В правом крыле двух последних этажей дома художник Хюттинг объединил восемь комнат для прислуги, часть коридора и соответствующие им чердаки, чтобы сделать себе огромную мастерскую, которую с трех сторон окружает примыкающая к комнатам просторная лоджия. Вокруг винтовой лестницы, ведущей на эту лоджию, он устроил небольшую гостиную, где любит отдыхать в перерывах между работой, а также принимать друзей и клиентов, и которую от мастерской отделяет расположенный буквой L книжный шкаф без задней стенки в китайском стиле, то есть черный, лакированный, с инкрустациями под перламутр и коваными медными засовами — высокий, широкий и вытянутый стеллаж, длинный отсек которого — чуть более двух метров, а короткий — метра полтора. На верхней панели в ряд стоят муляжи, обшарпанная статуэтка национальной героини Марианны, несколько больших ваз, три внушительные алебастровые пирамиды, а на пяти прогибающихся от тяжести полках выставлены различные безделицы, диковины и гаджеты: предметы китча с конкурса Лепина тридцатых годов, как, например, нож для чистки картофеля, майонезный миксер с маленькой воронкой для вливания растительного масла по каплям, один инструмент для нарезания вкрутую сваренного яйца на тонкие ломтики, другой — для придания сливочному маслу формы ракушек, какой-то ужасно сложный коловорот, а по сути всего лишь усовершенствованный штопор; сюрреалистические редимейды (полностью посеребренный батон) и объекты поп-арта (банка «Seven-up»); а еще засушенные цветы под стеклом в рамках романтик или рококо из крашеного картона и ткани, очаровательные обманки, в которых каждая деталь — кружевная скатерть на столике высотой в два сантиметра или паркет елочкой с половицами длиной не более двух-трех миллиметров — воспроизведена с тщательной достоверностью; наборы старых почтовых открыток, изображающих Помпеи в начале века: Der Triumphbogen des Nero (Arco di Nerone, Arc de Néron, Nero’s Arch), la Casa dei Vetti («один из лучших образцов римской аристократической виллы с живописными фресками и мраморным декором, сохранившимися на перистиле, некогда украшенном растениями…»), Casa di Cavio rufo, Vico de Lupanare, и т. п. Самыми красивыми экспонатами этой коллекции являются хрупкие музыкальные шкатулки: одна из них, предположительно старинная, — это крохотная церковь, чьи колокола — стоит лишь слегка наклонить колоколенку — начинают вызванивать знаменитую мелодию «Smanie implacabili che m’agitate» из «Cosi fan tutte»; другая — маленькие настольные часики с маятником, который, раскачиваясь, оживляет маленькую крысу в балетной пачке.
В прямоугольном пространстве, ограниченном этим L-образным стеллажом с угловыми проемами, которые при желании могут завешиваться кожаными шторами, Хюттинг поместил низкий диван, несколько пуфов и маленький бар на колесиках, с бутылками, бокалами и ведерком для льда из знаменитого ночного клуба «The Star» в Бейруте: ведерко сделано в виде толстого и низкорослого монаха; он сидит, держа в правой руке чарку; одет он в длинный серый плащ и подпоясан витым шнуром, а его голова и плечи скрыты под черным капюшоном, который является крышкой ведерка.
Стена слева, напротив длинной секции L, оклеена пробковой бумагой. Приблизительно в двух с половиной метрах от пола установлен карниз с передвижными металлическими рамами, к которым художник прикрепил десятка два холстов, по большей части малоформатных; почти все они относятся к прежней манере художника, которая прославила его и которую он сам называет своим «туманным периодом»: Хюттинг делал точные копии известнейших работ — «Джоконда», «Анжелюс», «Отступление из России», «Завтрак на траве», «Урок анатомии» и т. п., — а затем покрывал их пеленой различной густоты, в результате чего его знаменитые модели казались окутанными эдакой серой дымкой. На открытии парижской выставки в «Галерее 22» в мае 1960 года был создан искусственный туман, который — к большой радости хроникеров — еще более усилился от наплыва посетителей, куривших сигары и сигареты. Успех был мгновенным. Поиздевались лишь два-три критика, в частности, швейцарец Бейсандр, написавший следующее: «Серая серия Хюттинга напоминает отнюдь не „Белый квадрат на белом фоне” Малевича, а скорее столь дорогую для Пьера Дака и генерала Вермо битву негров в тоннеле». Но большинство рецензентов были в восторге от «метеорологического лиризма», который, по словам одного из них, ставил Хюттинга в один ряд со знаменитым и почти омонимичным Хюффингом, нью-йоркским лидером в жанре arte brutta. Прислушавшись к мудрым советам, Хюттинг сохранил большую часть своих работ: сегодня он готов с ними расстаться лишь на совершенно нереальных условиях.
В маленькой гостиной — три человека. Из лоджии по лестнице спускается женщина лет сорока; она одета в черный кожаный комбинезон, а в руках у нее — искусно сделанный восточный кинжал, который она протирает замшевой тряпкой. Согласно легенде, именно этим кинжалом фанатик Сулейман Эль-Халеби убил генерала Жан-Батиста Клебера в Каире 14 июня тысяча восьмисотого года, после того, как этот стратег и наместник Бонапарта после не очень успешной Египетской кампании ответил на ультиматум адмирала Кейта убедительной победой при Гелиополисе.
Двое других присутствующих сидят на пуфах. Это шестидесятилетняя чета. На женщине лоскутная юбка, доходящая до колен, и сетчатые черные чулки в очень крупную ячейку; она тушит испачканную губной помадой сигарету в хрустальной пепельнице, по форме напоминающей морскую звезду. На мужчине — темный костюм в тонкую красную полоску, светло-голубая рубашка, ей в тон голубые с красной диагональной полосой галстук и платок; у него короткие жесткие волосы с проседью и очки в черепаховой оправе, а на коленях — небольшая брошюра в красной обложке под названием «Налоговый кодекс».
Моложавая женщина в кожаном комбинезоне — секретарь Хюттинга. Мужчина и женщина, сидящие на пуфах, — австрийские клиенты. Они специально приехали из Зальцбурга, чтобы договориться о приобретении одного из самых котируемых «туманов» Хюттинга, того самого, для которого исходной моделью послужила ни много ни мало «Турецкая баня»; следуя своей технике, Хюттинг погрузил ее в клубы очень густого пара. Издали произведение удивительным образом напоминает акварель Тёрнера «Harbour near Tintagel», которую Вален, — когда он еще давал уроки, — неоднократно демонстрировал Бартлбуту как совершенный пример того, чего можно добиться в акварели, и точную копию которой англичанин сделал на пленэре, в Корнуай.
Хюттинг, деля большую часть своего времени между нью-йоркским лофтом, замком в Дордони и домиком в окрестностях Ниццы, нечасто бывает в своей парижской квартире; в Париж он вернулся ради приема у Альтамонов. Сейчас он как раз работает в одной из верхних комнат, где беспокоить его, конечно же, строго запрещается.
Глава XII
Очень долго маленькую двухкомнатную квартирку на шестом этаже занимала одинокая дама, мадам Уркад. До войны она работала на картонажной фабрике, где производились футляры из картона, обтянутые шелком, кожей или искусственной замшей, для художественных альбомов с названиями, тисненными холодным способом, а также скоросшиватели, рекламные пакеты, канцелярские папки, кляссеры из ткани темно-красного или светло-зеленого, так называемого «имперского» цвета с позолоченной тесьмой, а еще причудливые упаковки — для перчаток, сигарет, шоколада, мармелада — с украшениями, нанесенными по трафарету. И, разумеется, именно ей в тысяча девятьсот тридцать четвертом году, за несколько месяцев до своего отъезда, Бартлбут заказал коробки, в которые Винклеру предстояло укладывать пазлы по мере их изготовления: пятьсот совершенно одинаковых коробок длиной в двадцать, шириной в двенадцать, высотой в восемь сантиметров, склеенных из черного картона и перевязанных черной лентой, которую Винклер запечатывал воском без каких-либо указаний, кроме инициалов П. Б. и порядкового номера на овальной этикетке.
Во время войны фабрике не хватало качественных материалов, ее пришлось закрыть. Мадам Уркад едва сводила концы с концами, пока ей не повезло и она не нашла место в большом магазине скобяных изделий на авеню де Терн. Эта работа ей, похоже, понравилась, так как она осталась там и после освобождения Парижа, когда ее фабрика вновь открылась и ей предложили туда вернуться.
Она вышла на пенсию в начале семидесятых годов и переехала в принадлежавший ей маленький домик в окрестностях Монтаржи. Там она ведет уединенную и спокойную жизнь и раз в год отвечает на поздравительную открытку, которую ей присылает мадмуазель Креспи.
После нее эту квартиру заняла семья Реоль. Когда они вселились, это была молодая пара с трехлетним мальчиком. Через несколько месяцев после переезда они прикрепили на стеклянной двери консьержки объявление о своей свадьбе. Мадам Ношер обошла весь дом, предлагая делать взносы для покупки свадебного подарка, но собрала всего лишь 41 франк.
Семья Реоль будет находиться в столовой: они только что поужинают. На столе будет стоять бутылка пастеризованного пива, остатки савойского пирога с воткнутым в него ножом и граненая хрустальная компотница с «побирушками», то есть смесью сушеных фруктов, миндаля, фундука, грецких орехов, изюма из Смирны и Коринфа, инжира и фиников.
Молодая женщина, стоя на цыпочках около посудного шкафа в стиле Людовик XIII, снимает с верхней полки декоративное фаянсовое блюдо с изображением романтического пейзажа: окруженные лесами просторные луга, разрезанные темными хвойными рощицами и полноводными ручейками, разливающимися в озера, а вдали — узкая и высокая постройка с балконом и усеченной крышей, на которой сидит аист.
На мужчине свитер в горошек. Он смотрит на карманные часы на цепочке, которые держит в левой руке, а правой рукой переводит стрелки больших настенных часов с маятником типа «Early American», на корпусе которых вырезана группа Negro Ministrels: десяток музыкантов в цилиндрах, фраках и больших галстуках-бабочках играют на различных духовых инструментах, банджо и shuffleboard.
Стены затянуты джутовой тканью. На них нет ни картин, ни репродукций, ни даже бесплатно присылаемого почтового календаря. Ребенок — сейчас ему уже восемь лет — стоит на четвереньках на плетеном соломенном коврике. На голове у него что-то вроде красной кожаной фуражки. Он играет с маленьким гудящим волчком, на котором птички нарисованы таким образом, что при замедлении вращения кажется, будто они машут крыльями. Рядом лежит журнал комиксов, на обложке которого высокий молодой человек с развевающейся шевелюрой, в синем свитере в белую полоску, сидит верхом на осле. В «пузыре», выходящем из ослиной пасти — так как говорит именно этот персонаж, — можно прочесть следующую фразу: «Кто валяет дурака, превращается в осла».
Глава XIII
Вестибюль большой двухэтажной квартиры, которую занимает семья Роршаш. Помещение пусто. Стены покрыты белой блестящей краской, пол выложен большими сланцевыми плитами серого цвета. Единственная мебель — стоящее посреди комнаты большое бюро в стиле ампир с ящиками на задней панели, которые разделены маленькими деревянными колоннами, образующими центральный портик; его украшают часы с маятником и резное панно: обнаженная женщина, лежащая у небольшого каскада. Посреди бюро, на виду, два предмета: гроздь винограда, где каждая виноградинка сделана из тонкого дутого стекла, и бронзовая статуэтка художника, который стоит перед высоким мольбертом, приосанившись и чуть откинув голову назад; у него длинные заостренные усы и волосы, ниспадающие буклями на плечи. На нем широкий камзол, в одной руке он держит палитру, в другой — длинную кисть.
На задней стене большой рисунок пером изображает самого Реми Роршаша, высокого, сухопарого старика с птичьей головой.
Жизнь Реми Роршаша, — в том виде, в каком он ее представил в книге своих мемуаров, услужливо написанных одним литературным специалистом, — является болезненным сочетанием дерзаний и недоразумений. Его карьера началась в конце Первой мировой войны в одном марсельском мюзик-холле, где он выступал, подражая Максу Линдеру и американским комикам. Высокий, худой, с меланхоличным и скорбным выражением лица, и в самом деле напоминавший Китона, Ллойда и Лорела, он возможно и сумел бы пробиться, если бы на несколько лет не опережал свою эпоху. В то время была мода на шансонье с солдафонским юмором, и пока толпа превозносила Фернанделя, Габена и Прежана, которых уже готовился прославить кинематограф, Гарри Кавер — этот псевдоним он себе выбрал сам — прозябал в тоскливом забвении и находил все меньше возможностей пристраивать свои номера. Недавняя война, «Священный союз», «Небесно-голубая палата» подсказали ему идею основать труппу, специализирующуюся на задорных мотивах, уланских кадрилях и песенках в духе «Мадлон» и «Самбр-е-Мёз». На одной из фотографий того времени он позирует с оркестром «Альбер Префлёри и его Веселые Новобранцы» в роли бравого вояки, в причудливой пилотке набекрень, гимнастерке, украшенной широкими брандебурами, и в безупречно затянутых обмотках. Успех был несомненный, но продлился всего лишь несколько недель. Нашествие пасодоблей, фокстротов, бигинок и прочих экзотических танцев из трех Америк, а также других мест закрыло для него двери дансингов и бальных залов, и все его вообще-то похвальные намерения сменить имидж («Barry Jefferson and His Hot Pepper Seven», «Пако Доминго и трое Кабальерос», «Федор Ковальский и его степные Мадьяры», «Альберто Сфорци и его Гондольеры») оборачивались, одно за другим, явными провалами. Правда, вспоминает он по этому поводу, в основном менялись лишь названия да шляпы: репертуар оставался практически прежним, а все перемены ограничивались тем, что чуть варьировался ритм, гитара сменялась балалайкой, банджо или мандолиной, и сообразно каждому конкретному случаю добавлялись характерные «
Немного спустя разочарованный Роршаш решил покончить с артистической карьерой, но, не желая оставлять сцену, стал импресарио одного воздушного гимнаста, акробата, отличавшегося двумя особенностями, которые очень быстро принесли ему успех: во-первых, он был крайне молод — когда Роршаш с ним познакомился, ему не было и двенадцати лет; во-вторых, он мог часами не слезать с трапеции. Толпа набивалась в цирки и мюзик-холлы, где он выступал, чтобы увидеть не только, как он выполняет свои номера, но еще и то, как на узкой жердочке трапеции, на высоте тридцати-сорока метров от земли, он спит, умывается, одевается и выпивает чашку какао.
Поначалу их сотрудничество процветало, и невероятным акробатическим достижениям рукоплескали все крупные города Европы, Северной Африки и Среднего Востока. Но с возрастом акробат становился все более требовательным. Сначала, побуждаемый лишь стремлением к совершенству, а затем привычкой, довольно быстро ставшей тиранической, он организовал жизнь таким образом, чтобы оставаться на своей трапеции круглосуточно, пока не завершались его выступления в том или ином заведении. Слуги сменяли друг друга, обеспечивая его всем необходимым и выполняя его пожелания, которые, впрочем, были довольно скромными; эти люди дежурили под трапецией и в специально изготовленных емкостях поднимали или спускали то, что требовалось для жизнедеятельности артиста. Подобный образ жизни не причинял окружающим никаких серьезных неудобств, хотя и несколько мешал исполнению других номеров программы: скрыть то, что кто-то остался наверху, было невозможно, и взгляды обычно спокойных зрителей иногда наталкивались на акробата. Но администрация на него не сердилась, так как акробатом он был исключительным и никто никогда не сумел бы его заменить. К тому же не без удовольствия отмечалось, что такой образ жизни он выбрал не из озорства, а потому что это было для него единственной возможностью удерживать себя в постоянной форме и доводить свое мастерство до совершенства.
Проблема значительно осложнялась, когда срок действия контракта заканчивался, и акробату предстояло перемещаться в другой город. Импресарио делал все, чтобы облегчить его страдания: в крупных населенных пунктах он арендовал гоночные машины, которые ночью и рано утром неслись на полной скорости по пустынным улицам, но для нетерпеливого артиста это все равно было недостаточно быстро; в поездах заказывали целое купе, где он мог устраиваться так же, как на своей трапеции, и спать в багажной сетке: походную трапецию устанавливали задолго до прибытия акробата, все двери настежь открывались, а коридоры освобождались для того, чтобы тот имел возможность, не теряя ни секунды, добраться до своей высоты. «Глядя на то, — писал Роршаш, — как он ставит ногу на веревочную лестницу, молниеносно забирается наверх и оказывается на своем шестке, я переживал один из самых прекрасных моментов в жизни».
Но, увы, наступил день, когда акробат отказался спуститься. Его последнее выступление в Большом театре Ливорно только что закончилось, и ему в тот же вечер предстояло переехать на машине в Тарб. Не обращая внимания на уговоры Роршаша и директора мюзик-холла, к которым вскоре присоединились все более нетерпеливые призывы остальных членов труппы, музыкантов, рабочих, служащих театра и даже зрителей, — те уже начали выходить, но остановились и, услышав все эти причитания, вернулись обратно в зал, — акробат гордо перерезал веревку, предусмотренную для его возвращения на землю, и принялся выполнять непрерывную череду «больших солнц» в постепенно ускоряющемся ритме. Это рекордное выступление длилось уже два часа, а среди зрителей пятьдесят три человека потеряли сознание. Пришлось вызвать полицию. Несмотря на все предупреждения Роршаша, полицейские внесли высокую пожарную лестницу и начали карабкаться наверх. Они не успели добраться и до середины, как акробат развел руки в стороны, с протяжным криком прыгнул и, описав безукоризненную кривую, упал посреди арены.
После выплаты неустоек директорам, месяцами переманивавшим акробата, у Роршаша осталось немного наличных, которые он решил вложить в экспорт-импорт. Он закупил целую партию швейных машинок и отплыл с ними в Аден, надеясь выменять их на специи и благовония. От этой идеи его отговорил один коммерсант, с которым он познакомился во время плавания и который, со своей стороны, сплавлял разнообразные медные инструменты и утварь — от рычага клапана до спирали перегонного куба, не считая сит, сотейников и прочих сковородок. Как объяснил ему этот коммерсант, рынок специй и вообще все, что касается обмена между Европой и Ближним Востоком, жестко контролируется англо-арабскими концернами, которые, стремясь сохранить свою монополию, способны пойти на физическое устранение даже самых мелких конкурентов. А вот коммерция между Аравией и черной Африкой отслеживалась не так строго и давала возможность совершать весьма прибыльные операции. В частности, торговлю каури: как известно, эта ракушка все еще служит разменной монетой для многих африканских и индийских народностей. Но мало кто знает, — и именно здесь можно сорвать крупный куш, — что существуют различные виды каури, которые разными племенами оцениваются по-разному. Так, каури с Красного моря (Cyproea turdus) очень высоко котируются на Коморских островах, где их легко обменять на индийские каури (Cyproea caput serpentis) по весьма выгодному курсу из расчета пятнадцать капут серпентис за одну турду. Однако совсем неподалеку, в Дар-эс-Саламе, курс капуты серпентис постоянно растет, и зачастую операции совершаются из расчета одна капута серпентис за три Cyproea moneta. Этот третий вид каури все называют монетой каури: мало того, что она принимается к оплате почти везде, — в западной Африке, Камеруне и особенно Габоне она ценится так высоко, что некоторые народы готовы покупать ее на вес золота. Таким образом, даже за вычетом всех накладных расходов, можно рассчитывать на десятикратную прибыль. Операция не представляла никакого риска, но требовала времени. Роршашу, не ощущавшему в себе призвания великого путешественника, эта идея показалась не очень заманчивой, но уверенность коммерсанта произвела на него достаточно сильное впечатление, и он, не раздумывая, принял предложение скооперироваться, которое тот ему сделал во время высадки в Адене.
Сделки прошли в точности, как это предсказывал коммерсант. В Адене они без труда обменяли свои медные товары и швейные машинки на сорок ящиков Суртеа turdus. Коморские острова они покинули с восемью сотнями ящиков капут серпентис; единственная проблема, с которой они столкнулись, была в том, чтобы найти нужное количество деревянных досок для изготовления этих ящиков. В Дар-эс-Саламе они наняли караван из двухсот пятидесяти верблюдов, чтобы пересечь Танганьику с тысячью девятьюстами сорока ящиками, набитыми каури, достигли большой реки Конго и спустились по ней почти до устья за четыреста семьдесят пять дней: двести двадцать один день занял спуск по реке, сто тридцать семь — погрузки на поезд, двадцать четыре — погрузки на носильщиков, девяносто три — ожидание, отдых, вынужденное бездействие, переговоры, административные конфликты, различные мелкие происшествия и неурядицы, а в целом все прошло на редкость удачно.
Они высадились в Адене чуть больше двух с половиной лет назад. И поэтому не знали, — да и как они могли об этом узнать?! — что в тот самый момент, когда они прибыли в Аравию, другой француз по имени Шлендриан покидал Камерун, успев заполонить его занзибарской каури и тем самым вызвать необратимую девальвацию во всей западной и центральной Африке. Каури Роршаша и его компаньона не только не обменивались, но даже стали опасными: французские колониальные власти не без основания посчитали, что выброс на рынок семисот миллионов ракушек — более тридцати процентов общей массы каури, служивших обмену во всей ФЗА, — спровоцирует беспрецедентную экономическую катастрофу (одни лишь слухи о новой партии вызвали нарушение ценовой политики колониальных продовольственных товаров, сбой, который некоторые экономисты единодушно расценили как одну из основных причин краха Уолл-стрит): итак, на каури был наложен арест; Роршашу и его компаньону вежливо, но настоятельно предложили сесть на первый же пакетбот, отплывающий во Францию.
Роршаш был готов пойти на все, только бы отомстить Шлендриану, но напасть на его след он так и не сумел. Ему удалось узнать лишь то, что в войне 1870 года действительно участвовал некий генерал Шлендриан. Но сам генерал уже давно умер и, похоже, наследников у него не осталось.
Не очень понятно, каким образом Роршаш жил в последующие годы. Сам он в своих воспоминаниях высказывается на этот счет крайне сдержанно. В начале тридцатых он написал книгу, сюжет которой в значительной степени основывался на его африканских приключениях. Роман был опубликован в тысяча девятьсот тридцать втором году в издательстве Эдисьон дю Тонно под названием «Африканское золото». Единственный критик, отметивший произведение, сравнивал его с «Путешествием на край ночи», которое вышло в свет приблизительно в то же время.
Роман не вызвал большого интереса у читателей, но позволил Роршашу войти в литературные круги. Спустя несколько месяцев он основал журнал, которому дал весьма странное название «Предубеждения», наверняка желая тем самым показать, что в его журнале их как раз и нет. Журнал выходил четыре раза в год до самой войны. Среди публиковавшихся в нем авторов некоторые впоследствии добились определенной известности. Высказываясь на эту тему, Роршаш ограничивается весьма скупыми комментариями, но все-таки можно с изрядной долей вероятности предположить, что издание осуществлялось именно за счет вышеуказанных авторов. Во всяком случае, из всех довоенных проектов этот был единственным, который Роршаш считал не совсем провальным.
Некоторые рассказывают, что Роршаш провел войну в рядах «Свободной Франции» и неоднократно выполнял задания дипломатического характера. Другие, напротив, утверждают, что он сотрудничал с Силами Оси Берлин — Рим и после войны был вынужден скрываться в Испании. С уверенностью можно сказать лишь то, что во Францию он вернулся в начале шестидесятых: богатым, преуспевающим и даже женатым. Именно в ту пору, когда — как он шутливо вспоминает — достаточно было занять один из многочисленных свободных офисов недавно организованного Дома Радио, чтобы стать продюсером, Роршаш начал работать на телевидении. В ту же пору он купил у Оливье Грасьоле две последние квартиры, которые у того еще оставались в доме, не считая занимаемого им самим жилья. Роршаш объединил их в престижный дуплекс, который неоднократно фотографировали «Французский Дом», «Дом и Сад», «Форум», «Искусство и Архитектура сегодня» и прочие специализированные журналы.
Вален еще помнит, как увидел его впервые. Это произошло в один из тех дней, когда лифт — как это за ним водится — опять не работал. Он вышел из своей квартиры, спустился по лестнице и, направляясь к Винклеру, прошел перед дверью нового жильца. Дверь была открыта настежь. В большую прихожую входили и выходили рабочие, а сам Роршаш, почесывая затылок, слушал советы художника-декоратора. Тогда он выглядел по-американски, со своими цветастыми рубашками, носовыми платками вместо кашне и цепочками на запястье. Затем он стал похож на старого утомленного льва, одинокого пожилого путешественника, который помотался по свету и чувствовал себя вольготнее в пустыне у бедуинов, чем в парижских салонах: сапоги, кожаные куртки, серые льняные рубашки.
Сегодня это больной старик, обреченный на почти постоянное пребывание в клинике или долгие реабилитационные процедуры. Его женоненавистничество остается по-прежнему общепризнанным, но находит все меньше возможности для проявления.
Landès, D.
Глава XIV
Кабинет доктора Дентевиля: кушетка, письменный металлический стол, — почти пустой, если не считать телефона, лампы на шарнирной стойке, блокнота для рецептов, стальной матовой ручки в углублении мраморной чернильницы, — маленький желтый кожаный диван, над которым висит большая репродукция Вазарелли; по обе стороны окна — два толстых растения, пышно и вальяжно разросшиеся в двух кашпо из рафии, стеллаж с какими-то инструментами, стетоскопом, хромированной металлической коробкой для ваты и маленькой бутылочкой девяностоградусного спирта; во всю стену справа — блестящие металлические панели, скрывающие разную медицинскую аппаратуру, а также шкафы, где доктор хранит свои инструменты, досье и фармацевтические препараты.
Доктор Дентевиль сидит за своим столом и с видом полного безразличия выписывает рецепт. Это мужчина сорока лет, с почти лысой головой яйцевидной формы. Его пациентка — пожилая женщина. Она собирается встать с кушетки, на которой только что лежала, и поправляет стягивающую лиф брошь-заколку, металлический ромб со стилизованной рыбой внутри.
Третий человек сидит на диване; это мужчина преклонного возраста в кожаной куртке и широком клетчатом шарфе с обтрепанными краями.
Род Дентевилей восходит к почтовому смотрителю, которому Людовик XIII пожаловал дворянский титул за услугу, оказанную Люину и Витри при убийстве Кончини. Кадиньян оставил нам поразительное описание этого персонажа, который, судя по всему, был солдафоном с прескверным характером:
«Дентевиль был мужчина лет тридцати пяти, среднего роста, не высокий, не низенький, с крючковатым, напоминавшим ручку от бритвы, носом, любивший оставлять с носом других, в высшей степени обходительный, впрочем, слегка распутный и от рождения приверженный особой болезни, о которой в те времена говорили так: безденежье — недуг невыносимый. Со всем тем он знал шестьдесят три способа добывания денег, из которых самым честным и самым обычным являлась незаметная кража, и был он озорник, шулер, кутила, гуляка и жулик, каких и в Париже немного; и вечно строил каверзы полицейским и ночному дозору».
Его потомки, как правило, отличавшиеся большей рассудительностью, подарили Франции добрую дюжину епископов и кардиналов, а также прочих примечательных персонажей, среди которых надлежит особо отметить следующих:
Жильбер де Дентевиль (1774–1796), ярый республиканец, семнадцатилетним юношей записался в армию добровольцем, а через три года был уже полковником. Лично повел свой батальон на приступ Монтенотте. Этот героический поступок стоил ему жизни, но предрешил победный исход битвы.
Эмманюэль де Дентевиль (1810–1849), друг Листа и Шопена, известен прежде всего как автор утомительного вальса, заслуженно прозванного «Волчком».
Франсуа де Дентевиль (1814–1867), в семнадцать лет окончил Политехнический институт с самыми высокими оценками, но отказался от открывавшейся перед ним блестящей карьеры инженера и промышленника, дабы посвятить себя научным исследованиям. В 1840 году он решил, что открыл секрет получения алмаза из угля. Основываясь на теории, названной им «дупликацией кристаллов», сумел путем замораживания осуществить кристаллизацию насыщенного раствора углерода. Академия наук, которой он представил свои образцы, заявила, что его эксперимент интересен, но не очень убедителен, так как полученные им алмазы были тусклыми, раскалывались, легко царапались ногтем, а иногда даже крошились. Отказ не смутил Дентевиля, который запатентовал свой метод и за оставшиеся двадцать семь лет своей жизни опубликовал по этой теме 34 статьи и технические разработки. Эрнест Ренан упоминает о нем в одной из своих заметок («Сборник», 47, passim):
Лорелла де Дентевиль (1842–1861) стала одной из несчастных жертв, а возможно, и главной виновницей одного из самых ужасных происшествий за всю Вторую Империю. Во время приема, устроенного герцогом де Креси-Куве, который должен был через несколько недель на ней жениться, молодая женщина произнесла тост за семью своего будущего мужа, залпом осушила бокал шампанского и подбросила его вверх. Волею судьбы в тот момент она стояла прямо под гигантской люстрой, изготовленной в знаменитой мастерской Бавкида из Мурано. Люстра сорвалась, упала и раздавила насмерть восемь человек, в том числе Лореллу и ее будущего свекра, старого маршала де Креси-Куве, который прошел всю русскую кампанию без единой царапины, хотя под ним убило трех лошадей. Версия о покушении была сразу же отклонена. Присутствовавший на приеме дядя Лореллы Франсуа де Дентевиль выдвинул гипотезу «маятниковой амплификации, вызванной противоположными фазами вибрации хрустального бокала и люстры», но никто не согласился принять это объяснение всерьез.
Глава XV
Под самой крышей, между мастерской Хюттинга и комнатой Джейн Саттон, комната Мортимера Смотфа, старого метрдотеля Бартлбута.
Комната пуста. На оранжевом покрывале, прикрыв глаза и выставив передние лапы как сфинкс, дремлет белошерстая кошка. Возле кровати, на маленькой тумбочке — пепельница из граненого стекла треугольной формы с выгравированным словом «Guinness», сборник кроссвордов и детективный роман под названием «Семь преступлений в Азинкуре».
Вот уже более пятидесяти лет Смотф состоит на службе у Бартлбута. Хотя он сам себя и величает метрдотелем, его деятельность сводится скорее к обязанностям камердинера или секретаря; а точнее, того и другого одновременно: вообще-то он был преимущественно сопровождающим и доверенным лицом и если уж не Санчо Пансой, то по крайней мере Паспарту (Бартлбут и вправду чем-то походил на Филеаса Фогга), поочередно носильщиком, чистильщиком, брадобреем, шофером, гидом, казначеем, туристическим агентом и держателем зонта.
Путешествие Бартлбута, а следовательно, и Смотфа, продолжалось двадцать лет, с тысяча девятьсот тридцать пятого до тысяча девятьсот пятьдесят четвертого, и охватило — не без курьезных задержек — весь мир. Начиная с тысяча девятьсот тридцатого года Смотф занимался организацией этих путешествий: он предоставлял необходимые документы для получения виз, справлялся о правилах, принятых в различных транзитных странах, открывал в нужных пунктах своевременно пополняемые счета, собирал путеводители, карты, справочники с расписаниями и тарифами, бронировал номера в гостиницах и заказывал билеты на пароходы. Идея Бартлбута заключалась в том, чтобы посетить пятьсот побережий и нарисовать пятьсот морских пейзажей. Побережья выбирал — причем большей частью наугад — сам Бартлбут, листая атласы, географические альбомы, путевые очерки и туристические проспекты и по ходу отмечая то, что ему нравилось. Затем Смотф изучал средства передвижения и условия проживания.
Первым пунктом, в первой половине января тысяча девятьсот тридцать пятого года, был Хихон, расположенный на берегу Бискайского залива, недалеко от тех самых мест, где незадачливый Бомон упрямо выискивал останки маловероятной арабской столицы в Испании. Последним пунктом — Бруверсхавен, в Зеландии, в устье Эскаут, во второй половине декабря тысяча девятьсот пятьдесят четвертого года. Между этими датами была маленькая гавань Мвиканнокизиргоухоулья, неподалеку от Костелло, на берегу залива Камус в Ирландии, и была еще более мелкая гавань Ю на Каролинских островах; были гавани балтийские и гавани латвийские, гавани китайские, гавани мадагаскарские, гавани чилийские, гавани техасские; гавани крохотные с двумя рыбачьими суденышками и гавани гигантские с многокилометровыми пирсами, доками, причалами, сотнями башенных и мостовых кранов; гавани, окутанные в туман, гавани, плывущие в знойном мареве, гавани, затянутые льдом; гавани заброшенные, гавани, занесенные песком, гавани для прогулочных судов с искусственными пляжами, завезенными пальмами, фасадами роскошных отелей и казино; адские стройки, выпускающие тысячи liberty ships; гавани, опустошенные людьми; гавани тихие, в которых голые маленькие девочки брызгаются водой возле сампанов; гавани для пирог; гавани для гондол, гавани для военных судов, бухты, сухие доки, рейды, внутренние стоянки, фарватеры, молы; нагромождения бочек, снастей и губок; навалы красного дерева, кучи удобрений, фосфатов, минералов; клети с кишащими омарами и крабами; прилавки с триглами, калканами, бычками, дорадами, мерланами, скумбриями, скатами, тунцами, каракатицами, миногами; гавани, воняющие мылом или хлоркой; гавани, разрушенные бурей; гавани пустынные, выжженные засухой; выпотрошенные крейсеры, по ночам восстанавливаемые с помощью тысяч автогенов и паяльных ламп; ликующие пакетботы в окружении плавучих цистерн, пускающих водные струи под громкие сигналы сирен и звон рынд.
Каждому пункту Бартлбут отводил две недели, включая время на то, чтобы до него добраться, что обычно позволяло ему проводить пять-шесть дней непосредственно на месте. Первые два дня он гулял по морскому берегу, разглядывал корабли, болтал с рыбаками, если, конечно, они говорили на одном из пяти языков, которыми он владел, — английском, французском, испанском, арабском и португальском, — и иногда даже выходил с ними в море. На третий день он выбирал место и делал несколько набросков, которые тут же рвал на клочки. В предпоследний день он рисовал морской пейзаж, как правило, поздним утром, если не искал или не ожидал какого-нибудь специального эффекта: восхода или захода солнца, надвигающейся грозы, сильного ветра, мелкого дождя, прилива или отлива, пролета птиц, выхода судов, прибытия кораблей, появления женщин, стирающих белье, и т. д. Он рисовал невероятно быстро и никогда не перерисовывал. Едва краски высыхали, он отрывал от блокнота лист ватмана с готовой акварелью и отдавал его Смотфу. Во всякое другое время Смотф мог заниматься чем угодно — посещать рынки, храмы, трактиры и бордели, но во время сеансов рисования от него требовалось обязательное присутствие: он должен был стоять позади Бартлбута и крепко удерживать большой зонт, защищавший художника и его хрупкий этюдник от дождя, солнца и ветра. Смотф обертывал пейзаж в папиросную бумагу, вкладывал в твердый конверт, заворачивал все в крафт-бумагу, перевязывал тесьмой и запечатывал. В тот же вечер или — если почтового отделения поблизости не было, — самое позднее на следующий день пакет отправлялся
Точку, с которой рисовалась акварель, Смотф тщательно запоминал и отмечал в реестре ad hoc. На следующий день Бартлбут наносил визит английскому консулу, если таковой имелся в округе, либо какому-нибудь важному лицу местного уровня. Через день они уезжали. Иногда длительность переезда могла слегка нарушить этот график, но, как правило, он скрупулезно соблюдался.
Очередной пункт назначения не всегда оказывался ближайшим. В зависимости от удобства транспортного средства им случалось возвращаться или делать довольно большие крюки. Так, например, они проехали на поезде из Бомбея в Бандар, затем — переплыв Бенгальский залив и добравшись до Андаманских островов — вернулись в Мадрас, поплыли на Цейлон, после чего направились на Малакку, Борнео и Сулавеси. Оттуда — вместо того, чтобы приехать прямо в Пуэрто-Принсеса, что на острове Палаван, — они сначала заехали на Минданао и Лусон, потом вообще уехали на Формозу и лишь после этого повернули обратно на Палаван.
Тем не менее, можно сказать, что они исследовали один за другим практически все континенты. Изъездив большую часть Европы с 1935 по 1937 год, они перебрались в Африку и обогнули материк по часовой стрелке с 1938 по 1942 год; затем их ждали Южная Америка (1943–1944), Центральная Америка (1945), Северная Америка (1946–1948) и, наконец, Азия (1949–1951). В 1952 году они охватили Океанию, в 1953-м Индийский океан и Красное море. В последний год они пересекли Турцию, переплыли Черное море, въехали на территорию СССР, поднялись до расположенной в устье Енисея, за Полярным кругом, Дудинки, на борту китобойной шхуны переплыли Карское и Баренцево моря, от Нордкапа спустились вдоль скандинавских фьордов и завершили свои долгие странствия в Бруверсхавене.
Исторические и политические обстоятельства — Вторая мировая война, а также все локальные конфликты, которые в период с 1935 по 1954 годы ей предшествовали и за ней следовали: Эфиопия, Испания, Индия, Корея, Палестина, Мадагаскар, Гватемала, Северная Африка, Кипр, Индонезия, Индокитай и т. д. — практически никак не повлияли на эти путешествия, если не считать того, что в Гонконге путешественникам несколько дней пришлось ждать кантонскую визу, а в Порт-Саиде в их гостинице разорвалась бомба. Заряд был незначительным, и их багаж почти не пострадал.
Из этих путешествий Бартлбут вернулся почти с пустыми руками: он путешествовал лишь для того, чтобы рисовать свои акварели и по мере готовности отправлять их Винклеру. Что касается Смотфа, то он собрал целых три коллекции — марки для сына мадам Клаво, гостиничные этикетки для Винклера и почтовые открытки для Валена, а также привез три предмета, которые до сих пор находятся в его комнате.
Первый предмет — великолепный морской сундук из нежного кораллового дерева (крылоплодного камеденосного, как любит уточнять его владелец) с медными замочными скважинами. Он нашел его у судового поставщика из Сент-Джона с Ньюфаундленда и переправил на траулере во Францию.
Второй предмет — курьезная скульптура, базальтовая статуэтка трехглавой Богини-Матери высотой около сорока сантиметров. Смотф выменял ее на Сейшельских островах, отдав за нее другую, также трехглавую, скульптуру совершенно иного характера: это было распятие, на котором одним штырем были прибиты сразу три деревянные фигурки: черный ребенок, высокий старик и — в натуральную величину — изначально белый голубь. Распятие Смотф нашел на одном из базаров Агадира, и продавший его человек объяснил ему, что фигуры Троицы — двигающиеся, и что каждый год одна из них «берет верх». На тот момент Сын был сверху, а Святой Дух (почти скрытый) ближе к кресту. Предмет был громоздкий, но Смотф, в силу своеобразного склада ума, был им буквально и надолго заворожен, а посему, не торгуясь, его купил и с 1939 по 1953 год повсюду возил с собой. На следующий день по прибытии на Сейшельские острова он зашел в один бар: первое, что он увидел, была статуэтка Богини-Матери, которая стояла на стойке между помятым шейкером и стаканом с маленькими флажками и палочками для размешивания шампанского в виде миниатюрных клюшек. Он был так поражен, что тут же отправился к себе в гостиницу, вернулся с распятием и завел с малайским барменом оживленную беседу на пиджин-инглиш о статистической квази-невозможности встретить за четырнадцать лет две трехглавые статуи: в результате продолжительной беседы Смотф и бармен поклялись друг другу в нерушимой дружбе, которую закрепили, обменявшись своими произведениями искусства.
Третий предмет — большая гравюра в духе нравоучительных картинок. Смотф нашел ее в Бергене, в последний год своих странствий. На ней изображен ребенок, получающий из рук пожилого магистра премиальную книгу. Мальчику лет семь-восемь, на нем синяя суконная тужурка, короткие штанишки и лакированные туфельки, а на голове — лавровый венок; он поднимается по трем ступенькам на возвышение, выложенное паркетом и украшенное большими растениями. На старике — мантия, у него длинная с проседью борода и очки в стальной оправе. В правой руке он держит самшитовую линейку, в левой — большой фолиант в красном переплете, на обложке которого можно прочитать «Erindringer fra en Reise i Skotland» (как выяснил Смотф, это рассказ о путешествии по Шотландии, которое датский пастор Пленге совершил летом 1859 года). Около учителя стоит стол, покрытый зеленой суконной скатертью, на которой лежат другие книги, карта мира и открытые ноты итальянского формата. На узкой медной табличке, прикрепленной к деревянной раме, выгравировано название «Laborynthus», на первый взгляд никак не связанное с изображенной на гравюре сценой.
Смотфу хотелось бы оказаться на месте этого награждаемого ребенка. Его сожаление о том, что он так и не получил образования, с годами сменилось болезненной страстью к четырем алгебраическим действиям. В самом начале своих странствий, в одном из больших лондонских мюзик-холлов он увидел человека, обладавшего феноменальной способностью к счету, и за двадцатилетнее путешествие вокруг Земного шара, читая и перечитывая трактат о математических и арифметических задачках, найденный у букиниста из Инвернессе, он научился считать в уме и по возвращении был способен довольно быстро извлекать квадратные и кубические корни из девятизначных чисел. После того, как это занятие стало для него слишком простым, его охватило яростное увлечение факториалами: 1! = 1; 2! = 2; 3! = 6; 4! = 24; 5! = 120; 6! = 720; 7! = 5040; 8! = 40320; 9! = 362880; 10! = 3628800; 11! = 39916800; 12! = 479001600; […]; 22! =1124000727777607680000 или более миллиарда раз по семьсот семьдесят семь миллиардов!
Сегодня Смотф дошел до 76! но не может найти бумаги достаточного размера, хотя если бы она все же нашлась, то наверняка не нашлось бы достаточно длинного стола, на котором ее можно было бы полностью развернуть. Смотф доверяет своей памяти все меньше и меньше, а посему вынужден все чаще возобновлять свои расчеты. Несколько лет назад Морелле, желая его напугать, объяснил, что в числе 999, то есть девять в девятой степени в девятой степени, — самом большом числе, которое можно написать, используя не более трех цифр, — будет, если его написать полностью, триста шестьдесят девять миллионов цифр, которые со скоростью одна цифра в секунду пришлось бы писать одиннадцать лет подряд; само же число при нормативе две цифры на один сантиметр имело бы в длину тысячу восемьсот сорок пять километров! Но Смотф все равно продолжает исписывать бесконечными колонками цифр конверты, поля блокнотов, магазинные счета.
Сейчас Смотфу около восьмидесяти лет. Бартлбут уже давно предлагал ему выйти на пенсию, но он всякий раз отказывался. По правде говоря, делать ему в общем-то нечего. По утрам он готовит одежду Бартлбута и помогает тому одеться. Раньше, еще лет пять назад, он его брил — бритвой, принадлежавшей еще прапрадеду Бартлбута, — но теперь зрение заметно ослабло, рука начала подрагивать, вот его и сменил подмастерье, которого каждое утро присылает господин Пуа, парикмахер с улицы Прони.
Бартлбут уже больше не покидает своей квартиры, за целый день он может ни разу не выйти из кабинета. Смотф дежурит в соседней комнате вместе с другими слугами, у которых работы не больше, чем у него, и которые занимают себя игрой в карты и разговорами о прошлом.
С каждым днем Смотф все больше времени проводит в своей комнате. Он пытается продвигаться в своих умножениях; в виде отдыха решает кроссворды, читает детективы, одолженные мадам Орловска, и часами гладит белую кошку, которая мурлычет, покалывая когтями колени старика.
Белая кошка принадлежит не Смотфу, а всему этажу. Время от времени она живет у Джейн Саттон или мадам Орловска, а то спускается к Изабелле Грасьоле или мадмуазель Креспи. Она пришла по крыше года три-четыре назад с широкой раной на шее. Мадам Орловска взяла ее к себе и стала за ней ухаживать. Позднее заметили, что глаза у нее разного цвета: один — голубой, как китайский фарфор, другой — золотой. А еще позднее оказалось, что она совершенно глуха.
Глава XVI
Пожилая мадмуазель Креспи — в своей комнате, на восьмом этаже, между квартирой Грасьоле и комнатой для прислуги Хюттинга.
Она лежит в кровати, под серым шерстяным одеялом. Ей снится сон: прямо перед ней, в дверях, стоит служащий похоронного бюро со сверкающими от ненависти глазами; в его чуть приподнятой правой руке — визитная карточка в черной рамке. Левой ладонью он поддерживает круглую подушечку с двумя выложенными наградами, одна из которых — Крест Героя Сталинградской битвы.
За его спиной, уже за дверью, простирается альпийский пейзаж: окруженное лесами озеро, чей диск скован льдом и присыпан снегом; на том берегу наклонные плоскости гор как будто сливаются и, оттеняя снежные вершины, уходят на заднем плане в небесную синеву. На переднем плане три персонажа поднимаются по тропе к кладбищу, посреди которого над рощицей лавра и аукубы возносится колонна, увенчанная вазой из оникса.
Глава XVII
На лестницах мелькают тени всех тех, кто некогда по ним проходил. Он помнил Маргерита, Поля Хебера и Летицию, и Эмилио, и шорника, и Марселя Аппенццелла (с двумя «ц» — вопреки кантону и сыру); он помнил Грегуара Симпсона, и таинственную американку, и весьма нелюбезную мадам Паукиту; он помнил господина в желтых ботинках, с гвоздикой в петлице и тростью с малахитовым набалдашником, который в течение десяти лет ежедневно приходил на прием к доктору Дентевилю; он помнил мсье Жерома, преподавателя истории, написавшего «Словарь Испанской церкви XVII века», который отказались издать 46 издателей; он помнил молодого студента, который несколько месяцев жил в комнате, занимаемой сегодня Джейн Саттон, и которого выгнали из вегетарианского ресторана, где он работал, уличив в том, что он вылил в котел с варившимся овощным супом большую бутыль консервированного мясного бульона «Viandox»; он помнил Труайяна, букиниста и владельца магазина на улице Лёпик, который однажды обнаружил в кипе детективных романов три письма Виктора Гюго бельгийскому издателю Анри Самюэлю по поводу публикации сборника «Возмездия»; он помнил Берлу, начальника пожарной дружины, полного кретина в сером халате и берете, жившего неподалеку, через два дома, который однажды утром в 1941 году, в силу неизвестно какого декрета Гражданской Обороны приказал установить в подъезде и заднем дворике, куда выносились пакеты с мусором, бочки с песком, которые так ни разу ни на что и не пригодились; он помнил о том, как президент Данглар устраивал пышные приемы для своих коллег по апелляционному суду: в такие дни у дверей дома вставал почетный караул из двух республиканских гвардейцев в парадной форме, вестибюль украшался большими горшками с аспидистрами и филодендронами, слева от лифта устанавливалась гардеробная вешалка — длинная стойка на колесиках с плечиками, которые консьержка постепенно завешивала норками, соболями, каракульчами, каракулями и широкими рединготами с ондатровыми воротниками. В такие дни мадам Клаво надевала черное платье с кружевным воротничком и усаживалась на стул в стиле режанс (взятый напрокат вместе с вешалкой и растениями) за столик с мраморной столешницей, на который она ставила шкатулку с жетонами, квадратную металлическую коробочку, украшенную маленькими купидонами с луками и стрелами, желтую пепельницу, прославляющую вкусовые свойства напитка «Oxygénée Cusenier» (белого или зеленого), и блюдечко с несколькими заранее положенными пятифранковыми монетами.
Он был старейшим жильцом дома. Он жил здесь дольше Грасьоле, переехавшего сюда уже во время войны, за несколько лет до того, как унаследовать от некогда владевших всем зданием родственников то, что осталось от их владения, а именно пять-шесть квартир, от которых он постепенно избавился, в итоге оставив себе одну двухкомнатную квартирку на восьмом этаже; дольше мадам Маркизо, которая чуть ли не родилась в этом доме, в квартире своих родителей, тогда как он на тот момент жил здесь уже почти тридцать лет; дольше пожилой мадмуазель Креспи, пожилой мадам Моро, четы Бомон, четы Марсия и четы Альтамон. Даже дольше Бартлбута: он очень хорошо помнил тот день тысяча девятьсот двадцать девятого года, когда молодой человек, — ибо в то время тот был еще молодым человеком, ему не было и тридцати, — сказал ему по окончании их ежедневного урока акварели:
— Кстати, похоже, большая квартира на четвертом этаже освободилась. Думаю ее купить. Смогу тратить куда меньше времени на дорогу к вам.
И в тот же день он ее купил. Разумеется, не торгуясь.