— Эх, был бы живой Никифор Семеныч Шароглазов, он бы меня позвал! — сокрушался Лопатин.
Приободрили его слухи о богатых золотых приисках на Алдане. Демьян снова загорелся:
— Есть прииск Толмат, старатели открыли. Говорят, на Толмате ногой ступить даром нельзя — кругом золото! А взять его трудно. Дороги к нему нету. Кругом вечная мерзлота. Погибель всякая. Храбрые люди нужны.
— Пойду на прииск, работать буду. Золото нам, паря, не для себя. Товарищ Ленин писал, что в будущем времени из золота нужники понаделаем. А сейчас, покуда обожает его мировая буржуазия, будем мы выкупать у неё угнетённые народы. Вот, значит, смекать надо, что к чему… — И предлагал Генке: — Пойдёшь со мной?
Работа на постройке моста почти закончилась, а больше ничего не предвиделось. И Генка потянулся за Лопатиным — как нитка за иголкой. Правда, спасать алданским золотом угнетённые народы он не думал, а хорошо заработать рассчитывал.
Ефим Полозков, выскочив после бани во время пожара в открытую степь на коне, простудился и сильно заболел. Две недели лежал Ефим, не поднимаясь с постели. Заплаканная Федосья и дочки сторожили его жизнь. В бреду всё казалось, что Селиверст Карманов идёт по краю своей пашни за столбами и издали грозит ему: «Пошто мою пашню забрали? Отдайте!»
— Нет, не отдам я тебе пашню, — в бреду говорит Селивёрсту Ефим. — Эта пашня теперь наша. Отец-то мой по нужде её продал Луке Иванычу, а ты от Луки перекупил. Долго держал, а всё ж отняли у тебя…
Но Селиверст всё ближе подходит, вот уже совсем близко, руку протягивает, душит за горло, на грудь наваливается: «Отдан!»
— Не-ет! Вре-ешь! — хрипит Ефим и скрипит зубами. — Не отдам!
Голова Ефима бессильно мотается по подушке из стороны в сторону, волосы прилипли ко лбу. Ефиму кажется, что он кричит на Селивёрста что есть мочи, а на самом деле только хриплый стон вылетает у него из груди. С предельной ясностью возникает в больном воображении Ефима одна и та же картина: Селиверст идёт по переулку, затем, заметив Ефима, перелезает через забор и быстрым шагом удаляется огородами в сторону речки Крутихи. И в то же мгновение Ефим слышит истошный крик: «Горим!»
— Держите его! — кричит он беззвучно. — Это он поджёг! Он!
Больной шевелит руками, пробует приподняться. Федосья кладёт ему на пылающий лоб свою прохладную руку…
Проведать Ефима пришёл Ларион. И Федосье это было удивительно: Ларион не родня Полозковым и не ближний сосед. Прежде он никогда даже и во двор к ним не заходил. А сейчас, сидя на лавке и шевеля своими белёсыми бровями, Ларион виновато говорил:
— Извиняй уж меня, тётка Федосья. Я, понимаешь, с паники-то не разобрался тогда, что Ефим из бани шёл. Взял да и послал его в поле за народом…
Федосья растерянно молчала.
Но ещё больше удивилась и забеспокоилась она, когда пришёл Григорий. Ефиму в это время стало уже лучше. Исхудавший, обессиленный, лежал он на постели и бледно улыбался навстречу вошедшему Григорию. Щёки у него ввалились, в чёрной отросшей бороде проступила седина.
— Чего расхворался-то? — сказал Григорий, входя. — Ну-ну, лежи, не подымайся… Лежи, лежи! — ласково закончил он.
— Я, Григорий Романыч, чуть не умер… — тихо проговорил Ефим и отвернулся. Странно было видеть этого большого молчаливого мужика таким слабым, беспомощным. — Хворать-то когда же… Работа, — произнёс он с усилием.
— Ну вот — работа! — возразил Григорий. — На ноги встанешь, тогда и работа! А ты его корми побольше, — повернувшись к Федосье, сказал Григорий. — Молоко-то берёте?
— Спасибо, Григорий Романыч, — отозвалась Федосья. — Молока нам дают вволю.
Федосья каждый день бегала за молоком в кармановский амбар, превращённый в кладовую артели. Поначалу она стеснялась, а потом привыкла; раз дают, значит так положено.
После посещения Григория она как-то по-другому взглянула на своего мужа. Об её Ефиме заботятся, значит он работник хороший. Но Ефим и всегда был таким. Он умел и любил работать. Однако заболей он раньше, к нему никто бы не пришёл. Какое было бы дело Григорию до Ефима? А сейчас он пришёл к нему. Федосья в тот же день рассказала о посещении Григория Аннушке.
— Пришёл и говорит, — передавала она. — «Ты, говорит, корми его, хозяйка, получше. Молоко бери, мясо, сало», — прибавляла Федосья и смотрела, какое впечатление произведут эти слова на жену Егора.
«Небось к чужим-то ходит, а к нам и не заглянет, — думала Аннушка. — К чужим-то он добрый!»
На многое в жизни Аннушка смотрела глазами мужа. Егор считал, что Григорий к нему несправедлив, и Аннушка думала так же. Ефим вступил в артель, Аннушка как-то сказала об этом вслух. Егор помолчал, потом ответил:
— Это Гришкина затея. Нам и без артели хорошо.
Точно так же об этом думала и Аннушка. Слушая соседку, которая говорила о мясе и сале из артельного амбара, Аннушка усмехалась про себя: «А мы к осени боровка зарежем, нам и хватит. Будет у нас и мясо и сало». Она снисходительно относилась к Федосье. В душе Аннушка считала, что работящему мужику Ефиму нужна была бы другая жена. В Аннушке всё ещё говорило то чувство былой симпатии к Ефиму, которое она испытывала.
— Мой-то совсем оклемался! Ходит! — с восторгом говорила Федосья Аннушке.
— Дай-то бог! — отвечала Аннушка; она искренне желала Ефиму здоровья.
Федосья бежала домой. Ефим — исхудалый, костистый, с отросшей бородой — сидел на лавке у окошка и о чём-то разговаривал с дочерьми. Девочки смеялись. У Федосьи сердце захватило от этой умилительной картины. Что сталось с её мужиком!
— А вон, тятя, птичка летит… Это какая птичка? — говорили ему девчонки, как маленькому.
— Это которая? С чёрненькой-то головкой? Это стриж. Видишь? А грудка-то у неё беленькая. А вон — ласточка…
— Это, тять, не ласточка, — говорила старшая девочка, Настенька, и по-отцовски сводила тонкие брови. — Это синичка.
— Это? — притворно удивлялся Ефим. — Углядела! Ну молодец, Настька!
начинала нараспев говорить стихи младшая дочка Ефима, Уленька.
К жнитву Ефим поправился и вместе со всеми с косой на плече отправился в поле. И здесь вместе со всеми обрадовался и ужаснулся. Чуть наклонив золотые копья колосьев, грозной ратью стояла пшеница. Где там косой — пушкой не пробьёшь! Жатки не шли, косилки ломались. Не было такой машины, чтобы сломить эту стену!
Вот вызвали из земли силу — самим не осилить! Неужто же пропадать зерну?
Артельщики, стар и мал, бабы и мужики, взялись за серпы. Вначале радовались: две-три горсти — и сноп! Что ни шаг, то пшеничный солдатик становится.
А несжатое поле почти не убавляется.
И тут поклонились артельщики всем крутихинцам, всему народу.
— Пожар ведь это, форменный пожар, — говорил людям Тимофей Селезнёв, — помогайте всем миром. Вы — нам, мы вам, глядишь, поможем.
— От имени советской власти прошу, граждане! — говорил Иннокентий Плужников, председатель сельсовета.
Председатель артели Ларион на крутихинские тощие ржи и пшеницы машины с конной тягой давал и взамен уговаривал баб выходить с серпами.
А Григорий бросился в Кочкино. Привёз представителей райкома, райисполкома.
— Глядите! Беда это или радость?! Такой урожаище!
Райкомовцы обратились за помощью к городу, и из Каменска прибыли рабочие.
Нашлись среди них такие мастера, что смогли наладить уборку обломного урожая жатками, приспособить косилки. Быстро исправляли поломки машин.
И впервые произнесли вещие слова:
— Трактор бы сюда!.
До наступления дождей едва осилили урожай. Для зерна не хватило амбаров, и, забив окна, пшеницей засыпали сельсовет, отремонтированный после пожара дома Карманова. А несколько бунтов просто накрыли досками и соломой.
Этот невиданный урожай взбудоражил Крутиху. Но ещё больше взбудоражил её приезд рабочих. Не бывало ещё такого, чтобы к мужику приезжали люди из города; не обманывали, не опутывали, не скупали за бесценок плоды трудов его, чтобы самим нажиться на деревенской темноте и отсталости, а бескорыстно помогали ему обогатиться урожаем.
Не было человека в Крутихе, которого бы не потрясло это событие.
Как-то — после отъезда рабочих, которых провожали артельщики с песнями, после хорошей гулянки, с домашней брагой, с плясками, — зашёл к Егору Веретенникову Тереха. Ни к кому допреж не заглядывал этот нелюдим, а и к себе не зазывал, а тут сам пришёл.
— Проходи, Терентий Аверьяныч, — пригласил соседа Егор. — Садись.
Как будто ничего больше не сказано, но надо жить очень долго, знать друг друга настолько, чтобы по тому, как человек вошёл, как сел, как взглянул, безошибочно определить, в духе он или не в духе, явился он по делу или просто так зашёл — потолковать по-соседски о разных делах, посидеть, тихо переговариваясь, в вечерней сгущающейся темноте.
Тереха снял с головы картуз, подержал его в руке, а затем, пройдя вперёд, сел на лавку и положил картуз на край стола. Как видно, гость собирался не тотчас уйти, а посидеть подольше.
— Анна, давай-ка чайку, — сказал Егор жене.
Аннушка стала раздувать самовар. Красные искры сыпались из-под низа самоварной трубы.
Парфёнов сидел на лавке и поглядывал из-под лохматых бровей на Егора, находившегося напротив, у стола, на Аннушку, которая стояла у печи. На кровати возились Васька и Зойка, девочка заливалась звонким хохотом.
— Эй, вы, тише, дайте с человеком поговорить! — прикрикнул на ребятишек Егор.
Аннушка подошла к ребятишкам, увела их в угол, посадила за маленький столик, стала кормить. А мужики ещё помолчали. Потом Тереха сказал:
— На элеватор лес возят.
Егор кивнул. Действительно, из Скворцовского заказника возили лес на строящийся вблизи от Кочкина элеватор. Егор и Тереха думали, что, пожалуй, нынче постройка не будет закончена, но в будущем году обязательно в их степном районе поднимется мощный элеватор — для ссыпки и хранения государственных запасов зерна. Крестьяне из окрестных деревень возили на площадку будущего элеватора строительный лес. Ездили за лесом в Скворцовский заказник и крутихинцы.
Прежде хоть сто вёрст вокруг обскачи, до работы не доскачешься, а сейчас тут она, рядом, под боком. Почему же не поехать на подвозку леса на элеватор? Но, кроме этого совершенно ясного смысла, который заключался в произнесённой Парфёновым фразе, был ещё и другой смысл, понятный только ему и Егору. И когда Егор на слова Парфёнова согласно кивнул, тот стал заметно живее. Тереха знал, что Веретенников купил у Платона коня, и вот попросить его в пристяжку он и пришёл, но прямо сказать об этом не мог, да и всё.
За чаем он сообщил о тревогах Шестакова. Анисим Снизу вступил в артель, а Анисим Сверху не знает, что ему делать.
— В артели-то, слышь, Анисиму поглянулось. А баба супротив идёт, — выкладывал Тереха новости. — А ещё приехал вербовщик, остановился у Луки Ивановича Карманова…
— Знает, где останавливаться-то, — сказал Егор. — У богатеньких…
Вот и эта фигура — вербовщик — стала ныне известна крестьянам.
Вербовщик приглашает людей на работу. Выходит, что за работой особенно-то и гоняться не надо, её предлагают. Пожалуйста, если пожелаешь, можешь завербоваться на любую стройку. Но в Крутихе пока мало охотников на отъезд.
— Куда же он вербует? — спросил Парфёнова Егор.
— В Каменск. Там, сказывают, какой-то завод строят. Уж не знаю, чего.
— Ну, в Каменск — это у нас. А то вон прошлый раз приезжал куда-то далеко вербовать, — заметил Егор.
Тереха выпил два стакана чаю, поблагодарил хозяев, но не уходил, ещё посидел.
— Мишка у вас уж совсем большой, — улыбаясь, заговорила Аннушка о сыне Терехи, которому исполнилось осенью семнадцать лет, — жених совсем.
— Да-а, — сказал Егор. — Когда-то наши вырастут, — он посмотрел на кровать, где улеглись ребятишки.
— Вырастут… — отозвался Парфёнов и надел картуз.
Уже встав и подойдя к дверям, он спросил как бы между прочим:
— Значит, можно взять?
— Возьми, — ответил Егор.
— Которого?
— Ну, возьми новокупленного.
— Ладно, — прогудел Парфёнов. — Я завтра утром поеду рано.
Он попрощался с Егором и Аннушкой.
Если бы кто-нибудь посторонний присутствовал при этой встрече двух соседей, он так ничего и не понял бы: зачем приходил Парфёнов и что пообещал ему Егор? Но в том-то и дело, что между близкими соседями большого количества слов и не требуется. А если слова и употребляются, то за ними нередко стоит иной, скрытый смысл.
Как только Тереха сказал, что «на элеватор лес возят», Егор сразу понял: сосед пришёл попросить у него лошадь. Тереха думал покупать себе коней, Егор об этом знал. Но сейчас пока он бился на двух лошадях. В этот раз Тереха обошёлся бы и своей парой, но он рассчитывал захватить со станции груз, а груза там было, как ему сказали, ровно на три воза. Вот какой разносторонний и серьёзный смысл стоял за произнесённой Парфёновым одной только фразой! И Егор правильно всё понял. Ему также было понятно и то, что соседу неприятно выкладывать так вот прямо свою просьбу: дескать, Егор Матвеевич, дай лошадь. Нет, Парфёнов только дал намёк, а когда чаю напился и поговорил о всяком ином, постороннем, то спросил также и о деле, но теперь уже прямо, считая, что первый его намёк отлично понят Егором. Так оно и оказалось. Егор понял намёк и сказал, что даст на день того рыжего коня, доброго, сильного, которого купил у Платона.
Выйдя от Егора Веретенникова, Тереха подумал: было время, случалось, когда Веретенников брал у него лошадь, а сейчас выходит наоборот — он, Тереха, вынужден идти к Егору. Парфёнову стало немного досадно. «Хорошо Егору, — думал он, — угодил он чем-то Платону, тот ему и коня по дешёвке продал. Всё-таки родня. Опять и Григории Сапожков свой ему человек. Стало быть, Егор везде успел».
То, что между Егором и Григорием ссора, Парфёнов относил к простому недоразумению, какое бывает иногда между родственниками. «Ворон ворону глаз не выклюнет. В крайнем-то случае уж Григорий не даст в обиду Егора», — размышлял Тереха.
А Егора на другой день позвали в сельсовет. Там сидел вербовщик — молодой человек, одетый по-городскому. Он что-то с увлечением рассказывал. У стола вокруг него стояло человек пять.
Егор прислушался.
— Завод будет большой… десять тысяч рабочих… — говорил вербовщик. — Хоть вся ваша Крутиха придёт — всем найдётся работа! — заявил самонадеянный вербовщик.