Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Письма к провинциалу - Блез Паскаль на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Вот как, — сказал он, — вы, стало быть, почитываете наших авторов? Вы хорошо делаете; но вы сделали бы еще лучше, если бы читали их только с кем — нибудь из нас. А то вот видите ли, вследствие того, что вы читали их один, вами сделан вывод, что эти выдержки наносят ущерб тем, кто в настоящее время защищает наше учение о душевной скорби; тогда как мы ясно показали бы вам, что ничто так, как это, не служит к их возвеличиванию. Ведь какая слава для теперешних наших отцов в том, что они в самое короткое время настолько повсеместно распространили свое мнение, что, за исключением теологов, нет почти ни одного человека, который бы не принимал то учение о душевной скорби, которого мы теперь держимся, за присутствовавший во все времена предмет истинной веры. Итак, когда вы доказываете, даже словами наших отцов, что еще недавно мнение это не было достоверным, не приписываете ли вы этим всю честь подобного установления нашим позднейшим авторам?

Поэтому — то Диана, близкий наш друг, думал доставить нам удовольствие, отметив, какими ступенями дошли до этого. Я имею в виду пятую часть тр. 13, где говорится, «что прежде древние схоластики утверждали, будто сердечное сокрушение необходимо немедленно после совершения смертного греха, но потом стали думать, что обязаны к нему только в праздничные дни, а еще позднее, что только в том случае, когда какое — нибудь великое бедствие угрожает всему народу; по мнению других, не следовало его откладывать надолго, когда приближаешься к смерти;

но наши отцы Уртадо и Васкес превосходно опровергли все эти мнения и установили, что сердечное сокрушение обязательно лишь в том случае, если нет другого средства получить отпущение или же на смертном одре». Но, чтобы проследить дальше историю чудесного развития этого учения, я прибавлю, что отцы наши, Фагундес (Ргаес. 2, т. 2, г. 4, Ms 13), Гранадос (ч. 3, пр. 7, расс. 3, отд. 4, М° 17) и Эскобар (тр. 7, пр. 4, № 88 в Практике нашего Общества), решили считать сердечное сокрушение необязательным даже при смерти, поскольку, говорят они, если бы душевной скорби с причащением было недостаточно при смерти, то отсюда следовало бы, что вообще недостаточно душевной скорби с причащением». А наш ученый Уртадо (De Sacr., от. 6), приведенный Дианой (ч. 5, тр. 4, Miscett. рубр. 193) и Эскобаром (тр. 7, пр. 4, Ms 91), идет еще дальше; слушайте: «Достаточно ли одного сожаления о грехе, которое испытывают лишь вследствие причиненного им временного зла, как, например, потери здоровья или денег? Следует различать. Если не считают данное зло ниспосланным от Бога, сожаления недостаточно, но если зло это принимают как ниспосланное Богом, — ибо всякое бедствие, кроме ipexa, действительно, говорит Диана, ниспосылается Им — такого сожаления достаточно. Эскобар говорит то же в Практике нашего Общества. Наш отец Франциск Лами также защищает аналогичное утверждение (тр. 8, расс. 3, № 13).

— Вы меня удивляете, отец мой, ибо я не вижу в этой душевной скорби ничего, кроме самого естественного; и, таким образом, грешник стал бы достойным отпущения без всякой сверхъестественной благодати. А между тем кто же не знает, что это — ересь, осужденная на соборе[177].

— Я тоже думал было, как вы, — сказал добрый патер, — между тем должно быть не так. Потому что наши отцы из Клермонской коллегии утверждали в своих тезисах 23 мая и 6 июня 1644 г. (кол. 4, № 1): «душевная скорбь может быть святой и довлеющей для приготовления к таинству причащения, если она и не сверхъестественна»; и в августовском тезисе 1643 г., что «одной только естественной душевной скорби достаточно для причащения, лишь бы она была искренна: Ad sacramentum sufficit attritio naturalis, modo honesta». Вот и все, что можно сказать, разве только прибавить еще следствие, которое легко вытекает из этих оснований, именно: сердечное сокрушение не только необходимо для причащения, а напротив, даже вредно тем, что оно само смывает грехи, не оставляя ничего для действия таинства причащения. Это и говорит наш отец Валенсия, знаменитый иезуит (т. 4, расс. 7, в. 8, стр. 4): «Сердечное сокрушение вовсе не необходимо, чтобы получить главное действие таинства причащения; а напротив, оно скорее препятствует этому: imo obstat potius quominus effectus sequatur». Больше и желать ничего не остается в пользу учения о душевной скорби.

— Совершенно верно, отец мой, но позвольте мне высказать вам свое мнение по данному вопросу и показать, к какой крайности ведет рассматриваемое учение. Когда вы говорите, что достаточно душевной скорби, порожденной одним только страхом пред муками, вместе с причащением для оправдания грешников, не следует ли из этого, что можно всю свою жизнь искупать грехи таким образом и спастись, следовательно, не любя Бога в течение всей жизни? Интересно, осмелились бы ваши отцы защищать это мнение?

— Из сказанного, я хорошо вижу, — заметил патер, — что вам надо узнать еще и учение наших отцов относительно любви к Боту. Это последний пункт их морали и самый важный среди всех. Вы должны бы были понять этот факт из выдержек, которые я приводил, говоря о сердечном сокрушении. Но вот вам еще более точные выдержки относительно любви к Богу; не прерывайте же меня, так как самый порядок их имеет значение. Послушайте Эскобара, который приводит различные мнения наших авторов об этом предмете в Практике любви к Богу нашего Общества (тр. 1, пр. 2, № 21 и тр. 5, пр. 4, Ns 8), по следующему вопросу: «Когда обязаны действительно чувствовать любовь к Богу? Суарес говорит, что достаточно, если начнут любить его перед смертью, не определяя никакого времени; Васкес: что достаточно еще начать любить и на смертном одре; другие — при крещении; иные — в те дни, когда обязательно сердечное сокрушение, иные — в праздничные дни. Но наш отец Кастро Палао опровергает все эти мнения и справедливо, merito. Уртадо де Мендоса утверждает, что обязаны к этому каждый год и что к нам относятся еще очень благосклонно, не обязывая к этому чаще. Однако наш отец Конинк думает, что обязаны к этому каждые три или четыре года, Энрикес — каждые пять лет, а Филиуций говорит, что, вероятно, необязательно, строго говоря, и каждые пять лет. А когда же? Он предоставляет это на суд мудрецов».

Я не останавливал всей этой болтовни, в которой человеческий ум играет так дерзко с любовью к Богу.

— Но, — продолжал он, — наш отец Антуан Сирмон, который справился с этим вопросом в своей удивительной книге Защита добродетели, где он говорит по — французски во Франции, как заявлено в «Предисловии к читателю», — рассуждает так во втором трактате (отд. 1, стр. 12, 13, 14 и след.): св. Фома утверждает, что обязаны любить Бога тотчас, как вошли в обладание разумом. Это немного рано. Скотт говорит — каждое воскресенье: на каком основании? Другие — при тяжком искушении: да в том случае, если это единственный путь избежать искушения. Скотт — при получении благодарения от Бога: годится только как благодарность. Другие — при смерти: это очень поздно. Я даже не думаю, чтобы это было обязательно при каждом получении какого — либо из таинств; достаточно душевной скорби и исповеди, если к тому представится возможность. Суарес говорит, что это обязательно в известное время: но в какое время? Он предоставляет вам судить о том, а сам не знает ничего. А то, чего не знал этот ученый, даже не представляю, кто и «способен узнать». Наконец он заключает, что, строго говоря, не обязаны ни к чему, кроме соблюдения остальных заповедей, без всякой любви к Богу и не предаваясь Ему всем сердцем, лишь бы Его не ненавидели. Он доказывает это во всем своем втором трактате. Подобное можно встретить на каждой странице и, между прочим, на страницах 16, 19, 24 и 28, где он говорит следующее: «Бог, повелевая нам любить Его, довольствуется тем, что мы исполняем другие заповеди. Если бы Бог сказал: Я погублю вас, какое бы послушание вы Мне не оказали, если, кроме того, ваше сердце не будет принадлежать Мне, окажется ли это побуждение в надлежащем соотношении с целью, которую Бог должен был и мог поставить Себе? Следовательно, сказано, что мы будем любить Бога, если станем исполнять Его волю так, как если бы мы любили Его чувством и как если бы побуждение любви к Boiy влекло нас к этому исполнению. Если это действительно случается, тем лучше: если нет, мы все — таки строго исполняем заповеди о любви к Богу тем, что творим дела; (видите ли благосердие Божие!) нам не столько заповедано любить Его, сколько не ненавидеть. Таким — то образом отцы наши освободили людей от тяжкой обязанности действительно любить Бога, И это учение в такой чести, что наши отцы — Анна, Пинтеро, Лемуан и сам А. Сирмон — смело защищали его от попыток опровержения. Вам стоит только посмотреть это в их Ответах на Моральную теологию[178]; а ответ нашего отца Пинтеро во 2–й части Аббата Буазика (стр. 53) позволит вам судить о важности освобождения от данной обязанности по той цене, которой она куплена, а ценой здесь была кровь Иисуса Христа. Это — увенчание нашего учения. Вы увидите, следовательно, там, что освобождение от тягостной обязанности любить Бога[179] есть преимущество евангельского закона перед законом Моисеевым[180]. «Было справедливо, — говорит он, — что Бог в благодатном законе Нового Завета отменил обременительную и тягостную обязанность, которая существовала в строгом законе Ветхого Завета: исполняться на деле полного сердечного сокрушения, с целью получить оправдание, и что с ее заменой он установил таинства, в помощь более легким требованиям закона. В противном случае, конечно, христиане, будучи детьми Божьими, не имели бы теперь большего доступа к милости своего отца, чем иудеи, которые были рабами, к милосердию своего господина».

— Ох! Отец мой! — сказал я — Нет такого терпения, которого бы вы не истощили, и нельзя слушать без ужаса вещи, которые я только что выслушал.

— Ведь это же я не от себя, — сказал он.

— Я это отлично знаю, отец мой, но вы не питаете к ним отвращения; и не только не ненавидите авторов этих правил, но чувствуете к ним уважение. Неужели вы не опасаетесь, что ваше согласие сделает вас причастным к ик греху? И неужели вы не знаете, что св. ап. Павел считает «достойным смерти не только виновников зла, но также и тех, кто одобряет делающих зло». Не достаточно ли было разрешить людям столько запрещенных вещей, посредством смягчений, внесенных вами? Неужели нужно еще было давать повод совершать даже те преступления, которых вы не могли извинить, легкостью и уверенностью в отпущении, вами предлагаемом, уничтожая с этим намерением власть священников и заставляя их, как будто они скорее рабы, чем судьи, отпускать грешникам самым закостенелым без изменения образа жизни, без всякого признака раскаяния, кроме обещаний, сотни раз нарушаемых, без епитимьи, если они не пожелают принять ее, и без отказа От поводов к пороку, если это им неудобно?

Но пошли даже дальше этого: полная свобода расшатывать самые священные правила христианской нравственности доходит до полного ниспровержения закона Божьего. Нарушается великая заповедь, заключающая в себе закон и пророков’, подрываются под самое чувство благочестия в душе; изгоняют из него дух, животворящий его: говорят, что любовь к Богу не необходима для спасения; и доходят даже до того, что утверждают, будто это освобождение от любви к Богу есть преимущество, принесенное миру Иисусом Христом. Это верх нечестия. Цена крови Иисуса Христа служит освобождению нас от любви к Нему! До воплощения все были обязаны любить Бога; но с тех пор, как Бог столь возлюбил мир, что отдал ему своего единородного Сына[181] мир, искупленный Им, будет освобожден от любви к Нему!

Какая странная теология в наши дни! Дерзают снимать проклятие, которое св. ап. Павел[182] изрек на тех, кто не любит Господа Иисуса. Разрушают сказанное святым ап. Иоанном: тот, кто не любит, пребывает в смерть[183], и самим Иисусом Христом: не любящий Его не соблюдает Его заповедей[184]. Так делают достойными пользоваться вечным блаженством с Богом тех, кто никогда не любил Бога во всю свою жизнь! Вот совершилось таинство беззакония! Откройте наконец глаза, отец мой; и если вас не трогали другие заблуждения ваших казуистов, пусть эти последние отдалят вас от означенных авторов своими крайностями. Я желаю этого от всего сердца для вас и для всех ваших отцов и молю Бога, чтобы Он соизволил научить их, насколько обманчив свет, ведущий к таким пропастям, и чтобы Он наполнил своей любовью тех, кто осмеливается освобождать от нее людей.

Поговорив еще несколько в этом роде, я оставил патера, и не вижу никакой надежды вернуться к нему снова Но не жалейте об этом; потому что, если бы понадобилось еще побеседовать с Вами об их правилах, я достаточно читал их книги, так что могу рассказать почти столько же об их морали, а об их политике, может быть, еще больше, чем он сам.

Письмо одиннадцатое

Писанное к Преподобным Отцам Иезуитам[185] о том, что можно опровергать насмешками смешные ошибки. — О предосторожностях, которые надо принимать при этом; что они соблюдались Монтальтом и не были соблюдены иезуитами, — Нечестивые шутки отца Аемуана и отца Гарасса

18 августа 1656 г.

Мои Преподобные Отцы!

Видел я письма, которые вы издаете против писем, писанных мною одному другу по поводу вашей морали; в них одним из главных пунктов защиты выставляется то, что я недостаточно серьезно говорю о ваших правилах; это вы повторяете во всех ваших писаниях и доходите до того, что упрекаете меня в «осмеивании священных предметов».

Упрек этот, отцы мои, очень удивителен и весьма несправедлив; где вы найдете, что я насмехался над священными предметами? Вы указываете в частности на договор Мохатра и на историю Жана из Альбы. Но неужели, по — вашему, это предметы священные? Неужели вам думается, что договор Мохатра предмет столь достойный благоговения, что было бы кощунством говорить о нем непочтительно? А уроки о. Бони о воровстве, соблазнившие Жана из Альбы воспользоваться ими против вас же самих, неужели они так уж священны, что вы имеете право называть безбожниками тех, кто насмехается над ними?

Неужели, отцы мои, вы станете выдавать бредни своих авторов за истины веры, и нельзя будет посмеяться над выдержками из Эскобара и столь несообразными и малористианскими решениями других ваших авторов без того, чтобы вы не обвинили в осмеянии религии? Ведь столь частое повторение вами столь неразумной вещи становится невыносимым. И как вы не боитесь, что, порицая меня за насмешки над вашими заблуждениями, вы даете мне новый повод посмеяться над этим упреком и заставить его пасть на вашу голову, доказав, что, если я смеялся, то только над тем, что смешно в ваших книгах, и что, осмеивая вашу мораль, я был, следовательно, настолько же далек от осмеивания священных предметов, насколько учение ваших казуистов далеко от святого учения Евангелия?

Право же, отцы мои, существует большая разница между насмешкой над религией и насмешкой над теми, кто опошляет ее своими нелепыми мнениями. Было бы нечестием непочтительно относиться к истинам, которые открыты нам Духом Божиим; но было бы, с другой стороны, также нечестием недостаточно презрительно относиться к той лжи, которую дух человеческий противопоставляет им.

Так как вы, отцы мои, заставили меня завести об этом речь, то я прошу вас иметь в виду, что насколько христианские истины достойны любви и уважения, настолько же заблуждения, противоположные им, достойны презрения и ненависти; ибо в истинах нашей религии есть две стороны: божественная красота, внушающая любовь к ним, и священное величие, внушающее к ним благоговение; и в заблуждениях есть тоже две стороны: нечестие, вызывающее к ним отвращение, и нелепые притязания, делающие их смешными. Поэтому — то, как святые питают всегда к истине эти два чувства любви и страха, и вся их мудрость заключается между страхом, ее началом, и любовью, ее концом, так они и при виде заблуждений испытывают два чувства — ненависти и презрения, и рвение их применяется одинаково к отражению лукавства нечестивых силою и к посрамлению их заблуждений и безумств при помощи насмешки.

Не обманывайте же себя надеждой, отцы мои, что вы заставите людей думать, будто недостойно христианина относиться с насмешкой к заблуждениям, поскольку легко дать понять тем, кто этого не знает, что подобный прием справедлив, что он часто встречается у отцов церкви и одобрен св. Писанием, примером величайших праведников и даже самого Бога.

Ибо не видим ли мы, что Бог в одно и то же время и ненавидит и презирает грешников до того, что даже в час их смерти, в такое время, когда состояние их самое плачевное и самое грустное, божественная мудрость присоединяет насмешку и посмеяние к мести и гневу, которые осуждают их на вечное мучение? In interitu vestro ridebo et subsannabo[186]'[187]. И святые, движимые тем же духом, так же поступят, ибо, по словам Давида, когда праведные узрят наказание злых, «они убоятся и посмеются над ними: Videbuntjusti ettimebunt et supereum ridebunt»[188]. И Иов говорит также: «Непорочный посмеется им: Innocens subsannabit eos»[189].

Но особенно замечательно по этому предмету то, что в первых словах, которые Бог изрек человеку после падения его, встречается насмешливая речь и едкая ирония, по словам отцов церкви. Ибо, когда Адам ослушался, надеясь, по дьяволову наущению, стать подобным Богу, Бог, как это явствует из св. Писания, в наказание сделал его причастным смерти и, приведя его в это несчастное положение, заслуженное его грехом, посмеялся над ним в следующих насмешливых словах: «Вот Адам стал как бы один из Нас: Ессе Adam quasi unus ex nobis[190], а это, по мнению св. Иоанна Златоуста и истолкователей, есть жестокая и чувствительная ирония, которою Бог язвительно уколол его: «Адам, говорит Руперт, заслужил эту ироническую насмешку, и ему дали почувствовать его безумие этим ироническим выражением гораздо живее, чем серьезным выражением». И Гуго Сен — Викторский, сказав то же, прибавляет, что «эта ирония заслужена его глупым легковерием» и что «этот род насмешки есть акт справедливости, когда тот, к кому она относится, заслужил ее».

Вы видите, следовательно, отцы мои, что иногда насмешкой гораздо легче заставить людей возвратиться от заблуждения и что тогда она есть акт справедливости: потому что, как говорит Иеремия «дела заблуждающихся тщетны и смеха достойны: vana sunt, et risu digna»[191]. И потому не только не нечестие смеяться над этим, но это даже есть действие божественной мудрости, по словам св. Августина: «Мудрые смеются над безумными, потому что они мудры не своей собственной мудростью, но той божественной мудростью, которая посмеется смерти злых».

Также и пороки, исполненные духа Божия, прибегали к насмешкам, как мы видим это на примере Даниила и Илии[192]. Наконец, можно найти примеры этого в речах самого Иисуса Христа: св. Августин замечает, что, когда Он восхотел посрамить Никодима, который считал себя искусным в понимании закона, увидав его надменного гордынею в своем звании еврейского ученого, Он испытывает и изумляет его самонадеянность глубиною Своих вопросов и, приведя его к невозможности ответить, говорит ему: «Как, ты — учитель Израиля, и этого ли не знаешь?»[193] Это все равно, как если бы он сказал ему: «Гордый князь! Признайся, что ты ничего не знаешь»? И св. Иоанн Златоуст, и св. Кирилл[194] говорят по этому поводу, что он заслужил быть осмеянным таким образом.

Вы, следовательно, видите, отцы мои, что случись теперь лицам, изображающим из себя учителей христиан, как Никодим и фарисеи это делали относительно иудеев, оказаться несведущими в началах религии и начать утверждать, например, что можно «спастись, никогда в жизни не испытав любви к Богу», то только последовали бы примеру Иисуса Христа, осмеяв их тщеславие и невежество.

Я уверен, отцы мои, подобных священных примеров достаточно, чтобы заставить вас понять, что такое поведение не противоречит поведению святых, относительно осмеивания ошибок и заблуждений людей: иначе пришлось бы порицать и поведение величайших учителей церкви, применявших его, как, например, св. Иероним[195] в своих письмах и в своих сочинениях против Иовиниана, Вигиланция и пелагиан; Тертуллиан[196] в своей Апологии против безумий идолопоклонников; св Августин против африканских монахов, которых он называет косматыми; св. Ириней[197] против гностиков; св. Бернард[198] и другие отцы церкви, которым, как подражателям апостолов, должны подражать верные во все времена, ибо, что бы там ни говорили, они поставлены как истинный образец для христиан, даже и настоящего времени.

Следовательно, я нисколько не заблуждался, следуя их примеру. И поскольку считаю этот предмет достаточно доказанным, то не стану более говорить о нем, а приведу только прекрасные слова Тертуллиана, которые вполне оправдывают мой образ действий: «Сделанное мной — одна лишь игра перед настоящей битвой. Я скорее показал те раны» которые можно нанести вам, чем нанес их на деле. Если встречаются места, возбуждающие смех, то потому лишь, что самые предметы вызывают его. Есть много вещей, которые вполне заслуживают, чтобы над ними смеялись и издевались таким образом, из опасения придать им значимость серьезным опровержением. Ничего так не заслуживает тщеславие, как насмешки, и, собственно говоря, истина — то и имеет право смеяться, поскольку она весела, и издеваться над врагами, поскольку она уверена в победе. Правда, надо остерегаться, чтобы насмешки не были пошлы и недостойны истины. Но, за исключением этого, если можно искусно воспользоваться ими, то обязательно должно прибегать к ним». Не находите ли вы, отцы мои, что сие место как раз подходит к нашему предмету. «Письма, которые я написал до сих пор, только игра перед настоящей битвой». Я еще только забавлялся «и скорее только указывал вам раны, которые можно нанести вам, чем наносил их». Я просто приводил ваши выдержки, почти не размышляя по поводу их. «И если они возбуждали смех, то только потому, что сами их предметы вызывали его». Ведь что же более способно вызывать смех, как созерцание ситуации, когда такой важный предмет, как христианская мораль, наполнен такими смехотворными выдумками, как ваши? Правила ваши «откровенные», говорят, «самим Иисусом Христом отцам Общества» вызывают такие возвышенные ожидания, что, когда находишь в них, «что священник, получивший деньги, чтобы отслужить обедню, может, кроме того, брать за нее деньги от других лиц, уступая им всю часть, по праву принадлежащую ему в жертвоприношении; что монах не подлежит отлучению за то, что снял свое монашеское облачение, если это было сделано им только с целью удобнее танцевать, воровать или ходить incognito в места разврата; что удовлетворяешь предписанию слушать обедню, слушая четыре четверти обедни сразу от различных священников», когда, говорю я, слышишь эти решения и другие подобные, невозможно от неожиданности удержаться от смеха, потому что ничто так не вызывает смех, как поразительное несоответствие между ожидаемым и видимым. Да и как же иначе можно говорить о большинстве этих вопросов, ведь «разбирать их серьезно все равно что придавать им значимость», по словам Тертуллиана?

Как! Неужели нужно прибегать к силе св. Писания и предания для доказательства того, что «нанести человеку удар сзади или из засады — значит убить его изменнически; что давать деньги в виде побуждения к уступке духовного места — значит покупать его?» Существуют, стало быть, предметы, которые должно презирать и которые «стоят того, чтобы смеялись и издевались над ними». Наконец, следующие слова этого древнего писателя: «Ничего так не заслуживает насмешки как тщеславие», а равно и остальные до того верны и с такой убедительной силой применимы сюда, что не остается более никакого сомнения в допустимости заблуждений, без какого бы то ни было вызова благоприличию.

И еще скажу вам, что можно насмехаться над ними, не нарушая любви к ближнему, хотя таков один из упреков, адресуемых мне в ваших писаниях. Ибо «любовь к ближнему обязывает иногда посмеяться над заблуждениями людей, для того чтобы заставить последних самих посмеяться над ними и избегать их», по словам св. Августина: Наес tu misericorditer irride, ut eis ridenda ac fugienda commendes.

И эта же любовь к ближнему иногда обязывает также отражать с гневом: «Дух милосердия и кротости, — по словам св. Григория Назианзина[199], — имеет свои волнения и свои вспышки гнева». И в самом деле, как говорит св. Августин, «кто осмелился бы сказать, что истина должна оставаться безоружной против лжи и что врагам веры дозволяется устрашать верных резкими словами и забавлять их приятными остротами, тогда как католики должны писать только холодным слогом, усыпляющим читателей».

Не очевидно ли, что благодаря такому поведению оказалось бы позволительным вводить в церковь самые нелепые и самые пагубные заблуждения» без всякой надежды ни презрительно посмеяться над ними, из страха быть обвиненным в оскорблении благоприличия, ни с жаром опровергать их, из страха быть обвиненным в недостатке любви к ближнему?

Как, отцы мои[200], вам будет дозволено говорить, что «можно убить для избежания пощечины или оскорбления», а нам не будет разрешено опровергать открыто проповедуемое заблуждение с такими важными последствиями? Вы будете свободно говорить, что «судья может по совести удерживать то, что получил за нарушение правосудия», а мы не будем свободны вам противоречить? Вы будете печатать с разрешения и одобрения ваших ученых, что «можно спастись, никогда не любив Бога», и вы же станете зажимать рот тем, кто вступится за истинную веру, говоря им, что они нарушают братскую любовь, нападая на вас, и христианское смирение, осмеивая ваши правила? Сомневаюсь, отцы мои, чтобы нашлись люди, которых вы могли бы уверить в этом; но если бы все — таки нашлись такие, которые убеодены и думают, что я, порицая ваше учение о нравственности, нарушил любовь к ближнему, которую я должен питать к вам, то я очень рекомендовал бы им внимательно исследовать, откуда возникает в них подобное чувство. Ибо хотя они и воображают это чувство основанным на их ревности к вере, которая не способна терпеть и не возмущаться, когда кто — то обвиняет своего ближнего, я попрошу их обратить внимание на следующее: нет ничего невозможного и в том, что причина упомянутого чувства — иная, и происходит оно от того тайного недовольства, часто скрытого от нас самих, которое всякий раз возбуждается заключенным в нас греховным началом в отношении тех, кто противится распущенности нравов. И, чтобы дать им мерку для распознавания истинного начала, я поставлю перед ними вот какой вопрос: скорбя о подобном обращении с монахами, скорбят ли они еще более о том, что монахи так обращаются с истиной? Ибо, если они раздражены не только против Писем, но еще больше против правил, которые там приведены, я еще соглашусь, что, может статься, раздражение их и происходит от некоего рвения, однако рвения малопросвещенного. И тогда, чтобы просветить их, достаточно приведенных выдержек. Но если они возмущаются только против порицаний, а не против порицаемых действий, то тогда, отцы мои, поистине ничто не помешает мне заявить, что они грубо ошибаются и что рвение их очень слепо.

Странное это рвение, которое возмущается против тех, кто обличает явные беззакония, а не против тех, кто совершает их. Что это за новая любовь к ближнему, которая оскорбляется опровержением явных заблуждений и вовсе не оскорбляется тем, что подобное заблуждение ниспровергают все учения о нравственности. Находись эти люди в опасности быть убитыми, разве оскорбились бы они тем, что их предупредили о приготовленной засаде, и разве вместо того, чтобы свернуть с дороги для избежания опасности, стали ли бы терять время в жалобах на недостаток человеколюбия, выразившийся в том, что им открыли преступный замысел убийц? Гневаются ли они, когда их просят не есть этого вот мяса, потому что оно отравлено, или не ходить в такой — то город, потому что там чума?

Отчего же они считают, что разоблачать правила, вредные для религии, значит не иметь любви к ближнему, и, напротив, не открывать им вещей, опасных для здоровья и жизни, значит иметь эту любовь? Не единственно ли оттого, что любовь к жизни побуждает их принимать благосклонно все, содействующее ее сохранению, а равнодушие к истине производит не только полную их безучастность в деле защиты ^истинного, но и недовольство теми, кто старается уничтожить ложь?

Так пусть же они рассудят, как перед Богом, насколько мораль, распространяемая повсюду вашими казуистами, позорна и гибельна для церкви; насколько распущенность нравов, вводимая ими, соблазнительна и безмерна, насколько дерзость, с которою вы защищаете их, упорна и нахальна. И, если они не найдут, что пора уже возмутиться против таких беспорядков, можно пожалеть об их ослеплении, как и о вашем, отцы мои, так как и вы и они имеете одинаковый повод опасаться следующих слов св. Августина, написанных им на те же слова Иисуса Христа в Евангелии: «Горе слепым, которые ведут, горе слепым, которых ведут». Vae caecis ducentibus! Vae caecis sequentibtis![201]

Но, чтобы вы не могли более ни внушать этих мнений другим, ни принимать их сами, я расскажу вам, отцы мои (и мне стыдно, что вы вынуждаете меня говорить вам то, что я сам должен бы узнавать от вас), о правилах, указанных нам отцами церкви, для того чтобы судить, исходят ли порицания от духа благочестия и любви к ближнему, или от духа нечестия и ненависти.

Согласно первому их этих правил, дух благочестия всегда побуждает говорить правдиво и искренно, тогда как зависть и ненависть прибегают ко лжи и клевете: Splendentia et vehementia, sed rebus ims, говорит св. Августин. Всякий, прибегающий ко лжи, действует по внушению дьявола. Нет такого направления намерения, которое могло бы оправдать клевету; и если бы даже дело шло о том, чтобы обратить всю землю, все же непозволительно чернить людей непорочных; ибо не должно совершать и малейшего зла для принесения пользы величайшему благу, потому что «истина Божия не нуждается в нашей лжи»[202], по Писанию. «Защитники истины, — говорит св. Иларий[203], — должны говорить лишь истину». Потому, отцы мои, я могу сказать перед Богом, что нет ничего более для меня ненавистного, чем нарушение истины, пусть даже малейшее. В силу указанного обстоятельства я всегда с особенной заботливостью избегал не только подмены, что было бы ужасно, но изменения или искажения смысла какой — либо выдержки. Так что, если бы я осмелился воспользоваться в данном случае словами того же св. Илария, я мог бы сказать вам вместе с ним: «Если мы говорим ложь, пусть наши речи считаются бесчестными; но если мы докажем, что приводим лишь общеизвестное и очевидное, то это не значит, что мы тем самым выходим из границ смирения и апостольской свободы порицать их». Но недостаточно, отцы мои, говорить одну лишь правду, нужно также говорить далеко не все, что правдиво. Ведь указанию подлежат такие вещи, которые полезно открыть, а не те вовсе, которые только оскорбили бы бесплодно. И так как первым правилом служит требование говорить правдиво, то вторым — говорить сдержанно: «Злые, отмечает св. Августин, преследуют добрых в ослеплении страсти, воодушевляющей их, тогда как добрые преследуют злых с мудрой осмотрительностью: подобно тому, как хирурги обращают внимание на то, что они режут, а убийцы вовсе не смотрят, куда они бьют». Вы знаете хорошо, отцы мои, что я не приводил тех правил ваших авторов, которые были бы для вас наиболее чувствительны, хотя и мог поступить подобным образом, не погрешая даже против сдержанности, точно так же, как те ученые и люди вполне католического образа мыслей, которые делали это прежде. И все, кто читал ваших авторов, знают так же хорошо, как и вы, насколько я здесь щадил вас[204]. Кроме того, что я никоим образом не переходил на личности каждого из вас, и был бы огорчен, если бы сказал что — нибудь об ошибках тайных и сугубо индивидуальных, пусть бы тому и имелись любые доказательства. Ибо я знаю, что это свойственно ненависти и озлоблению и что никогда не следует так поступать, разве лишь при очень настоятельной необходимости для блага церкви. Стало быть, очевидно: я никоим образом не нарушал сдержанности в том, что был вынужден сказать относительно правил вашей морали, и у вас скорее есть повод быть довольными моей сдержанностью, чем жаловаться на мою нескромность.

Третье правило, отцы мои, гласит: если приходится прибегать к каким — нибудь насмешкам, дух благочестия побуждает пользоваться ими только против заблуждений, а не против священных предметов, тогда как дух шутовства, * нечестия и ереси насмехается над всем, что есть самого священного. Я уже оправдал себя по данному пункту; и очень далеки от этого порока те, кто говорит только о мнениях, приведенных мною из ваших авторов.

Наконец, отцы мои, для краткости, я приведу вам из этих правил лишь то, которое есть начало и конец всех остальных: а именно, что дух любви к ближнему побуждает носить в душе желание спасения тех, против кого говоришь, и возносить молитвы к Богу в то же время, как посылаешь свои упреки людям: «Надо всегда, — говорит св. Августин, — сохранять любовь в сердце, даже и тогда, когда принуждены производить по внешности действия, которые людям кажутся грубыми и поражают их с жесткой, но благотворной суровостью: их польза должна предпочитаться их удовольствию». Думаю, отцы мои, нет ничего в моих письмах, что свидетельствовало бы об отсутствии у меня подобного желания относительно вас. Таким образом, любовь к ближнему обязывает вас думать, что я действительно имел его, если вы не видите ничего, противоречащего этому. Следовательно, отсюда явствует, что вы не можете доказать, будто я погрешил против данного правила или против какого — либо из остальных, которым любовь к ближнему обязывает следовать. Вот почему вы не имеете никакого права говорить, что я нарушил ее своим поступком.

Но если вы желаете, отцы мои, иметь теперь удовольствие видеть в немногих словах поведение, погрешающее против каждого из перечисленных правил и действительно носящее характер духа шутовства, зависти и ненависти, я вам приведу примеры этого, и, дабы они были вам знакомее и ближе, я почерпну их из ваших же писаний.

Итак, начнем с тех неуместных выражений, которые ваши авторы употребляют относительно священных предметов как в своих насмешках, так и в своих любезностях и в серьезных речах. Неужели вы находите, что все эти смехотворные сказки вашего о. Бинэ в Утешении больным весьма содействуют его намерению принести христианское утешение тем, кого Бог поразил? Неужели вы скажете, что та светская и кокетливая манера говорить о благочестии, которой пользуется ваш о. Лемуан в своей Легкой набожности, способна внушить скорее уважение, чем презрение к его представлению о христианской добродетели? От всей его книги Мораль в картинках и в прозе и в стихах веет дух тщеславия и светских безумий. Неужели достойна священника ода VII книги, озаглавленная: Похвала стыдливости, где доказывается, что все прекрасные вещи красны или способны краснеть? Это было написано, чтобы утешить одну даму, которую он называет Дельфиной, в том, что она часто краснела. Вот он и говорит в каждом стансе, что некоторые из наиболее ценимых вещей красны, как то: розы, гранаты, рот, язык, и в эти любезности, позорные для монаха, он дерзко осмеливается вмешивать блаженных духов, которые предстоят пред Богом и о которых христиане должны говорить лишь с благоговением.

«Эти преславные херувимы, Составленные из головы и крыльев, Которых Бог воспламеняет своим духом И озаряет своими очами, Эти прекрасные летающие лики Всегда красны, всегда пылают То от огня Бога, то от собственного. И в своих взаимных пламенах Они от жару машут своими Крылами, как бы веером. Но у тебя, Дельфина, румянец сияет Еще с большей выгодой, Когда честь на твоем лице Одета в пурпур, как царь» и т. д.

Что вы об этом скажете, отцы мои? Неужели такое предпочтение румянца Дельфины пылу этих духов, который есть не что иное, как любовь к Богу, и это сравнение веера с их таинственными крыльями кажутся вам вполне христианскими в устах, освящающих поклоняемое Тело Иисуса Христа? Я знаю, он сказал это только для того, чтобы изобразить из себя галантного кавалера и посмеяться, но ведь это — то и называется смеяться над священными предметами. И неправда ли, что если бы с ним поступили по закону, ему не миновать бы цензуры, хотя, чтобы оградить от нее, он и прибегает к следующему, не менее заслуживающему цензуры доводу, приводимому в I книге: «Сорбонна не имеет права судопроизводства на Парнасе, и заблуждения в этой области не подлежат ни цензуре, ни инквизиции», как будто богохульствовать и безбожничать запрещается только в прозе? Но, по крайней мере, этим нельзя обеспечить другое место в предисловии к той же книге: «Воде реки, на берегу которой он сочинил эти стихи, столь свойственно возбуждать поэтический дар, что, если бы даже освятили ее, не изгнали бы этим демона поэзии»; так же, как и следующую выдержку из вашего о. Гарасса, из его Суммы главных истин религии (стр. 649), где он соединяет богохульство с ересью, говоря о святой тайне воплощения таким образом: «Человеческая личность была как бы привита или посажена верхом на ипостась Слова»; а вот другое место из того же автора (стр. 510), — не говоря уже о многих других, — где он отмечает по поводу имени Иисуса Христа, которое обыкновенно изображается так IHS, что «некоторые снимают крест, оставляя только одни буквы, таким образом остается IHS, что представляет собой ограбленного Иисуса». Вот как недостойно обращаетесь вы с истинами религии вопреки ненарушимому правилу, обязующему говорить о них лишь с благоговением.

Но вы грешите не менее и против того правила, кото· рое обязывает говорить лишь правдиво и сдержанно. Что обычнее клеветы в ваших писаниях? Искренни ли писания о. Бризасье? Разве говорит он правду, когда утверждает (ч. 4, стр. 24, 25), что монахини Пор — Рояля не молятся святым и что у них нет образов в церкви? Разве это не наглая ложь, когда обратное на виду всего Парижа? И говорит ли он со сдержанностью, когда поносит невинность этих дев, жизнь которых столь чиста и строга, называя их «девами, уклоняющимися от таинств, не исповедующимися, не причащающимися», «девами безумными, сумасбродными, каллаганками[205], отчаянными и всем, чем вам угодно». Он чернил их таким множеством клевет, что навлек на себя цензуру покойного архиепископа парижского. Он клевещет на священников, нравы которых безупречны, до того, что утверждает, будто (ч. 1, стр. 22): «Они вводят новшества в исповедь с целью ловить красивых и невинных», будто «ему претит приводить гнусные преступления, совершаемые ими». Разве это не невыносимая дерзость — распространять такие черные клеветы не только без доказательств, но даже без малейшей видимости и тени подобного? Я не стану более распространяться о данном предмете и отложу до другого раза пообстоятельнее поговорить с вами об этом, потому что у меня есть необходимость обсудить с вами этот вопрос, а сказанного мной достаточно, чтобы показать, насколько вы грешите одновременно и против истины, и против сдержанности.

Но, может быть, скажут, что вы не грешите, по крайней мере, против последнего правила, обязывающего иметь желание спасения тех, кого осуждают, и что нельзя будто бы обвинять вас в подобном, не нарушая тайны вашего сердца, которая известна лишь одному Богу. Странная это вещь, отцы мои, что есть, однако, чем и тут уличить вас, потому что, как ненависть ваша к противникам доходит до желания их вечной погибели, так ваше ослепление идет до откровенного признания в столь ужасном желании. Потому что вы не только не желаете далеко в тайне от себя их спасения, а, напротив, даже возносите всенародно мольбы об их погибели, и, выразив публично это преступное желание в городе Кане со скандалом для всей церкви, вы осмелились еще после того отстаивать это дьявольское деяние в Париже в ваших печатных книгах[206]. Нельзя ничего прибавить к этим преступлениям против благочестия: осмеивать и выражаться недостойно о предметах самых священных; клеветать лживо и возмутительно на девственниц и священников; и, наконец, питать желание и возносить мольбы об их вечной погибели. Не знаю, отцы мои, не устыдились ли вы: и как могла прийти вам мысль обвинить меня в недостатках любви к ближнему, меня, говорившего всегда так правдиво и сдержанно, не публиковавшего размышлений по поводу ужасных нарушений любви к ближнему, которые вы сами совершаете вследствие столь прискорбных увлечений.

Наконец, отцы мои, в заключение отвечу вам на другой ваш упрек, что среди этого множества приводимых мною ваших правил попадаются и такие, которыми вас уже попрекали. По поводу этого вы жалуетесь, будто «я повторяю против вас то, что было уже говорено»; на это я отвечу вам, что, напротив, именно потому я й повторял вам то же самое, что вы не воспользовались сказанным Вам ранее. Где же плоды того, что говорили в стольких книгах против вас ученые и даже целые университеты? Отцы ваши Анна, Коссэн, Пинтеро и Лемуан в своих ответах на них только и делали, что осыпали бранью людей, дававших им эти спасительные советы. Уничтожили ли вы книги, в которых преподаются эти негодные правила? Заставили ли вы замолчать их авторов? Сделались ли вы в этом осмотрительнее? И разве не был Эскобар, пока вас критикуют, столько раз издан во Франции и в Нидерландах, а ваши отцы Селло, Баго, Бони, Лами, Лемуан и другие — разве они перестали каждый день печатать все то же и даже новое, еще более распущенное, чем когда — либо? Не жалуйтесь же больше, отцы мои, ни на то, что я упрекал вас за старые правила, которых вы не оставили, ни на то, что я укорял вас за новые, ни на то, что я осмеял их все. Вам стоит только рассмотреть их, чтобы найти там посрамление для себя и оправдание для меня. Кто может прочитать без смеха решение о. Бони в пользу велевшего поджечь амбар и о. Селло — относительно возврата; постановление Санчеса в пользу колдунов; способ, которым Уртадо помогает избегать греха дуэли, прогуливаясь в поле и поджидая там человека; формулу о. Бони для избежания лихоимства, способ избегать симонии отклонением намерения и способ избегать лжи то громким, то тихим произношением слов и остальные мнения самых авторитетных ваших ученых? Нужно ли больше, отцы мои, для того, чтобы оправдать меня? И что лучше «заслужено тщеславием и слабостью этих мнений, как не насмешка», по словам Тертуллиана? Но испорченность нравов, вносимая вашими правилами, отцы мои, заслуживает иного внимания; и мы можем поставить вопрос вместе с тем же Тертуллианом: «Следует ли смеяться над их безумием, или оплакивать их ослепление? Rideam vanitatem, an exprobrem caecitatem?». Я думаю, отцы мои, что можно над этим и смеяться, и плакать, смотря по желанию: Haes tolerabitius vel ridentur, vel flentur, говорит св. Августин. Признайтесь же, «что есть время для смеха и время для слез», по Писанию[207], и я желаю, отцы мои, чтобы на вас не оправдалась истина этих слов в Притчах: «Есть люди столь безрассудные, что нельзя их никак удовлетворить, как к ним ни относись, хоть с насмешкой, хоть с гневом»[208].

P.S. Заканчивая это письмо, я получил ваше сочинение, в котором вы обвиняете меня в клевете по поводу шести ваших правил, мною приведенных, а также в сговоре с еретиками. Надеюсь, что вы получите обстоятельный ответ на это и в скором времени, отцы мои, после которого, думаю, у вас пропадет охота продолжать этот род обвинений.

Письмо двенадцатое

Опровержение придирок иезуитов относительно милостыни и симонии

9 сентября 1656 г.

Мои Преподобные Отцы!

Я собирался писать вам по поводу брани, которой вы осыпаете меня уже так давно в ваших писаниях, называя «безбожником, шутом, невеждой, скоморохом, обманщиком, клеветником, мошенником, еретиком, переодетым кальвинистом, учеником Дюмулена[209], одержимым легионом[210] дьяволов», и всем, чем вам угодно. Я хотел дать понять свету, почему вы так обращаетесь со мной, поскольку мне было бы неприятно, если бы поверили всему этому. Я решился пожаловаться на ваши клеветы и наговоры, когда увидел в ваших ответах обвинения, направленные против меня самого. Вы заставили меня тем самым изменить намерение, но все же я не изменю ему до некоторой степени, так как, защищаясь, надеюсь уличить вас в большем числе истинных клевет, чем вы приписали мне мнимых. По правде сказать, отцы мои, в этом можно подозревать скорее вас, чем меня. Ибо малоправдоподобно, чтобы я один, без силы и без всякой человеческой поддержки, полагаясь лишь на истину и чистоту своего намерения, против такой многочисленной корпорации, решился подвергнуться опасности потерять все, рискуя быть уличенным в клевете[211] [212]·. Ложь слишком легко открыть в вопросах о факте, подобном этому. Не было бы недостатка в людях, готовых обвинить меня в такой злонамеренности, и им не было бы отказано в правосудии. Вы же, отцы мои, не находитесь в таких условиях, вы можете говорить обо мне, что хотите, и жаловаться на вас некому. При указанном различии наших положений, мне уже следовало бы быть очень сдержанным, пусть бы даже и другие соображения и не побуждали к этому. А между тем вы обращаетесь со мной, едк с явным клеветником, и таким образом принуждаете меня возражать: но вы знаете, что подобной задачи не выполнить, не выставив снова и не разъяснив более основательно существенных сторон вашей морали. Потому я сомневаюсь, что вы поступили тут как искусные политики. Война ведется в вашей области и на ваш счет, и хотя вы воображали, что, если вы запугаете вопросы схоластическими терминами, ответы на них получатся столь длинные, столь туманные и тяжелые, что пропадет всякий вкус к ним, может быть, это будет и не совсем так, ибо я постараюсь не нагонять скуки, насколько это возможно в произведениях подобного рода. Ваши правила содержат в себе что — то забавное, что всегда потешает свет. Не забывайте» по крайней мере, что вы сами заставляете меня вступать в эти обязанности, и посмотрим, кто станет лучше защищаться.

Первая ваша клевета касается «мнения Васкеса о милостыни». Позвольте же мне объяснить его в точности, чтобы устранить всякую неясность из наших споров. Вещь довольно известная, отцы мои, что, по учению церкви, существуют два предписания относительно милостыни: «одно — давать от своего избытка для обыкновенных нужд бедняков; другое — давать даже из того, что необходимо, смотря по положению, чтобы помочь крайней нужде». Это говорит Каетан[213] на основании учения св. Фомы; таким образом, чтобы выяснить мнение Васкеса о милостыни, следует показать, что он постановил как о той, которую должно давать от избытка, так и о той, которая уделяется из необходимого.

Милостыня, которую дают от избытка и которая предоставляет самую обычную помощь бедным, совершенно уничтожается одним следующим правилом (De el, гл. 4, № 14), которое я привел в своих письмах: «То, что светские люди приберегают для возвышения своего положения и положения своих родственников, не называется избытком; и таким образом едва ли окажется когда — либо избыток у людей светских и даже королей». Вы видите ясно, отцы мои, что, по приведенному определению, все те, у кого есть честолюбие, не будут иметь избытка, и что, таким образом, милостыня подобного рода по отношению к большинству светских людей уничтожена. Но, если бы даже и оказался избыток, то опять — таки, по мнению Васкеса, не обязаны подавать ее в случаях обыденной нужды. Он опровергает тех, кто хочет обязать к этому богачей. Вот собственные его слова (гл. 1, от. 4, № 32): «Согласно учению Кордубы, — говорит он, — когда есть избыток, обязаны давать из него тем, кто находится в обыкновенной нужде, по крайней мере, некоторую часть, чтобы хоть сколько — нибудь исполнить заповедь; по я не одобряю этого, sed hoc non placet так как мы доказали обратное против Каетана и Наварра». Таким образом, отцы мои, обязательность этой милостыни совершенно уничтожается, потому что так угодно Васкесу.

Что касается уделения от необходимого в случаях крайней и настоятельной нужды, то вы увидите по устанавливаемым им условиям обязательности, что самые богатые люди в Париже ни разу в жизни не могут не быть обязанными к этому. Я приведу только два из упомянутых условий. Первое: «Надо знать, что бедняк не получит помощи ни от кого другого: Наес intelligo et caetera omnia, quando scio nullum ahum орет latunrn» (гл. 1, № 28). Что скажете вы об этом, отцы мои? Часто ли случится, чтобы в Париже, где столько милостивых людей, можно было знать, что не найдется никого, кто бы помог представившемуся вам бедняку? И однако же, если не знаешь этого наверное, можно, по мнению Васкеса, отослать его, не оказав помощи. Другое условие нужно, чтобы нужда бедняка была такова, «что ему грозила бы какая — нибудь смертельная опасность или же потеря доброго имени» (№№ 24 и 26), что бывает нечасто. Но что еще более указывает на редкость этого случая, так это то, что, по его словам (№ 45), бедняк, находящийся в положении, когда, говорит он, обязаны подать ему милостыню, «может обокрасть богача со спокойной совестью». Итак, положение это крайне необычно, если только он не хочет сказать, что воровать обыкновенно разрешается. Таким образом, устранив обязательность давать милостыню от избытка, которая представляет наибольший источник благодеяний, он обязывает богатых помогать бедным от своего необходимого только тогда, когда разрешает бедным обкрадывать богатых. Вот учение Васкеса, к которому вы отсылаете читателей для назидания.

Возвращаюсь теперь к вашим наговорам. Вы сначала распространяетесь относительно обязательства давать милостыню, которое Васкес налагает на духовных лиц; но я не говорил об этом и поговорю тогда, когда вы пожелаете. Стало быть, вопрос здесь не в том. Что касается мирян, о которых только и идет речь, то кажется, как будто вы хотите дать понять, что Васкес, в том месте, которое я привел, выражает только мнение Каетана, а не дает своего собственного. Но так как ничто не может быть ошибочней и так как ясного выражения данной мысли вы не дали, то ради вашей чести я согласен думать, что вы и не хотели этого сказать.

Вы затем громогласно жалуетесь на то, что, приведя правило Васкеса: «Едва ли найдутся светские люди и даже короли, имеющие избыток, я заключил отсюда, что, стало быть, богачи едва ли обязаны давать милостыню от своего избытка». Но в чем вы хотите убедить, отцы мои? Если верно, будто богачи почти никогда не имеют избытка, не достоверно ли, что почти никогда не обязаны давать милостыню от своего избытка? Я бы вам построил доказательство по всей форме, если бы Диана, который так уважает Васкеса, что называет его фениксом умов, не извлек того же следствия из того же основания. Ибо, приведя данное правило Васкеса, он заключает: «Что касается вопроса о том, обязаны ли богачи давать милостыню от своего избытку, то, хотя мнение, обязующее их к этому, и верно в теории, но никогда или почти никогда не случается, чтобы оно было обязательно на практике». Я лишь изложил слово в слово все его рассуждение. Что же это должно значить, отцы мои? Когда Диана приводит с похвалой мнения Васкеса, когда находит их вероятными и очень удобными для богачей[214], как он выражается в том же месте, он не клеветник и не обманщик, и вы не жалуетесь на то, что он возводит напраслину: однако, когда я передаю эти же самые мнения Васкеса, но не называя его фениксом, я — клеветник, обманщик и извратитель его правил. Бесспорно, отцы мои, вы имеете повод опасаться, что разница вашего обращения с теми, кто расходится не в изложении, а только в уважении к вашему учению, может открыть таящееся в глубине вашего сердца и навести на мысль, будто главная цель ваша — поддерживать влияние и славу вашего Общества. Ибо, пока ваша приноравливающаяся теология выдается за мудрое снисхождение, вы нисколько не отрекаетесь от тех, кто распространяет ее, а, напротив, хвалите их, как способствующих вашему намерению. Но когда ее выставляют вредной распущенностью, тогда тот же интерес вашего Общества побуждает вас отрекаться от правил, вредящих вам в свете; вы то признаете их, то отказываетесь признавать, сообразуясь не с истиной, которая никогда не меняется, но с различными изменениями обстоятельств, — по словам одного из древних: Omnia pro tempore, nihil pro veritate[215]. Берегитесь этого, отцы мои. А чтобы лишить вас впредь почвы для обвинений, будто из слов Васкеса я вывел следствие, которого он не принял бы, знайте — он вывел его сам (гл. 1, Мз 27). «Едва ли обязательно давать милостыню в тех случаях, когда давать ее обязательно только от своего избытка, судя по мнению Каетана и по моему собственному, et secundum nos tramp. Признайтесь же, отцы мои, по собственному свидетельству Васкеса, что я в точности следовал его мысли, и посудите, с какой совестью вы осмелились сказать, что, «если бы вы обратились к источнику, то увидали бы с удивлением, что он учит там совершенно обратному».

Наконец, сверх всего вами сказанного, вы особенно настаиваете на том, что, если Васкес не обязывает богачей давать милостыню от своего избытка, он взамен этого обязывает их давать ее от своего необходимого. Но вы забыли указать на совокупность условий, которые он считает необходимыми, чтобы создать эту обязательность, и которые я привел; они ставят ее в столь тесные пределы, что почти совершенно уничтожают и, стало быть, вместо того, чтобы искренно объяснить его учение, вы говорите вообще, что он обязывает богачей давать даже от того, что необходимо в их положении. Это уж чересчур сильно сказано, отцы мои: правило Евангелия не идет так далеко; это было бы новым заблуждением, от которого Васкес очень далек. Чтобы скрыть его поблажки, вы приписываете ему излишек строгости, делающий указанного автора достойным порицания, и этим сами заставляете сомневаться в правильности вашей передачи его мыслей. Он, однако, не заслуживает подобного упрека, поскольку установил, как мною доказано, что богачи не обязаны ни по справедливости, ни по любви к ближнему давать от своего избытка, и еще менее от своего необходимого, во всех обыкновенных нуждах бедняков, и что они обязаны давать от своего необходимого только в таких редких случаях, которые почти никогда не встречаются.

Никаких других возражений вы не делаете. Посему мне остается только показать, насколько ложно ваше утверждение, будто Васкес строже Каетана, что будет совсем нетрудно сделать, ибо, как учит этот кардинал, «справедливость обязывает давать милостыню от своего избытка даже в обыкновенных нуждах бедняков: поскольку, с точки зрения святых отцов, богачи только распределители своего избытка, чтобы раздавать его по своему усмотрению тем, кто нуждается». Тогда как Диана говорит о правилах Васкеса, что «они будут очень удобны и очень приятны богачам и их духовникам». КаетаН, не будучи в состоянии предложить подобного утешения, объявляет (De eleem., гл. 6), «что ему нечего сказать богачам, кроме слов Иисуса Христа: верблюду легче пройти через игольное ушко, чем богачу войти в царствие небесное»[216]; а их духовникам: «Если один слепой ведет другого, оба вместе упадут в пропасть»[217]; до того он считал обязанность эту неотменимой! Отцы церкви и все святые постановили сие как непреложную истину. «Есть два случая, — говорит св. Фома (2, 2, вопр. 118, ст. 4, пред. 2), — когда обязаны давать милостыню по долгу справедливости, ex debito legali: один, когда бедняки находятся в опасности; другой, когда у нас есть избыток благ». И (в. 87, ст. 1, пр. 4): «Третьи десятины, которые евреи обязаны были есть с бедняками, были увеличены в Новом Завете, ибо Иисус Христос повелевает, чтобы мы давали беднякам не только десятую часть, но весь наш избыток»[218]. Однако же Васкесу не угодна обязанность давать даже часть его, до того он снисходителен к богачам и жесток к беднякам, в противность чувству милосердия, заставляющему находить приятной истину слов св. Григория[219], которая кажется столь суровой богатым мира: «Когда мы даем бедным то, что им необходимо, мы не столько уделяем из своего, сколько отдаем им принадлежащее, и это скорее долг справедливости, чем дело милосердия».

Вот как святые советуют богатым делиться благами земными, если богатые желают обладать потом вместе с бедняками благами небесными. И тогда как вы стараетесь поддерживать в людях честолюбие, поглощающее весь их избыток, и скупость, отказывающую даже тогда, когда есть от чего дать, святые, напротив, побуждали людей давать от своего избытка и внушали, что у них окажется много лишнего, если сообразовываться не со скупостью, не знающей границ, но с благочестием, которое мудро урезывает свои потребности, чтобы было из чего расточать на дело милосердия. «У нас получится большой избыток, — говорит св. Августин, — если мы оставим себе лишь необходимое. Но, если мы станем гоняться за вещами суетными, нам всего будет мало. Ищите, братия, того, что довлеет для блага Божия», т. е. что довлеет требованиям природы, «а не того, что удовлетворяет ваше корыстолюбие», которое есть дело дьявола; «и помните, что излишек богачей составляет необходимое бедняков».

Мне очень хотелось бы, отцы мои, чтобы то, что я вам говорю, послужило не только к моему оправданию, этого было бы мало, но еще заставило бы вас почувствовать и возненавидеть все, что есть извращенного в правилах ваших казуистов, чтобы нам искренно соединиться в святых правилах Евангелия, по которым мы должны быть все судимы.

Что касается второго пункта, относительно симонии, то, прежде чем ответить на упреки, которые вы мне делаете, я начну с разъяснения вашего учения об этом предмете. Так как вас поставили в затруднение, с одной стороны, каноны церкви, предписывающие ужасные наказания повинным в симонии, а с другой — корыстолюбие стольких лиц, прибегающих к этому постыдному торгу, вы последовали вашему обычному методу, состоящему в позволении людям того, чего им хочется, тогда как Богу остаются одни слова и видимость. Ведь торгующим духовными местами только и нужно разрешение брать деньги и давать за них места. А это — то вы и изъяли из числа признаков гpexa симонии! Но так как нужно же, чтобы слово «симония» оставалось и был бы предмет, к которому оно относится, то вы и придумали произвольное представление о ней, которое даже в голову не придет продавцам духовных мест, да и бесполезно для них: якобы нужно деньги, рассматриваемые сами по себе, оценить во столько же, сколько стоит благо духовное, рассматриваемое само по себе. Кому ведь вздумается сравнить предметы столь несоответственные и столь разнородные? А между тем, если только не прибегать к подобному метафизическому сравнению, можно, по мнению ваших авторов, без симонии отдавать свое духовное место и брать за него деньги.

Так — то играете вы религией, потакая людским страстям; и посмотрите, однако, с какой важностью излагает свои бредни ваш о. Валенсия в том месте (т. 3, расс. 6, вопр. 6, отд. 3, стр. 2044), которое я привел в своих письмах: «Можно, — говорит он, — давать благо временное за духовное двумя способами: в одном, оценивая дороже временное, чем духовное, и тогда это будет симонией; в другом, — принимая временное как побуждение и цель, склоняющие к отдаче духовного, и тогда это совсем не симония. Причина же здесь в том, что симония состоит в получении временного блага в качестве действительной стоимости блага духовного. Следовательно, если требуют временного, si petatur temporals, не как цены, но как повода, побуждающего отдать духовное, то это вовсе не симония, если бы даже обладание временным и было целью и его главным образом и ожидали: minime erit simonia, etiamsi temporale principaliter intendatur et expectetur». И разве ваш великий Санчес не имел подобного же откровения, по сообщению Эскобара (тр. 6, пр. 2, № 40)? Вот его слова: «Если отдают благо временное за благо духовное, не в качестве цены, но как побуждение, склоняющее раздавателя духовных мест уступить его, или в виде благодарности, если оно уже было получено, то симония ли это? Санчес уверяет, что нет». Ваши тезисы в Кане, 1644 г.: «Мнение, проповедуемое многими католиками, что не есть симония отдавать благо временное за духовное, когда его не отдают в виде стоимости последнего, вероятно». А что касается Таннера, вот его учение, сходное с учением Валенсии, доказывающее, насколько вы неправы, жалуясь на мои слова относительно его несовместимости с учением св. Фомы. Ведь последнюю признает сам автор в отрывке (т. 3, расс. 5, стр. 1519), приводимом в моем письме: «Собственно, — говорит он, — в действительности нет другой симонии, кроме той, когда получают благо временное как цену блага духовного: но если его принимать как побуждение, склоняющее к отдаче блага духовного, или как благодарность за получение его, то это не симония, по крайней мере, перед судом совести». И немного далее: «То же самое следует сказать, если бы даже и ставили главной своей целью благо временное и даже предпочитали бы его духовному; хотя св. Фома и другие как будто говорят противное, уверяя, что симония безусловно состоит в предоставлении блага духовного за временное, когда при этом временное есть цель».

Вот, отцы мои, учение о симонии, проповедуемое вашими лучшими авторами, очень точно следующими в этом друг за другом. Мне остается только отвечать на ваши клеветы. Вы ничего не сказали по поводу мнения Валенсии, следовательно, учение его остается в силе и после вашего ответа. Но вы останавливаетесь на мнении Таннера и говорите, что, с его точки зрения, указанный случай не является симонией лишь по божественному праву, желая внушить подозрения, будто я упустил в этой выдержке слова по божественному праву. Подобное утверждение безосновательно, отцы мои, ибо слов по божественному праву никогда не было в цитируемом месте. Затем вы прибавляете, что — по Таннеру — это будет симонией с позиций положительного права. Вы ошибаетесь, отцы мои: он высказывается так не вообще, но только в применении к некоторым случаям, указанным в законе: in casihus a jure expressis, как он говорит в рассматриваемом месте. Здесь он делает исключение из своего общего вывода, гласящего: «это не является симонией по совести». Следовательно, это не должно быть симонией и по положительному праву, если только вы не желаете представить Таннера настолько нечестивым, чтобы утверждать, будто симония по положительному праву не есть симония перед судом совести. Но вы нарочно подбираете подобные словечки: «божественное право», «положительное право», «естественное право», «внутренний и внешний суд», «случаи, указанные в законе», «внешняя вероятность» и другие малоизвестные, для того, чтобы в этом тумане ускользнуть и скрьггь из вида ваши заблуждения. Вы однако не ускользнете, отцы мои, благодаря своим пустым тонкостям: я ведь поставлю вам вопросы, настолько простые, что они не будут подлежать Dislinguo.

Итак, я спрашиваю вас, не касаясь ни положительного права,, ни внешней вероятности, ни внешнего суда, повинен ли будет в симонии владетель духовного места, по мнению ваших авторов, если отдаст приход с годовой прибылью в четыре тысячи ливров за наличные десять тысяч франков, в виде не стоимости этого места, но лишь в виде побуждения. склоняющего к отдаче. Отвечайте мне прямо, отцы мои: что надо заключить относительно этого случая, по вашим авторам? Не скажет ли Таннер формально, что «по совести это не есть симония, так как благо временное не есть цена духовного места, но только побуждение, склоняющее передать его?» Валенсия, ваши Канские тезисы, Санчес и Эскобар не постановят ли, «что это не есть симония» по той же причине? Что же еще требуется для оправдания этого владетеля духовного места от обвинений в симонии? И осмелитесь ли вы в ваших исповедальнях поступить с ним как с повинным в симонии, какого бы мнения ни придерживались на сей счет сами, ведь у него есть право зажать вам рот указанием на то, что он следовал правилам стольких веских ученых? Сознайтесь же, что такой владелец духовного места, по — вашему, не повинен в симонии, и защищайте теперь это учение, если можете.

Вот, отцы мои, как надо обращаться с вопросами, чтобы распутать их, а не запутывать то схоластической терминологией, то изменением постановки вопроса, как вы делаете в вашем последнем упреке. Таннер, говорите вы, объявляет, по крайней мере, что такой обмен большой грех, и упрекаете меня в коварном умолчании данного обстоятельства, которое этого автора, на ваш взгляд, совершенно оправдывает. Но вы неправы, и притом во многих отношениях. Ведь даже если бы сказанное вами и было верно, все равно цитата, которую я якобы исказил, относилась к выяснению вопроса о наличии не греха вообще, но, собственно, симонии. А это две совершенно разные вещи: грехи обязывают только к исповеди, по вашим правилам, симония же обязывает к возврату, и есть лица, которые отыскали бы в этом порядочную разницу. Вы, конечно, нашли способы облегчить исповедь, но не смогли придумать ничего, что сделало бы приятном возврат денег. Должен вам, кроме того, заметить, что случай, объявляемый Таннером греховным, не является простым случаем отдачи блага духовного за благо временное, которое является к тому побуждением, причем главным. Нет, он прибавляет: «хотя бы благо временное ценили дороже духовного», а это и есть воображаемый случай, о котором мы говорили. И отнюдь не дурно он придумал обременить последний случай грехом: ведь надо быть или очень злым, или совсем тупоумным, чтобы не постараться избежать греха таким легким способом, как воздержание от сравнения ценности двух рассматриваемых предметов, когда разрешается отдавать один за другой. Кроме того, Валенсия, исследуя в уже приведенном месте, грех ли отдавать благо духовное за временное» которое выступает главным побуждением, приводит доводы авторов, отвечающих на это утвердительно, и прибавляет: Sed hoc non videtur mihi satis cerium: это мне кажется недостаточно установленным.

А затем ваш отец Эрад Билль, профессор по случаям совести в Кане, решил, что в этом нет никакого греха, поскольку вероятные мнения со временем все более и более созревают. Он объявляет данный вывод в своих писаниях 1644 г., против которых Дюпре, доктор богословия и профессор в Кане, составил прекрасную речь, кстати, опубликованную и довольно известную. Ведь, хотя о. Эрад Билль и признает, что учение Валенсии, которому следует о. Мильгард и которое осуждено Сорбонной, «противно общепринятому мнению, в некоторых отношениях не свободно от подозрений в симонии и наказывается правосудием, когда применение его на деле открыто», он все — таки признает вероятность указанного мнения и, следовательно, безопасность его для совести, а также отсутствие в нем и симонии и греха. «Мнение, не усматривающее никакой симонии и никакого греха в том, чтобы давать деньги или предмет временный за духовное место в виде ли благодарности, или побуждения, без которого нельзя получить его, лишь бы только не давали упомянутого временного предмета как настоящей цены духовного места, — это мнение вероятно и проповедуется многими католическими учеными». Тут есть все, чего только пожелать можно. И благодаря всем подобным правилам, вы видите, отцы мои, симония становится такой редкостью, что можно было бы оправдать от нее даже самого Симона — волхва, который хотел купить дары Духа Святого, чем он и сделался прообразом покупателей, причастных симонии, и Гиезия[220], который взял деньги за чудо и стал тем самым прообразом продавцов, причастных симонии. Несомненно ведь, что, когда Симон, в Деяниях св. апостолов[221], предложил деньги апостолам, чтобы иметь их власть, он не прибегал к терминам: купля, продажа, цена, а просто предложил только деньги в качестве побуждения, чтобы склонить их дать ему это духовное благо. А так как последнее изъято из признаков греха симонии, по мнению ваших авторов, то он был бы обеспечен от проклятия св. ап. Петра, если бы наставлен был в ваших правилах. То же неведение принесло большой вред также и Гиезию, когда Елисей поразил его проказой: Гиезий ведь получил — деньги от Неемана, чудесно исцеленного, только в виде благодарности, а не в качестве цены, равной стоимости божественной силы, произведшей это чудо, а потому он обязал бы Елисея исцелить его от проказы, под страхом смертного греха, ибо он действовал согласно с мнением стольких авторитетных ученых, а ваши духовники обязаны в подобных случаях разрешать своих исповедующихся и омывать их от проказы духовной, всего лишь образом которой служит проказа телесная.

В самом деле, отцы мои, легко было с этой стороны выставить вас в смешном свете, и я не понимаю, зачем вы предоставляете подобный повод. Ведь мне стоит только привести ваши прочие правила, например, следующее правило Эскобара в Практике симонии, по учению Общества иезуитов (тр. 6, пр. 6, № 44): «Будет ли это симония, если духовные лица условятся друг с другом таким образом: Подайте за меня голос, чтобы меня выбрали в провинциалы, а я подам за вас, чтобы вас сделали приором? — Нисколько». А вот другое правило (тр. 6, № 14): «Не будет симонией, если склонить к уступке духовного места обещанием дать за него деньги, когда нет при этом намерения в самом деле уплатить их; потому что здесь только мнимая симония, и она столь же похожа на истинную, сколь фальшивое золото на настоящее». Благодаря подобной уловке совести он нашел способ, присоединяя к симонии плутовство, получать духовные места и без платы, и без симонии. Но мне некогда больше говорить с вами об этом, поскольку следует подумать, как защищаться от вашей третьей клеветы по поводу банкротов.

Ничего не может быть грубее такой клеветы, отцы мои. Вы называете меня обманщиком по поводу одного мнения Лессия, которое я привожу не от себя, а в составе цитаты, извлеченной из книги Эскобара: следовательно, если бы даже оказалось верным, что Лессий не держится мнения, которое приписывает ему Эскобар, разве не величайшей несправедливостью было бы придираться из — за этого ко мне. Когда я привожу Лессия и других ваших авторов от себя, я согласен отвечать за точность передачи смысла. Но так как Эскобар собрал мнения двадцати четырех из ваших отцов, то неужели я должен, спрошу я вас, ручаться за что — либо, кроме того только, что привожу из него? И неужели в мои обязанности входит, кроме того, отвечать за достоверность цитат, сделанных им самим, окажись таковые в составе моих выдержек из его книг?

Подобное было бы неразумно. Однако в этом — то и заключена суть. Я привел в моем письме данное место из Эскобара, переведенное довольно точно, так что даже и вы ничего не говорите: «Может ли обанкротившийся человек со спокойной совестью оставить себе столько имущества, сколько необходимо для приличного существования, пе indecore vivat? Да, отвечу я вместе с Лессием, cum Lessio assero posse», и т. д. На это вы говорите мне, что Лессий не разделяет этого мнения. Но подумайте — ка, что вы затеваете. Ведь, если правда, что Лессий этого мнения придерживается, вас назовут обманщиками за уверения в противном, а если неправда, то обманщиком будет Эскобар. Так что неизбежно теперь, чтобы кто — нибудь из Общества был уличем в обмане. Подумайте, — какой скандал! Так — то, не умеете вы предвидеть последствий. Вам кажется, что надо только осыпать бранью людей, не сообразуясь с тем, на кого она падет обратно. Зачем не обратились вы со своим возражением к самому Эскобару, прежде чем напечатать его? Он бы вас удовлетворил. Не так уж трудно получить известия из Вальядолида, где он пребывает в полном здравии и оканчивает свою большую Моральную теологию в шести томах (о первых из них я как — нибудь поговорю с вами). Ему послали десять первых Писем[222]; вы также могли бы послать ему свое возражение, и уверен, что он ответил бы вам: ведь он, несомненно, видел у Лессия место, откуда взял свое пе indecore vivat. Прочитайте его со вниманием, отцы мои, и вы так же, как и я, увидите это место (кн. 2, гл. 16, № 45): Idem colligitur aperte ex jurihus citatis, maxime quo ad ea bona, quae post cessionem acquirit, de quihus is, qui debitor est etiam ex delicto, potest retinere quantum necessanum est, ut pro sua condilione non indecore vivaL Petes an leges id permittant de bonis quae tempore instantis cessionis habebal? Ita videtur colligi ex DD[223].

Я не стану останавливаться, чтобы показать вам, как Лессий для узаконения этого правила неверно толкует закон, разрешающий банкрота^ оставлять за собой только необходимое для пропитания, а не для приличного существования. Достаточно было освободить Эскобара от подобного обвинения, чем, кстати, я не обязан был заниматься. Вы же, отцы мои, от собственных обязанностей увиливаете, поскольку нужно разобраться с содержанием цитаты из Эскобара, решения которого тем удобны, что, будучи независимыми от предыдущего и последующего изложения и целиком заключенными в коротких статьях, не поддаются вашим различениям. Я привел вам полностью выдержку из его опуса, позволяющую тем, кто оставляет свое имущество в пользу кредиторов, удерживать из него, хотя бы оно было приобретено и нечестным путем, столько, сколько нужно для приличного содержания своей семьи. Оттош — то я и воскликнул в моих Письмах: «Как, отцы мои, по какому странному милосердию желаете вы предоставить рассматриваемое имущество тем, кто приобрел его нечестным путем, а не законным их кредиторам?» Вот на что надо отвечать: но это — то и ставит вас в неприятное затруднение, которое вы напрасно стараетесь обойти, изменяя вопрос и приводя другие места из Лессия (о последних ведь и речи не было). Итак, я спрашиваю, могут ли банкроты со спокойной совестью следовать этому правилу Эскобара? Отвечайте осторожнее. Ведь, если вы скажете нет, что станет с вашим ученым и вашим учением о вероятности? Если скажете да, я сошлюсь на парламент.

Оставляю вас в этом затруднении, отцы мои. Поскольку у меня нет здесь больше места для опровержения другой клеветы насчет выдержки из Лессия о человекоубийстве, то и отложу это до следующего раза, а остальное потом.

Не стану вам ничего говорить о Предостережениях, полных возмутительной лжи, которыми вы заканчиваете каждую вашу клевету: я отвечу на них в письме, где надеюсь указать источник ваших клевет. Сожалею, отцы мои, что вы прибегаете к подобным средствам. Оскорбления, которыми вы меня осыпаете, не выяснят наших разногласий, а запугивания, которые вы на столько ладов пускаете в ход против меня, не помешают мне защищаться. Вы считаете, что на вашей стороне сила и безнаказанность, я же полагаюсь на истину и невинность. Странная это и продолжительная война, когда насилие пытается подавить истину. Все старания насилия не могут ослабить истины, а только служат к ее возвышению. Все сияние истины бессильно остановить насилие и только еще более приводит его в ярость. Когда сила борется против силы, более могущественная уничтожает более слабую; когда рассуждение противопоставляется рассуждению, истинное и убедительное уничтожает и разбивает пустое и ложное: но насилие и истина ничего не могут поделать друг против друга. Но пусть из этого не заключают, будто это две равные силы, ибо между ними существует то величайшее различие, что насилие имеет только ограниченную продолжительность по воле Божией, которая все его действия направляет к славе истины, гонимой им; тогда как истина пребывает вечно и в конце концов восторжествует над врагами своими, потому что она вечна и могущественна, как сам Бог.

Письмо тринадцатое

О том, что учение Лессия о человекоубийстве то же самое, что и учение Виктории. — Насколько легко перейти от теории к практике. — Почему иезуиты прибегли к этому пустому различению, и насколько оно бесполезно для их оправдания

30 сентября 1656 г.

Мои Преподобные Отцы!

Я только что видел ваше последнее писание, где вы продолжаете ваши напраслины вплоть до двадцатой и объявляете об окончании обвинений такого рода, составляющих первую часть ваших писаний, чтобы перейти ко второй, где вы собираетесь предпринять новый способ зашиты, доказывая, что есть много других казуистов, кроме ваших, защищающих такую же распущенность, как и вы[224].

Итак, я вижу, отцы мои, на сколько клевет мне приходится отвечать, и поскольку четвертая, на которой мы остановились, была по поводу человекоубийства, то будет кстати, возражая на нее, дать в то же время удовлетворение относительно 11,12, 13,14, 15, 16,17 и 18–й, затрагивающих тот же предмет.

В этом письме я, следовательно, стану оправдывать истинность моих цитат от обвинения во лжи, предъявляемого вами. Но так как вы осмелились утверждать в ваших писаниях, что «взгляды ваших авторов относительно убийства согласны с решениями пап и церковных законов», то я буду принужден опровергнуть в следующем моем письме это утверждение, столь дерзкое и столь оскорбительное для церкви. Важно выяснить, что она непричастна испорченности вашей, дабы еретики не могли воспользоваться вашими заблуждениями и сделать выводы, бесчестящие ее[225]. Итак, когда увидят, с одной стороны, ваши пагубные правила и, с другой, что каноны церкви всегда осуждали их, поймут сразу, чего должно избегать и чему должно следовать.

Ваша четвертая клевета по поводу правила, касающегося убийства, заключается в уверении, будто я лживо приписал его Лессию. Вот это правило: «Получивший пощечину может тотчас же преследовать своего врага, даже прибегая к ударам меча, не для того, чтобы отомстить за себя, а для восстановления своей чести». Вы возражаете, что данное мнение принадлежит казуисту Виктории[226]. Но это еще не повод к препирательству: так как не будет противоречия, если сказать, что оно принадлежит разом и Виктории, и Лессию, поскольку сам Лессий приписывает его и Наварру, и вашему отцу Энрикесу, поучающим: «Получивший пощечину может тотчас же преследовать своего противника и нанести ему столько ударов, сколько он сочтет необходимым для восстановления своей чести». Следовательно, вопрос только в том, разделяет ли Лессий мнение этих авторов так же, как его собрат. И поэтому — то вы и прибавляете, будто «Лессий приводит это мнение для того, чтобы опровергнуть его, и, таким образом, я приписываю ему мнение, которое он приводит только с намерением оспорить; а это для писателя самый подлый и постыдный в мире поступок». Я же однако утверждаю, отцы мои, что Лессий приводит это мнение только для того, чтобы присоединиться к нему. Это вопрос фактический, решить который очень легко. Посмотрим же, как вы доказываете свои утверждения, а потом вы увидите, каким образом я доказываю свои.

В доказательство того, что Лессий не разделяет данного мнения, вы говорите, будто он осуждает его применение. Подтверждая это, вы приводите из него одно место (кн. 2, гл. 9, № 82), где он говорит следующие слова: «Я осуждаю применение его». Согласен, что если станут искать эти слова у Лессия под № 82, на который вы указываете, то их там найдут. Но что скажут, отцы мои, когда увидят в то же время, что он в указанном месте разбирает вопрос, совершенно отличный от служащего здесь предметом нашего с вами разговора, и что мнение, применение которого он осуждает, вовсе не то, о котором здесь речь, но другое, совсем отличное? А между тем, чтобы выяснить себе данный вопрос, стоит только открыть книгу в том месте, на которое вы ссылаетесь, ибо там содержится весь порядок его рассуждения в следующем виде·

Он обсуждает вопрос: «Можно ли убить за пощечину» в № 79, оканчивая его в № 80, и во всем этом не найти ни единого слова осуждения. Покончив с упомянутым вопросом, он начинает новый в стат. 81, именно: «Можно ли убить за злословие». И именно здесь, в № 82, он говорит те слова, которые вы приводите: «Я осуждаю применение его».

Не позорно ли, стало быть, отцы мои, что вы осмеливаетесь приводить эти слова, чтобы заставить думать, будто Лессий осуждает мнение, разрешающее убивать за пощечину, и торжествуете победу с одним только этим доказательством, выражаясь следующим образом: «Несколько дот стойных лиц в Париже уже открыли эту отъявленную ложь, прочитав Лессия, и тем самым узнали, какое доверие следует иметь к этому клеветнику»? Отцы мои, так — то вы злоупотребляете доверием, оказываемым вам упомянутыми почтенными лицами? Чтобы убедить их в непричастности Лессия указанному мнению, вы раскрываете перед ними его книгу в месте, где он осуждает другое. И поскольку эти лица не сомневаются в вашей честности и им даже в голову не приходит проверить, действительно ли тут речь идет о спорном вопросе, то вы, таким образом, злоупотребляете их доверчивостью. Я уверен, отцы мои, чтобы охранить себя от столь постыдной лжи, вам пришлось прибегнуть к вашему учению о двусмысленностях, и при чтении данного места вслух вы прибавляете про себя, что речь тут идет о другом предмете. Но я не знаю, достаточно ли этого основания, которое успокаивает вашу совесть, для удовлетворения весьма справедливой жалобы означенных почтенных людей, когда они убедятся, что вы одурачили их таким образом.

Постарайтесь хорошенько, отцы мои, помешать им увидеть мои Пртсьма, потому что у вас остается только это единственное средство сохранить еще на некоторое время доверие к вам. Я иначе обхожусь с вашими сочинениями: я рассылаю их всем моим друзьям и желаю, чтобы все их видели. И вы, и я, полагаю, имеем основания действовать по — своему. Ведь, напечатав с таким шумом свою последнюю клевету, вы опозоритесь в конце концов, если узнают, что одно место подменено тут вами другим. Легко заключить, что если бы вы нашли требуемое в том месте, где Лессий обсуждает данный вопрос, то не стали бы искать в другом; и что вы прибегли к подобному средству только потому, что не нашли там ничего, что было бы благоприятно для вашей цели. Вы хотели заставить найти у Лессия то, что высказываете в своей клевете (стр. 10, строка 12): «Он не согласен, будто указанное мнение вероятно в умозрении». Лессий же ясно говорит (№ 80): «Мнение, что можно убить за полученную пощечину, вероятно в умозрении». Не противоречит ли это слово в слово вашему утверждению? Просто невозможно в достаточной мере надивиться, с какой дерзостью вы в тех же самых словах приводите противоположное фактической истине. Так что тогда, как вы заключаете из вашей подложной выдержки, будто Лессий не держится этого мнения, из его действительной выдержки прямо следует, что он этого самого мнения держится.

Вы хотели еще заставить предположить, что Лессий «осуждает его применение», но как я уже сказал, нет ни одного слова осуждения в указанном месте. Лессий же выражается таким образом: «Кажется, не следует легко разрешать его применение на практике: in praxi non videtur facile permittenda». Разве таким языком говорит человек, осуждающий правило? Скажете ли вы, что не следует легко разрешать применение на деле прелюбодеяния или кровосмешения? Не должно ли заключить, напротив, что так как Лессий находит только, что не следует разрешать легко его применение, значит, по его мнению, применение это допустимо иногда, хотя и не часто? И как бы желая научить весь свет, когда следует его применять, и устранить у людей оскорбленных сомнения, которые могли бы смущать их некстати вследствие незнания, в каких случаях разрешается убивать на практике, он позаботился отметить, чего следует избегать упомянутым людям, чтобы данное учение применялось со спокойной совестью. Послушайте его, отцы мои. «Кажется, — говорит он, — не следует легко разрешать этого ввиду опасности, что тогда станут действовать под влиянием ненависти или чувства мести, или с излишеством, или же что это вызовет слишком многочисленные убийства». Таким образом, ясно видно, что подобное убийство останется, по мнению Лессия, совершенно дозволенным на практике, если избегать этих неудобств, то есть, если можно действовать без ненависти, без чувства мести и при условиях, не влекущих за собой многочисленных убийств. Желаете пример этого, отцы мои? Вот довольно недавний: компьенская пощечина[227]. Ведь вы должны сознаться, что получивший ее показал в достаточной мере своим поведением, что хорошо владеет чувствами ненависти и мести. Ему, следовательно, оставалось избегать слишком большого числа убийств: а вы знаете, отцы мои, как редко иезуиты дают пощечины лицам, состоящим при королевском дворце, так что нечего было опасаться, что одно убийство при таких обстоятельствах повлечет за собой много других. Итак, вы не можете отрицать, что этого иезуита позволительно было убить со спокойной совестью и что оскорбленный мог' в данном случае применить к нему на практике учение Лессия. И может быть, отцы мои, он и сделал бы это. если бы воспитался в вашей школе и вы учили бы, по Эскобару, «что человек, получивший пощечину, считается обесчещенным до тех пор, пока не убьет нанесшего ее». Но у вас есть основание думать, что наставления, совсем противоположные полученным им от священника, которого вы недолюбливаете, немало способствовали спасению жизни этого иезуита.

Не говорите же нам больше о неудобствах, которых можно избежать в стольких случаях и при устранении которых убийство разрешается, по Лессию, даже в применении на практике. Это вполне признали ваши авторы, приводимые Эскобаром в Практике человекоубийства по учению нашего Общества. «Разрешается ли, — говорит он, — убить того, кто дал пощечину? Лессий говорит, что это разрешается в умозрении, но не следует советовать этого на практике, non consulendum in praxi, вследствие опасности спровоцировать ненависть или убийства, вредные для государства. Но другие решили, что, если избегать упомянутых неудобств, то это разрешается и безопасно на практике: in praxi probabilem el tutam judicarunt Hennquez^w т. д. Вот каким образом мнения возвышаются мало — помалу до высшей степени вероятности: потому что вы возвели в ранг вероятного и это мнение, допустив, наконец, его без всякого различения между умозрением и практикой в следующих выражениях: «Разрешается, получив пощечину, тотчас же нанести удар шпагой не с целью отмстить за себя, но для сохранения своей чести». Этому учили ваши отцы в Кане, в 1644 г., в общедоступных произведениях, представленных университетом парламенту, когда последний внес свое третье прошение против вашего учения о человекоубийстве, как засвидетельствовано на стр. 339 книги, изданной тогда им.

Заметьте же, отцы мои, что ваши собственные авторы сами уничтожают пустое различение умозрения и применения, которое осмеяно университетом и изобретение которого есть тайна вашей политики, нуждающаяся в разъяснении. Ибо, кроме того, что понимание данного предмета необходимо для пятнадцатой, шестнадцатой, семнадцатой и восемнадцатой клевет, всегда кстати раскрывать мало — помалу основные начала этой таинственной политики.

Когда вы занялись подысканием удобных и приноровленных решений для вопросов совести, вы встретили среди них такие, в которых заинтересована была одна только религия, как то: вопросы о сердечном сокрушении, епитимьи, любви к Богу и все те, что касаются лишь глубины совести. Но вы нашли в числе их и другие, в которых государство заинтересовано столь же, как и религия, как, например, вопросы о лихоимстве, банкротстве, человекоубийстве и другие подобные. И очень прискорбно для испытывающих истинную любовь к церкви видеть, как в бесчисленных случаях, где вам приходилось идти наперекор одной только религии, — вы ниспровергали законы ее без изъятия; без различения и без страха, как явствует из ваших мнений» столь смелых, когда речь идет об епитимьи и любви к Богу, поскольку вы знали, что не здесь Бог видимо производит свое правосудие.

Но там, где государство заинтересовано было не меньше религии, страх перед человеческим правосудием заставил вас разделить свои решения и составить два рода вопросов относительно этих предметов: один, именуемый вами умозрением, в котором преступления указанного рода вы рассматриваете сами по себе, не принимая во внимание интересов государства, а только закон Божий, воспрещающий их. Здесь эти преступления разрешены вами без колебаний, и, таким образом, ниспровергнут закон Божий, осуждающий их. Другой род вопросов, именуемый вами практикой, где вы принимаете во внимание ущерб, который может потерпеть государство, и существование властей, охраняющих общественную безопасность: здесь вы не всегда одобряете на практике те убийства и те преступления, которые считаете дозволенными в умозрении, чтобы этим обеспечить себя со стороны судей[228]. Так, например, на вопрос: «Разленное и незаметное развитие приучает к ним постепенно людей и ослабляет негодование против них. И подобным образом разрешение убийства, столь ненавистное и государству. и церкви вводится сначала в церковь, а затем из церкви в государство.

Подобный же успех можно было проследить и у мнения об убийстве за злословие, потому что теперь оно уже дошло до такого же позволения без всякого различения. Я не стал бы останавливаться и приводить выдержки из ваших отцов, если бы это не было необходимо для размывания уверенности, с которою вы дважды заявили в вашей пятнадцатой клевете (стр. 26 и 30), что «нет ни одного иезуита, который разрешал бы убивать за злословие». Когда вы пишете такие вещи, рекомендую позаботиться о том, чтобы они не попадались мне на глаза, так как на них очень легко возражать. Ведь кроме того, что отцы ваши Регинальд, Филиуций и др. позволили это, как я уже говорил, в умозрении, и что принцип Эскобара безопасно приводит нас к практике, я еще могу назвать нескольких ваших авторов, которые разрешают данное убийство в точных выражениях. К числу их принадлежит отец Эро, после своих публичных лекций подвергнутый королем домашнему аресту за то, что, не говоря уже о других заблуждениях, учил следующему: «Если позорящий нас перед людьми чести, несмотря на наши предостережения, продолжает делать это, нам разрешается убить его, не при всем народе, конечно, из опасения скандала, но тайком, sed clam».

Я уже говорил вам об отце Лами[229] и вы, конечно, знаете, что на его учение по этому предмету была наложена цензура в 1649 году Лувенским университетом. И тем не менее нет еще двух месяцев, как ваш отец де Буа защищал в Руане учение отца Лами, уже подвергнутое цензуре, и проповедовал, что «монаху разрешается защищать свою честь, которую он заслужил добродетелью, даже убивая того, кто задевает его доброе имя, etiam cum morte itwasoris». Это произвело такой скандал в упомянутом городе, что все священники соединились, дабы заставить его замолчать и принудить посредством мер, предписанных в канонах, отречься от своего учения. Дело об этом находится в суде официала[230].

Что же вы скажете, отцы мои? Как станете вы после этого защищать положение, что «ни один иезуит не держится мнения, что можно убивать за злословие». И разве для того, чтобы уличить вас в этом, нужно еще что — нибудь, кроме тех самых ваших мнений, которые вы приводите, ибо они не запрещают убивать в умозрении, а только в практике, «по причине вреда, наносимого государству»? Затем я спрошу вас, отцы мои, о чем же идет речь у нас, как не о факте ниспровержения вами Божьего закона, запрещающего человекоубийство. Вопрос не в том, вредили ли вы государству, а в том, вредили ли вы религии. К чему же вам в споре такого рода доказывать, будто вы пощадили государство, когда в то же время вы показываете, что уничтожили религию, говоря, как это делаете вы (кн. 3, стр. 28), что «мнение Регинальда в вопросе об убийстве за злословие состоит в признании права частного лица пользоваться таким родом защиты, если рассматривать убийство просто само по себе»? Мне ничего и желать не остается после этого признания, чтобы смутить вас. «Частное лицо, — говорите вы, — имеет право прибегать к подобной защите», т. е. убивать за злословие, «рассматривая вопрос сам по себе». И следовательно, отцы мои, закон Бога, запрещающий убийство, разрушается данным решением.

Стало быть, ни к чему говорить после, как вы это делаете, «что это беззаконно и преступно даже по закону Бога, по причине убийств и беспорядков, которые могут произойти от этого в государстве, потому что обязаны и по закону Бога принимать во внимание благо государства». Это значит уклоняться от вопроса. Отцы мои, надо ведь соблюдать два закона: один, запрещающий убивать, другой — запрещающий вредить государству. Может быть, Регинальд и не нарушал закона, запрещающего вредить государству, но он, несомненно, нарушил тот, который запрещает убивать. А здесь речь идет лишь об одном этом. Кроме того, другие ваши отцы, разрешая применять подобные убийства, уничтожили и тот и другой. Но пойдемте дальше, отцы мои. Мы знаем, разумеется, что иногда вы запрещаете вредить государству, и говорите, будто намерение ваше при этом — соблюдать закон Бога, предписывающий поддерживать государственность. Может быть, это и так, хотя здесь нельзя высказаться с уверенностью, потому что вы могли бы поступить так же из одного страха пред судьями. Рассмотрите же, пожалуйста, из какого начала вытекает указанное побуждение.

Не правда ли, отцы мои, если бы вы почитали Бога воистину, и соблюдение Его закона было первым и главным предметом вашей мысли, то такое почтение царило бы одинаково на всех ваших важных решениях и заставляло бы вас во всех подобных случаях охранять интересы религии? Но, когда видишь, напротив, что вы в стольких случаях нарушаете самые священные заповеди, данные людям Богом, если вам приходится идти против одного только Его закона, и что даже в тех самых случаях, о которых здесь идет речь, вы уничтожаете закон Бога, запрещающий эти действия, как преступные сами по себе, и свидетельствуете, что боитесь одобрить применение этого на практике только из страха перед судьями, то разве все увиденное — не предоставленный вами самими повод думать, что в своем страхе не Бога вы боитесь и что если вы, по — видимому, и соблюдаете Его закон, обязующий не вредить государству, то не столько из уважения к данному закону, сколько для того, чтобы достичь своих целей, как и всегда поступали политики наименее религиозные?



Поделиться книгой:



Регистрация