Увидев зятя, старый Батурин поспешно открыл ворота и, взяв коня за повод, кивнул головой в сторону крыльца.
— Заходи.
За чаем Елизар спросил гостя:
— Как там Устинья?
— Покою мне не дает… — улыбнулся Евграф. — В женкомиссии верховодит. Организует казачек. — Евграф оживился: — Прошлый раз приходит ко мне в исполком и говорит: так мол и так, Евграф Лупанович, когда будет решение Совета насчет покосов вдовам да безлошадным казачкам? А то, говорит, в Марамыш поедем, жаловаться на тебя будем. Пришлось, слышь ты, созвать исполком, решить дело с покосами в их пользу. Такая настойчивая стала, просто беда, — усмехнулся он, довольный.
В соседней комнате, где жила когда-то Устинья, проснулся Епифан.
За годы войны он возмужал. Между бровей легла суровая складка, голос стал тверже и темнокарие глаза глядели строже.
Поздоровавшись с зятем и наскоро позавтракав, молодой Батурин стал собираться в упродком.
— Зайди, Евграф, в исполком. Новый секретарь, Христина Ростовцева, вчера о тебе спрашивала. Помнишь, учительницу из Кочердыка?
— А как же, помню, зайду обязательно! Кстати, дела там есть.
Через час, поднимаясь на крыльцо исполкомовского дома, Истомин неожиданно столкнулся с кривым Ераской. Донковский бобыль был одет щеголевато. В новых керзовых сапогах, военной гимнастерке, брюках галифе, с перекинутой через плечо полевой сумкой он был похож на ротного каптенармуса. Простодушное лицо с козлиной бородкой попрежнему смотрело на мир с детской доверчивостью.
— Сорок одно вам с кисточкой! — ухмыляясь, Ераско протянул шершавую ладонь Евграфу.
— Здравствуй, здравствуй, Герасим, — весело заговорил Истомин. — Как она, жизнь-то?
— Лучше всех, — блеснув своим единственным глазом, Ераско выставил ногу: смотри, дескать, обут, одет, и, помолчав, произнес с достоинством:
— Теперь, Евграф Лупанович, я при должности.
— Какой?
— Мы с Федотом Поликарповичем Осокиным трамотом[1] управляем. Он, значит, у меня командиром, а я бумажки разношу насчет мобилизации конного транспорта.
— Ого, ты, оказывается, большим делом ворочаешь, — улыбнулся Евграф.
— А как же, — оживленно продолжал тот. — К слову доведись, потребовалась тебе подвода. Куда сунуться? К нам с Федотом Поликарповичем; мигом коня достанем. Вот только с гидрой плохо, — вздохнул Ераско. — Прихожу прошлый раз к Никите Фирсову. Сам-то старик больной лежит, на ладан, похоже, дышит. Молодого хозяина не было. Встретил меня их доверенный Никодим Елеонский. Сидит за столом, как бугай, сердитый.
— Бумажка, говорю, вам из трамота, товарищ.
— Стало быть, вы мне — товарищ? — прищурил так это ехидно он на меня глаза: — Вы что, тоже духовную семинарию окончили? Изучали… как ее… — Ераско наморщил лоб, — рит… рит… риторику, будь она неладная! — воскликнул он обрадованно, вспомнив незнакомое слова — Потом, значит, спрашивает: — Может, вы Гомера знаете?
— Нет, мол, не знаю такого. Был у нас в татарской слободке торговец Гумиров Ахмет да сбежал. А насчет Гомера не слыхал. А он, контра-расстрига, схватился за бока и давай ржать, как жеребец.
— Забавный ты, ховорит, человек. Гомера в трамотских списках потерял, — и опять за свое: — Гы-гы-ха-ха!
— Балясы точить мне с тобой некогда, а коня представь к девяти часам утра, — говорю.
Взял у меня бумажку, прочитал это самое предписание, потом поставил ребром на стол и пальцем «чик». Бумажка — на пол.
— Какое ты, мол, имеешь право нашу директиву щелкать. Ежели, говорю, за эту самую бумажку Федот Поликарпович тебя из леворвера может стукнуть, тогда как?
— Уходи, говорит, человече, и без тебя тошно, — махнул рукой, облокотился на стол, уставил глаза в угол и бормочет:
— Уподобился я пеликану в пустыне, стал, как филин, на развалинах дома сего… — Вижу, ровно тронулся умом человек.
Христину Истомин нашел окруженной крестьянами, приехавшими из соседних деревень; девушка в чем-то горячо их убеждала.
Увидев Евграфа, она показала ему взглядом на стул. И как только закрылась дверь за последним посетителем, спросила Истомина:
— Как там казаки?
Евграф рассказал о настроении казачества. Одно только беспокоит: идут разговоры о восстании атамана Дутова. Поликарп Ведерников, захватив с собой оружие, уехал с группой зажиточных казаков неизвестно куда. В Зверинской на заборах появились прокламации дутовцев. В степи было неспокойно.
В первых числах июня 1918 года с железнодорожной станции в Марамыш прискакал вестовой. Был он забрызган грязью, от усталости едва держался в седле. Повернул коня к городской площади и, узнав, где уком, галопом помчался по улице. Кинув на скаку поводья, он соскочил с седла и поспешно поднялся на крыльцо укомовского дома.
— Вы Председатель уездной парторганизации? — спросил он Русакова.
— Да.
Незнакомец прикрыл за собой дверь и в упор посмотрел на Григория Ивановича.
— Чехи захватили власть в Челябинске и Зауральске. Большой отряд белогвардейцев двигается по Закамалдинской дороге на Марамыш.
В кабинете наступила глубокая тишина. Тикали на стене ходики. В раскрытое окно из палисадника доносилась шумная возня воробьев. Русаков, как бы встряхнувшись от тяжелой вести, поспешно взял трубку телефона.
— Соедините с председателем исполкома. Федор, ты? Зайди ко мне. Что? Идет заседание? Прервать. Скажи коммунистам, чтоб не расходились!
Так же он нашел Шемета. Распорядился собрать по тревоге коммунистов.
Собрание коммунистов города было коротким.
— Товарищи! Для молодой Советской республики наступил тяжелый час испытания, — начал Русаков и, нашарив рукой верхнюю пуговицу гимнастерки, расстегнул ворот. — Челябинск и Зауральск пали. Чехи и белоказаки наступают на Марамыш. Опасность велика. — Григорий Иванович выдержал короткую паузу и, вкладывая горячую веру в свои слова, произнес пламенно: — Но мы с вами смело понесем великое знамя Ленина через бури и невзгоды гражданской войны и водрузим его в родном Зауралье!
— Смерть паразитам! — выкрикнул гневно матрос и потряс кулаком.
Собравшиеся вскочили, тесным кольцом окружили Русакова.
начал торжественно Григорий Иванович.
раздался страстный голос Христины. Взмахнув фуражкой, Епифан Батурин загремел басом:
Легкий ветерок вынес слова гимна через раскрытые окна на улицу. Она поднималась все выше, звала к борьбе и победе.
Через час Христина выехала из города. Поднявшись на увал, с которого хорошо был виден Марамыш и косогор, где должны были показаться чехи и белоказаки, девушка прислушалась к призывному звону колоколов. По улицам к городской площади, где было здание уездного исполкома, шли рабочие пимокатных заводов. Проскакал кавалерийский эскадрон конной милиции, чеканя шаг, прошел отряд коммунистов. Их вели Русаков и Батурин. Замыкая колонну защитников города, следовала группа фронтовиков под командой матроса Осокина.
Неожиданно внимание Христины привлек небольшой отряд всадников, ехавший в ее сторону. Впереди на вороном жеребце, заломив кубанку на затылок, в широчайших из красного сукна галифе, в яркой кашемировой рубахе, опоясанный тонким ремешком, на котором болтались две грушевидные гранаты, размахивая саблей, мчался раскосый, смуглый человек. За ним беспорядочной толпой, одетые кто в модную черкеску, кто в цветной башкирский халат или в старую рвань, едва прикрывающую тело, двигались оравшие люди.
Христина узнала анархиста Пашку Дымова, который бежал из города с отрядом, и поспешно свернула в густой сосняк. Погоняя лошадей, всадники скрылись в лесу.
Когда звук копыт дымовского отряда затих вдали, она выехала на тракт.
Солнце осветило яркие кроны деревьев и, кинув ласковые лучи на вооруженные цепи людей, скрылось за косогором.
В ближайшей от города согре раздались редкие выстрелы: конная разведка врага, наткнувшись на заставу защитников города и открыв беспорядочную стрельбу, скрылась. На Марамыш спустилась темная ночь. Стояла напряженная тишина. Лишь изредка послышится сердитый шопот:
— Погаси, курить не велено!
В темноте из дальней согры доносились подозрительные шорохи. Враг готовился к атаке.
Перед утром к Русакову пришла нерадостная весть: белоказаки, захватив власть в Усть-Уйской и соседних станицах, двигались с тыла на Марамыш. После короткого совещания с командирами, сохраняя порядок, отряды партизан отступили от города к Куричьей даче. В Марамыше осталась лишь небольшая группа подпольщиков.
В ту ночь, когда чехи подошли к окраине города, Никита Фирсов спал плохо: ломило поясницу, ныла давно ушибленная рука. Старик несколько раз вставал с постели, поправляя слабый огонек лампады и прислушивался к таинственным шорохам улицы. Не вытерпев, высунулся в открытое окно и, точно ястреб, завертел головой по сторонам.
В темноте стучали колеса телег, порой доносился приглушенный говор людей. Накинув халат, Никита осторожно пробрался в комнату расстриги.
Никодим спал.
— Федорович! А Федорович, вставай!
Тот с трудом открыл отяжелевшие веки и, опустив ноги на коврик, протяжно зевнул.
— Что тебе?
— В городе неладно. Вышел бы ты на улицу, посмотрел.
Расстрига почесал пухлый живот и, не торопясь, стал одеваться.
— Сергей приехал?
— Спит у своей Иродиады, — махнул рукой Никита и оперся на клюшку.
Зимой Элеонора Сажней окончательно поселилась в комнатах, которые занимала когда-то покойная Дарья.
Молодой Фирсов, по выражению Василисы Терентьевны, по-прежнему «куралесил», забросив все дела фирсовского дома. Пропадал все больше в тургайских степях, гоняясь за волками. От Агнии письма получали редко. Она жила вместе с мужем в Омске. Тегерсен работал в американском Красном Кресте.
От Андрея вестей не было больше года. Как-то Василисе Терентьевне сказали, что в исполкоме работает невеста Андрея, Христина Ростовцева. Старуха поспешно оделась и пошла посмотреть будущую сноху.
В приемной уселась в уголок и долгим, ревнивым взглядом следила за девушкой, прислушивалась к ее разговорам с посетителями. Домой вернулась довольная осмотром. Одно смущало старую женщину: будущая жена Андрея была коммунистка, а они и в бога не верят, и ребят не крестят, и косы стригут.
«Ничего, были бы внучата, окрестим; отец с матерью и не узнают. Дождаться бы, — подумала Василиса Терентьевна и вздохнула. — Старик только псалмы читает, Сереженька за волками по степи гоняется, актерка в доме разные киятры устраивает, даже втянула в бесовскую игру и Никодимушку. Прошлый раз заявляет: «Мы с Никодимом Федоровичем думаем репетицию в вашей столовой провести. Отрывки из оперы «Самсон и Далила» ставить будем». Потом подала Никодимушке стул. «Представь, говорит, что это водяное колесо мельницы, и верти его, а я буду петь». Вернулась в свою комнату, разделась, распустила волосы и вышла к Никодиму в чем мать родила.
А тот дурак-то затянул какой-то псалом и косит на нее глаза. Ладно, старик костылем их разогнал по комнатам. Срамота. Сказала я Сергею, а он только хохочет! Была бы моя воля, оттаскала бы ее, паскуду, за волосы. Где это видано, чтобы голой выходить?»
Василиса Терентьевна попыталась посовестить и Сергея, а он не понял, видно, о своем начал:
— Эх, мама, мама, тяжело жить мне на свете.
— Женился бы, любая за тебя пойдет.
— Поздно сватать ту, которая обручена с другим. — Должно, на Устинью намекал. — Оттого и гоняюсь за волками, чтобы печаль унять, — повесил голову и вышел… Василиса Терентьевна, вспомнив разговор с сыном, тревожно заворочалась на постели. Услышав шаги мужа, приподняла голову. Старик поставил клюшку и торопливо стал одеваться.
— Ты куда?
— Вставай, мать. Зажигай перед иконами свечи: кончилась власть большевиков.
Василиса Терентьевна непонимающими глазами посмотрела на суетившегося мужа, который в спешке никак не мог найти рукав своего частобора.
— Да вставай, ты, прости господи, кислая квашня! — выругался тот и дрожащими от нетерпения руками стал застегивать пуговицы.
Рядом в комнате слышалось радостное гудение Никодима, только что вернувшегося в дом.
— Елицы во Христа крестится, во Христа облекостеся… Аллилуйя. — Потирая руки, расстрига подошел к буфету, выпив рюмку рябиновки, провел широкой ладонью по усам. — Воскресла новая Вандея, а с ней и дом Фирсова. Но пока об этом молчок! — Расстрига погрозил кому-то невидимому пальцем:
— У премудрого Соломона бо сказано: и глупец, когда молчит, может показаться умным. Ибо пути господни неисповедимы.
Опираясь на палку, Никита прошел по коридору в комнату сына.
Закинув руки под голову, Сергей безмятежно спал. Слабый свет ночника с маленького столика из угла освещал его красивое, с легким пушком на подбородке лицо.
— Вставай!
Сергей откинул одеяло и уселся на кровати.
— Что?
Старый Фирсов молитвенно сложил руки и, глядя на икону, произнес торжественно:
— И побегут от лица огня все нечестивцы, творящие беззаконие. Кончилась власть большевиков!
Сергей вскочил:
— Как кончилась? Ты правду говоришь, отец?
Никита подвел сына к окну и, распахнув створки, показал на косогор:
— Се жених грядет во полунощи!