Бога принимать во внимание благо государства». Это значит уклоняться от вопроса. Отцы мои, надо ведь соблюдать два закона: один, запрещающий убивать, другой — запрещающий вредить государству. Может быть, Регинальд и не нарушал закона, запрещающего вредить государству, но он, несомненно, нарушил тот, который запрещает убивать. А здесь речь идет лишь об одном этом. Кроме того, другие ваши отцы, разрешая применять подобные убийства, уничтожили и тот и другой. Но пойдемте дальше, отцы мои. Мы знаем, разумеется, что иногда вы запрещаете вредить государству, и говорите, будто намерение ваше при этом — соблюдать закон Бога, предписывающий поддерживать государственность. Может быть, это и так, хотя здесь нельзя высказаться с уверенностью, потому что вы могли бы поступить так же из одного страха пред судьями. Рассмотрите же, пожалуйста, из какого начала вытекает указанное побуждение.
Не правда ли, отцы мои, если бы вы почитали Бога воистину, и соблюдение Его закона было первым и главным предметом вашей мысли, то такое почтение царило бы одинаково на всех ваших важных решениях и заставляло бы вас во всех подобных случаях охранять интересы религии? Но, когда видишь, напротив, что вы в стольких случаях нарушаете самые священные заповеди, данные людям Богом, если вам приходится идти против одного только Его закона, и что даже в тех самых случаях, о которых здесь идет речь, вы уничтожаете закон Бога, запрещающий эти действия, как преступные сами по себе, и свидетельствуете, что боитесь одобрить применение этого на практике только из страха перед судьями, то разве все увиденное — не предоставленный вами самими повод думать, что в своем страхе не Бога вы боитесь и что если вы, по — видимому, и соблюдаете Его закон, обязующий не вредить государству, то не столько из уважения к данному закону, сколько для того, чтобы достичь своих целей, как и всегда поступали политики наименее религиозные?