Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Мемуары - Теннесси Уильямс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Страшная тишина.

Потом заговорил другой брат, Бог да благословит его.

«Это не так, — сказал он. — Я весь год жил с ним в одной комнате, я знаю, кто такие хуесосы, но он не такой».

Парень, который говорил первым, был очень, очень красивым темноволосым ирландцем. Логично, что я подумал, что Мелмот каким-то образом пытался соблазнить его. Но Мелмот был очень осмотрительным.

Старший по братству сказал: «Извините, но мы совершенно точно уверены, что это правда».

И он рассказал, как однажды вечером Мелмот очень сильно напился и начал соблазнять каких-то парней из другого дома, и как, после того, как у него ничего не получилось, он пришел в спальню и начал делать предложения одному из наших «братьев».

В общем, было решено, что Мелмот должен не только немедленно покинуть братство, но и учебу, и город. Через неделю он исчез с горизонта, и больше я ничего не слышал о его судьбе.

И еще немного о Смитти.

Примерно раз в месяц я автостопом отправлялся домой в Сент-Луис — то есть в университетский городок, в нашу квартиру на Инрайт-авеню. Так случилась, что комната моей сестры Розы как-то в выходные оказалась в моем и Смитти распоряжении, потому что Роза уехала в больницу Барнса на обследование. Ее долгий период таинственного несварения — предшествующий полному умственному краху — был уже в полном разгаре.

Мы с ним вместе спали на ее двуспальной кровати цвета слоновой кости. И всю эту ночь мы лежали без сна; он — крепко обняв меня и делая вид, что спит; я — дрожа и стуча зубами.

Достаточно ли длинна жизнь, чтобы вместить все сожаление, что у меня была эта — так фантастически отринутая, но такая странно сладкая — любовь?

Вчера я решил, что снова, как и несколько дней назад, и еще раньше, буду принимать участие в спектакле «Предупреждение малым кораблям» в роли Дока, чтобы привлечь публику. После вечернего спектакля я и Канди Дарлинг[13] пошли в близлежащее бистро — бистро Кларка. Собралось человек восемь. За ужином я выпил довольно много вина и сказал: «Вы знаете, сейчас я сплю только один. Я сплю, видите ли, так чутко, что любой человек в одном помещении со мной мгновенно будит меня…»

— Я тоже, — вмешалась Канди. И мы обменялись сочувственными взглядами.

Я много еще о чем говорил в тот вечер, больше всего — о моей вере в Бога и в молитвы и о моем парадоксальном неверии в загробное существование. Я сказал еще, что верю в ангелов больше, чем верю в Бога, потому что я никогда не знал Бога — настоящего ли, фальшивого? — но что за свою жизнь я знал нескольких ангелов.

— Что?

— Я имею в виду, в человеческом облике, — объяснил я. И это абсолютная правда.

Мое вчерашнее возвращение на подмостки в роли Дока было сплошным разочарованием. Я больше был не в состоянии притягивать, как во время моего первого выступления в Новом Театре, когда после каждого представления я устраивал «обсуждения». На первом спектакле после возвращения, во вторник, у нас был полный зал, и радость от того, что я вернулся к игре, несла меня весь вечер, несмотря на некоторые сбои с текстом, на волне успеха.

Но вчера из меня выпустили воздух сразу, как только я вошел в мужскую грим-уборную. Это сделал Брэд Салливэн, играющий трогательного хвастливого жеребца Билла. У Салливэна всегда было заметно стремление щелкнуть меня по носу, по крайней мере, так мне всегда казалось, хотя я не понимаю, почему. Я обращался с ним легко, дружески, без особых церемоний — манера поведения с актерами, которую я пытался установить с самого начала репетиций. Должен признать, что все остальные отвечали мне добром, по крайней мере — большую часть времени. Я и на самом деле был самым близким — и по возрасту, и по духу — к прекрасному и тонкому актеру, Дэвиду Хуксу, которого я заменил в роли Дока.

Мое возвращение на роль было связано с необходимостью пополнить театральную кассу. За несколько чрезвычайно жарких летних недель дела пошли почти совсем скверно. Билли Барнс, мой агент в настоящее время, попросил меня вернуться на роль, потому что мне удавалось притягивать публику в ту единственную неделю, когда я выходил на сцену в начале лета.

Но блеск уже сильно потускнел. Зал вчера как-то заметно ужался в размерах, и вообще актерам было видно, что я больше не могу служить приманкой. Во время перерывов Джин Фэннинг, играющий Монка, жаловался на мой монолог в начале пьесы, утверждая, что он недостаточно «разговорный». С моей точки зрения, это нечестно, и Джин меня разочаровал, потому что на предыдущих спектаклях он был мне очень полезен. Прежде всего, я ведь работал с двойным риском. Мне постоянно говорили, что я недостаточно хорошо распределяю свой голос по залу и должен «избегать» говорить передним рядам. И обязан постоянно следить за Джином, бросая на него быстрые взгляды. А тут еще помощник режиссера устроил мне взбучку. Он сказал, что я пропустил несколько самых важных строчек. Это правда, я сократил на пару строчек мою слишком большую роль, но сокращения были совсем незначительные, и, не имея поддержки Джина, я был убежден, что достаточно хорошо скрыл их, и что чрезмерно разговорная пьеса только выиграла от этих сокращений.

Билл Хикки теперь единственный из мужчин защищал меня, хотя Патрик Бедфорд, как всегда, был настроен дружески. Но я — скорее всего из-за оскорбленного эго — был взвинчен после спектакля, и сказал, прикрываясь юморком, что с этого момента я буду пользоваться женской грим-уборной, или отдельной, выделенной для Канди Дарлинг как трансвестита.

Я покинул театр в костюме, зайдя перед уходом к Канди, и попросив ее пойти со мной в ресторан Джо Аллена, ночное заведение для театральных людей на Западной сорок шестой, о котором она хорошо отзывалась за день до этого. Она оделась в блестящем стиле пятидесятых: очень идущий ей белокурый парик и черная бархатная шляпка с бриллиантом впереди.

Мы постарались избежать одновременного появления у Джо Аллена, потому что Канди ростом выше метра восьмидесяти, а я только метр семьдесят два. И на мне — «шляпа плантатора», стетсон за тридцать долларов с широкими загнутыми вверх полями, которую я купил для роли Дока.

Нас очень сердечно приняли в ресторане, мы мило поговорили. Канди прочитала написанное ею стихотворение под названием «Звездная пыль», очень трогательное. Мы поговорили о нашей частной жизни, об одиночестве, о наших трудностях «с мужчинами». Потом я отвез ее домой — в двухкомнатную квартиру рядом с церковью Христианской науки (от которой, как она говорит, исходят хорошие вибрации) — и когда мы подошли ко входу в ее квартиру, она пригласила меня войти, но я отказался. Я устал и пить больше не хотел.

Мой третий год в университете штата Миссури был относительно бесцветным. Мой обожаемый Смитти не вернулся, а новый сосед меня совершенно не интересовал. Весной того года у меня была горькая и невинная любовная история с девушкой по имени Анна Джин. Мои чувства к ней были совершенно романтическими. Она была очень красивой, жила прямо через дорогу от женского общества Альфа Хи Омега, и у нее было приятное чувство юмора. Я написал ей маленькое стихотворение, точнее, несколько стихотворений. Вот одно из них:

Смогу ли я когда-нибудь забыть Ту ночь, когда ждала ты, стоя рядом Со мной у твоей двери — можно ль было Сказать яснее — большего ждала? Ты мне читала строки о любви — Такой же юной, как и мы, пока стояли У твоей двери запертой, вдыхая Дождливо-сладкий леса аромат. Я, как дурак, не понимал намеков, Не понимал, чего же ты ждала, Ты улыбнулась — ты была права — И дверь свою тихонько заперла.

Это был мой последний год в первом из трех моих университетов. У меня были хорошие оценки по английскому и еще по двум-трем предметам, но я провалился на военной подготовке и имел плохие оценки по нескольким другим дисциплинам.

Когда я вернулся домой, отец объявил, что больше не может позволить себе содержать меня в колледже и нашел мне работу в филиале Международной обувной компании.

Эта работа затянулась на три года, с 1931 по 1934 год. Я получал шестьдесят пять долларов в месяц — была депрессия.

Я бы и вообще ничего не взял за эти три года, потому что они научили меня, насколько позорно корпорации относятся к судьбе белых воротничков.

Я получил работу, потому что отец достиг уже высших руководящих постов в филиале «Континентал Шумейкерс». (Дело происходило еще до игры в покер, заката и падения «Большого Па».) Конечно, боссы страстно желали найти любой повод, чтобы выставить меня. Мне поручили самую скучную и утомительную работу. Я должен был каждое утро вытирать пыль с сотен пар туфель в торговом зале; после чего в течение нескольких часов печатал заказы фабрике. Цифры, только цифры! Около четырех дня меня посылали в заведение нашего основного клиента, Дж. С. Пенни, с большой упаковкой обувных коробок, которые там должны были принять или отвергнуть. Коробки были такими тяжелыми, что я едва мог их поднять: мне удавалось протащить эти коробки только полквартала, после чего я бросал их, чтобы передохнуть.

Я многое узнал о товариществе между коллегами, получающими минимальную зарплату, нашел много хороших друзей, особенно одного парня — поляка по имени Эдди, который «принял» меня под свое крыло, и девушку по имени Доретта, которой Эдди был увлечен. За соседним столом работала незамужняя женщина, маленькая полненькая Нора. Работая, мы постоянно с нею перешептывались — о том, что видели хорошего в кино или на сценах города, что слышали из радиоспектаклей — вроде «Эймоса и Энди»[14].

В первый мой год на этой работе я достиг возраста, когда мог участвовать в выборах, и участвовал, в первый и в последний раз. Я голосовал за Нормана Томаса[15]: я стал социалистом, по причинам, которые уже стали вам ясны.

Хейзл все еще училась в Висконсине. Она пела на радио — с заметным успехом. Я продолжал видеться с ее матерью, миссис Флоренс, по крайней мере, раз в неделю.

Я начал писать по ночам. Я писал по одному рассказу в неделю, и как только заканчивал рассказ, отправлял его в знаменитый литературный журнал, «Story». Это было время, когда там произвел сенсацию молодой Сароян с «Молодым человеком на трапеции». Вначале издатели подбодрили меня — маленькими и точными критическими замечаниями. Но скоро я начал получать от них эти ужасные «формальные» отказы.

По субботам я не работал на «Континентал». На эти чудесные дни отдыха расписание у меня было неизменное. Я ходил в Коммерческую библиотеку в самом центре Сент-Луиса и жадно читал там; за тридцать пять центов обедал в приятном ресторанчике. Я отправлялся домой на «обслуживающей машине» — и сосредотачивался на «недельном» рассказе. Конечно, все воскресенье посвящалось завершению рассказа.

В будние дни я работал над стихами: боюсь, далеко не выдающимися, по некоему случаю я одолел даже сонет — наверное, самый страшный из всех когда-либо сочиненных. Хотя — сейчас он мне кажется достаточно комичным, чтобы привести его целиком.

Я вижу здесь всех поэтесс своей страны В гробах и в саванах, немых, как их надгробья. И в каждом — прах и тлен, что раньше было им Религией — их красоты истлевшее подобье. Как травы зимние, безжизненно, мертво. Непроницаема немая бесконечность. Песнь отнята у губ, у рук — перо. Они ушли в беспесенную вечность. Сапфо и Уайли — больше ваших лир Не существует — Смерть разбила в щепы. Ей все равно, каким огнем охватит мир, Когда разбить их памятник нелепый. О Смерть, я всех тебе прощу, кого взяла, Пока ты славную Миллей не забрала.

Мои труды над рассказами, в те времена ограниченные только выходными и подстегиваемые крепким кофе, приносили более зрелые плоды: большинство из них хранится в архивах университета штата Техас.

Кризис моей сердечно-сосудистой системы произошел весной 1934 года, и это состояние осталось у меня по сей день, в значительной степени меняясь — иногда не отвлекая моего внимания, а иногда доводя меня до помешательства.

Первое драматическое ухудшение, весной 1934 года, было вызвано двумя обстоятельствами. Сначала Хейзл неожиданно вышла замуж за молодого человека по имени Терренс Маккейб, с которым она встречалась в университете штата Висконсин. Мне казалось, что небо упало на меня, и первая моя реакция — интенсивная работа над рассказами каждый вечер, когда я преодолевал усталость с помощью черного кофе.

Затем произошло следующее. Однажды я работал над рассказом под названием «Речь шагающей ноги», по-моему, наиболее зрелым для того периода. Я дошел до кульминационной сцены, когда внезапно осознал, что мое сердце бьется сильно и неритмично.

Ничего успокаивающего, даже стакана вина, у меня под рукой не было, и я совершил безумный поступок: вскочил из-за пишущей машинки и выбежал на улицы университетского городка. Я мчался все быстрее и быстрее, как будто хотел убежать от приступа. Я добрался от университетского городка до бульвара Юнион в Сент-Луисе, не сомневаясь, что могу умереть в любую секунду. Это была инстинктивная, животная реакция, сравнимая с кружением кошки или собаки, сбитых автомобилем, которые носятся по кругу все быстрее и быстрее, пока не падают замертво, или со страшным хлопаньем крыльев обезглавленной курицы.

Была середина марта. На деревьях вдоль улиц только что набухли почки, и каким-то образом эти пятнышки весенней зелени, мимо которых я мчался, постепенно оказали обезболивающий эффект — сердцебиение успокоилось, и я повернул домой.

Я не рассказал об этом случае никому из членов семьи, но в понедельник проконсультировался с врачом, который сообщил, что у меня высокое кровяное давление и есть дефект сердца неопределенной природы.

Я снова ничего не сказал семье и продолжал работать в обувной компании.

В следующий уик-энд мы вместе с сестрой пошли в кино на «Алый первоцвет» (The Scarlet Pumpernell) с Лесли Ховардом в главной роли. Я был так напряжен, что почти не обращал внимания на фильм. Потом мы поехали домой на «обслуживающей машине» — разновидности городского транспорта в эпоху депрессии. Поездка стоила пятнадцать центов с пассажира из центра Сент-Луиса до пригорода — чем и был университетский городок.

Когда мы ехали вдоль бульвара Делмар к университетскому городку, мое напряжение все росло и росло, и появился очень тревожный симптом: руки потеряли чувствительность, пальцы задеревенели, а сердце стало колотиться.

Когда мы подъехали к больнице Св. Винсента, я наклонился вперед и сказал шоферу: «Пожалуйста, подвезите меня ко входу в больницу, у меня сердечный приступ или удар».

Я остался в сердечном отделении на неделю или дней на десять. А когда вернулся домой, у Розы произошел первый случай помутнения рассудка совершенно очевидной природы…

Я помню, как она вошла в мою маленькую комнатку, и сказала: «Давай умрем вместе».

Предложение мне по меньшей мере не понравилось.

На следующей неделе я передал заявление об уходе из «Континентал Шумейкерс» другу моего отца, мистеру Флетчеру, и получил подтверждение, составленное в исключительно вежливых фразах: «Примите наши пожелания самого скорейшего выздоровления. Счастливы были познакомиться с Вашими множественными первоклассными качествами». (Курсив мой.) Мне захотелось вставить это письмо в серебряную рамочку…

Было решено, что я должен летом отдохнуть у бабушки и дедушки в их домике в Мемфисе.

Таким образом, в качестве подарка на свой двадцать четвертый день рождения я получил полное освобождение от оптового торгового бизнеса в Сент-Луисе и первую настоящую возможность достичь зрелости в моем «угрюмом искусстве и ремесле», как описал писательское занятие Дилан Томас. Что касается меня, то это занятие бывало для меня и безнадежным, хотя никогда я не находил в нем ничего особо угрюмого. Даже лучшие из поэтов могут иногда написать что-нибудь не совсем хорошее — можно назвать Стивена Спендера, когда он говорил о «серьезной вечерней нужде в любви». Что серьезного во взаимном проникновении гениталий? Каким бы романтичным ни был человек, побуждение «выложить нож на борт» едва ли можно рассматривать как вопрос серьезности, ограниченный вечерними часами, как будто это ивенсонг, который в англиканской церкви поют по вечерам. Chacun, chacun[16], может быть, некоторые поэты путают это с преклонением колен для молитвы перед алтарем: временами очень практичная позиция, но едва ли церковь — подходящее место.

Я чувствую себя клоуном. Боюсь, что это результат чтения моей забавной мелодрамы «Царствие земное», которую Майкл Кан обещал возобновить в Принстоне, для чего он собирается перенести туда свой тонкий режиссерский дар из Американского Шекспировского театра, что в Стратфорде, штат Коннектикут.

Все в следующем сезоне, в следующем сезоне, когда я чувствую себя так, что и следующая неделя — невозможно далека!

Как бы мне хотелось иметь дух Бриктоп. Позавчера она поразила всех на приеме у Чака Боудена. Это был ее восьмидесятый день рождения: она вошла, распевая «Quireme Mucho», песню, которую я всегда заказывал ей в клубе на Виа Венето в Риме. Потом она спела еще много моих любимых песен, и ее голос, ее произношение и фразировка были столь же чудесны, как и раньше.

Майкл Мориарти тоже спел под собственный аккомпанемент на пианино, я все еще считаю его наиболее многообещающим молодым драматическим актером…

Джим Дейл спел и сыграл песню собственного сочинения, molto con brio.

Моя первая пьеса была поставлена, когда мне было двадцать четыре, и я жил в доме моего деда в Мемфисе летом 1934 года. Эта пьеса («Каир, Шанхай, Бомбей!») с успехом была поставлена маленькой театральной группой «The Rose Arbor Players». У бабушки и дедушки Дейкинов был милый домик на Сноуден-авеню, который находился на расстоянии квартала или двух от Юго-западного университета, и еще ближе — к резиденции Кнолла Родза, его жены, матери и кошки. Профессор Родз и его маленькая семья были большими нашими друзьями. В своем штате Вирджиния они принадлежали к верхушке общества. Позднее профессор Родз стал президентом университета; летом 1934 года, он, кажется, возглавлял кафедру английской литературы. Он допустил меня в университетскую библиотеку, и почти все летние дни я проводил за чтением или там, или в городской библиотеке на Мейн-стрит.

Тем летом я полюбил Антона Чехова, по крайней мере, его рассказы. Они ввели меня в мир восприимчивой, отзывчивой литературы, что мне было в то время очень близко. Теперь я понимаю, что у него очень многое скрыто под текстом. Я все еще люблю тонкую поэтичность его письма, а «Чайку» я считаю величайшей современной пьесой, может быть, единственное исключение — «Мамаша Кураж» Брехта.

Часто говорят, что наибольшее литературное влияние на меня оказал Лоуренс. Да, Лоуренс в моем литературном воспитании был в высшей степени фигурой simpatico[17], но Чехов по своему влиянию превосходит все — если вообще было какое-нибудь влияние, кроме моих собственных наклонностей — в чем я не очень уверен, и, наверное, никогда не буду уверен…

Вчера Дональд Мэдден напомнил мне о моем обещании сделать новую адаптацию «Чайки» (мы оба чувствуем, что ей никогда не удавалось вырваться из смирительной рубашки перевода, даже у Старка Янга), и о моем стремлении поставить ее — с Мэдденом в роли Тригорина и Анной Мичэм в роли Нины или Аркадиной.

Но вчера я слегка покачал головой по поводу этого честолюбивого проекта и сказал — никакой жалости к себе — что у меня сейчас нет времени писать что-нибудь, кроме этой «вещицы», моих мемуаров, и, может быть — окончательной версии «Молочного фургона» для Майкла Йорка и Анджелы Лэнсбери…

Летом 1934, когда я стал драматургом, по соседству с дедом в Мемфисе жила одна еврейская семья, в которой была очень добросердечная и располагающая к себе девушка — Бернис Дороти Шапиро. Она была членом небольшого драматического кружка в Мемфисе. Свои работы они демонстрировали на большой пологой лужайке одной леди — миссис Роузбро, фамилия которой напоминала их название — «Rose Arbor» («Ствол розы»). Дороти хотела, чтобы я помог ей написать пьесу для группы — она понимала, что я — писатель, а она — нет. Я написал пьесу «Каир, Шанхай, Бомбей!» — фарсовую, но довольно трогательную маленькую комедию о двух матросах на свидании с группой женщин легкого поведения. Бернис Дороти Шапиро написала совершенно ненужный, и, должен признаться, очень слабый, пролог. Слава Богу, пролог был коротким — это все, что я могу вспомнить о нем хорошего.

Пьеса была поставлена в конце лета. Она была недлинная, но имела большой успех у группы. В программе я стоял как соавтор — после Дороти. И все же смех, настоящий, громкий, в комедии, которую я написал — вдохновлял меня.

Время от времени мы с театром находим друг друга, что бы ни случилось.

Я знаю: это единственное, что спасло мне жизнь.

Тем же летом 1934 года в Мемфисе, когда я начал реализовывать свое стремление — которое я давно в себе подозревал — писать для театра, я начал реализовывать и другое свое стремление, которое тоже иногда подозревал — к молодым людям. И хрупкость своей физической природы.

Однажды я был с двумя университетскими студентами, друзьями деда. Они были исключительно красивы; одни — темноволосый, другой — сияющий блондин.

Задним числом я понимаю, что они должны были быть любовниками. Они взяли меня с собой на озеро вблизи Мемфиса, где был пляж — и любовная муха укусила меня в форме эротического стремления к блондину. Мне кажется, интерес был взаимным, потому что однажды вечером он пригласил меня на ужин в ресторане отеля «Пибоди». Мы взяли пиво; сомневаюсь, что только пиво послужило причиной сильного сердцебиения, внезапно начавшегося у меня. Я запаниковал, блондин тоже. Вызвали доктора. Эта дама оказалась очень плохим врачом. Она дала мне какую-то болеутоляющую таблетку, но мрачно сообщила, что мои симптомы — самой серьезной природы.

— Вам все надо делать осторожно и очень медленно, — сказала эта мрачная дама. И сообщила мне, что — со всей осторожностью и медлительностью — я смогу дожить до сорока!

— Я так рад, что вы сказали ему это, — пролепетал бедняжка блондин, — а то он бегает по улицам слишком быстро для человека с сердечными проблемами.

Этот инцидент привел к возвращению кардионевроза, который тем летом только-только начал ослабевать.

Мой первый и последний доведенный до конца сексуальный опыт с женщиной имел место несколько позже, когда я вернулся на год на кафедру драмы в университете штата Айова. Это было осенью 1937 года. Девушка была, по всей видимости, прирожденной нимфоманкой; я буду звать ее Салли. Она была не только нимфоманкой, но еще и алкоголичкой, со мной у нее все началось внезапно, яростно и стремительно незадолго до того, как моя вторая длинная (полупрофессиональная) пьеса «Кочевая натура» была поставлена группой «Фигляры» из Сент-Луиса. Оттого, что мою пьесу играют в Сент-Луисе, у меня горели глаза весь тот год в Айове. Салли поэтому нашла меня интересным, хотя, подозреваю, я и не был некрасивым. У меня была стройная фигура пловца, а катаракта на левом глазу еще не появилась. У Салли был почти этрусский профиль — лоб и нос образовывали прямую линию — полные и чувственные губы, а ее дыхание всегда приятно отдавало табаком и пивом. Она была прекрасно сложена, особенно — ее груди, самые заметные во всем университете.

Однажды вечером, в начале осени, она выпросила у своей подруги квартиру — для моего соблазнения. Помню, что по радио передавали самые подходящие старые песни — «Поцелуй меня снова», «Хочу обнять тебя», «Обещай мне», как будто мы их заказывали специально, и вскорости мы уже оказались на диване голыми, я не мог его поднять никак, никак, и вдруг меня стало тошнить — от выпитого, от нервного напряжения и смущения. Я помчался в туалет, меня вырвало, я вернулся, завернувшись в полотенце, сгорая от стыда за провал своего испытания на зрелость.

«Том, ты коснулся самой потаенной струны моей души, материнской струны», — сказала она.

На следующий день я пошел к ней домой, в меблированную комнату, где она жила. На ней были темно-красные лыжные брюки и белый свитер, подчеркивающий торчащие большие груди. Она выключила свет в прихожей и подтолкнула меня к дивану.

Ее старания имели дикий успех. Она расстегнула молнию на своих лыжных брюках, и я трахнул ее, не снимая своего пальто. Нас два или три раза прерывали соседи, возвращавшиеся в свои комнаты. Она застегивала брюки, я — пальто, но никого это не обманывало, и никого не трогало, потому что это был довольно распутный дом. Все соседи, наконец, поднялись наверх, а мы вернулись к нашему дикому процессу прерывания моего девственного статуса.

Я чувствовал себя как утка в воде. Она меняла позиции, она садилась на меня, она качалась на моем члене, как на детской лошадке, а потом она кончила — это было что-то невообразимое, когда что-то жидкое и горячее взорвалось внутри нее и вокруг моего члена, ее сдавленные затихающие вскрики…

Я еще не был влюблен в Салли, а просто был под большим впечатлением от самого себя. Домой я вернулся далеко за полночь. Я сразу пошел в мужской туалет помочиться, там был еще один брат, и я сказал ему: «Я сегодня трахнул девушку».

— Да? Ну и как?

— Все равно, что трахать Суэцкий канал, — сказал я, ухмыльнувшись, и почувствовал себя взрослым человеком.

Это происходило каждый вечер, две или две с половиной недели, пока не начались рождественские каникулы. Мы повторяли одну и ту же сцену, получая все большее и большее удовлетворение, как мне кажется. Я научился сдерживать оргазм. В те дни я мог продолжать и после оргазма.

В уик-энд состоялась премьера моей пьесы, поставленной «Фиглярами», полупрофессиональным театром, с которым я работал в Сент-Луисе.

Тогда я впервые почувствовал вкус крови, выпущенной критиками.

Пьеса была многообещающей, куда лучше, чем моя первая длинная пьеса, «Лампы — солнцу», но критики разгромили ее. После этого была отчаянно пьяная вечеринка в чьем-то номере в отеле в центре города. Я внезапно бросился к окну, но меня схватили, и не могу сказать точно — было ли у меня намерение выпрыгнуть.

Дело в том, что я уже знал: писательство — моя жизнь, а его провал — моя смерть.

В те дни у меня были чудесные друзья, и я заслужил их, мне кажется, потому что отвечал теплотой на любую теплоту. Салли поддержала меня, не выказав ни малейшего разочарования от неудачи с «Кочевой натурой». Между нами все продолжалось, как и прежде.

Однажды она сказала мне шепотом, когда мы лежали на диване в ее комнате: «Том, я хочу тебе кое-что показать».

Она начала опускаться, но я испугался и не позволил ей.



Поделиться книгой:



Регистрация