Перед весной по вызову смотрителя народных училищ Саня была в уездном городе.
— Учтите, мы и раньше могли бы убрать вас с вашего благородного поприща, — говорил смотритель. — Но мы были терпеливы… А сейчас мы просим вас, понимаете, просим…
Смотритель недоговаривал чего-то, и вовсе не за тем, чтобы прочитать внушение, вызвал ее к себе. Скорей бы вырваться из этого кабинета! Скорей бы в Родники.
К вечеру она была на вокзале.
Сутолока. Котомки. Сундуки. Котелки. Много-много калек. Свалявшиеся бороды, хмурые лица мужиков, измученные глаза женщин. Волком смотрит народ. На станции стоял воинский эшелон. Солдаты ходили по перрону, зубоскалили. Один, румяный, высосал быстренько бутылку самогону, швырнул ее — разбил вокзальное окно. К нему привязался полицейский. Солдат смотрел на рьяного блюстителя порядка добрыми овечьими глазами и говорил:
— Не лезь к служивому. Я, может, самого псаря-батюшку защищать еду. Понял? — и нагло хохотал.
Ухнув, пролетел воинский с пушками. Напролет. Подрагивали сигнальные огни. Ждали пассажирский.
— Во-о-о-о-н! — кричали ребятишки. — Из-за поворота показался!
Состав быстро вошел в створ станции. Точно по времени. Взвизгнули тормоза. Засуетились люди. Ожили котелки, мешки, деревянные чемоданы и грязные котомки. Из ближнего вагона выпрыгнул железнодорожник.
— Тише, гражданы! — гаркнул что есть мочи. — Ти-и-ша!
Медленно воцарилась тишина.
— Слушайте все! Царь Николашка Второй от престолу отрекся! Ре-во-лю-ци-я-я-я-я!
— О-о-о-о!
— Ура-а-а-а!
И полетели вверх шапки. Завыл истошно паровозишко. У Сани дрожали губы. Она растерялась. Свершилось? Так скоро? Немедленно домой, в Родники!
К вечеру она доехала до своей станции. Подмораживало. В опустевшем грязном вокзалишке — никого из знакомых родниковцев. Придется ждать утра. Она отправилась искать ночлег и вскоре встретила ладную чернобровую бабу. Завела разговор:
— Из Родников я, учительница. Переночевать негде.
— Из Родников? А у меня есть постоялец, никак тоже родниковский. Солдат.
— Ой, пойдемте скорей!
— Пойдемте.
Они зашли в низенькую саманную избенку, и Саня обомлела. На лавке, под иконами, сутулился Терешка Самарин. Одет он был в выцветшую солдатскую гимнастерку, такие же шаровары. На груди поблескивали Георгиевские кресты. Полный бант, четыре штуки. Вместо левой кисти из рукава торчала обшитая кожей культя.
— Терешенька? Здравствуй!
— Саня?!
— Значит, домой?
— По чистой, — смутился Тереха. — Вот. Под Варшавой стукнуло. А где Макар?
— Письма пишет. Все вышло просто. Из тюрьмы — в солдаты попал.
— Царю мы защита, — заговорила хозяйка. — А нас защищать некому… Похоронную бумагу я на мужа своего получила… И больше ничего. Ее, бумагу-то эту, в щи не бросишь. Вот и похоронила младшенького, а старший по миру ходит… Вот и царь!
— Царя, тетенька, выгнали! — громко сказала Саня. — Нету больше царя!
— Я это предчувствовал! — засиял Тереха. — Еще по «Окопной правде» видно было. К тому дело шло.
— Слава тебе господи, — перекрестилась женщина. — Может быть, сейчас немножко полегче станет!
Они все трое похлебали теплых капустных щей и уснули.
Утром, чуть свет, Саня с Терехой отправились искать подводу на Родники.
Источило солнышко снег на пашнях. Набухла земля. Серебряными плитами засияли плесы на озерах. Вышли на пастьбу стада. Скот жадно хватал на ходу прошлогодние желтые кустики кипца.
Вечером у околицы нагулявшееся стадо обогнал всадник на мокром в серых яблоках жеребце. Писарь, стоявший на волостном крылечке, увидел верхового, послал сторожа за штофом водки. Сысой вообще не любил чего-нибудь внезапного. «Кто желает антимонию разводить, таких к едрене-фене!»
Больше всего в последние годы занимало Сысоя Ильича собственное хозяйство. Война нисколько не повредила ему: сбыл выгодно восемь табунов молодняка, немало выручил на водке и на хлебе. И земли прикупил на Царевой пашне, и лошадьми торговал в полную меру. Попавшись на удочку Гришки Самарина, Сысой Ильич испугался только спервоначалу, а потом раскусил волчий Гришкин характер и из этого тоже наметил извлечь выгоду. «Дам ему, стервецу, денег. Пусть обзаводится. А потом Дуньку за него просватаю. Все мое будет! Да и смышленый он, вражина. Не чета тому кобелю, Терешке. Породнюсь с бедным — опять же мне почет! Не тот писарь, что хорошо пишет, а тот, который хорошо подчищает!»
Не прошла даром для Гришки и попойка в лесу. Через день, по наказу Сысоя Ильича, увез его Колька на своем жеребце в Романовку. Гулянку учинили вольную: насамогонились так, что все в гостях ночевали. И подписал Гришка присягу, состряпанную тут же, на верность социалистам-революционерам. Гришка, конечно, ничего почти не понял во всей этой катавасии, но слышал, как Колька говорил о мужицкой революции, и начинал старательно ему подражать и хвалить его напропалую. «Вот это действительно революционеры. Не гнушаются бедным человеком. Как гостя дорогого меня потчевали!» — хвастался.
— Сейчас он в нашей компании, — говорил Сысой Ильич. — Мы ему хвост прижмем!
Ни хориные Гришкины выходки, ни заботы хозяйственные, ни семейные дела, а другое томило писаря. Чуял нутром: гнется кривая жизни не в ту сторону, покорности у мужиков прежней не стало и порядка былого на селе тоже. Закипали Родники. Не в силах был остановить это кипение он. Неспокойно спал. Будило по ночам смятение в сердце.
Потому-то и послал сына в соседнюю волость и ждал новостей нетерпеливо.
Всадник подлетел к крыльцу, осадил коня, забрызгал грязью свежевымытые ступеньки.
— Потише ты!
Зашли в контору. Дрожащими руками раскрыл Сысой Ильич конверт, вынул испещренную мелкими завитушками бумажку. Томительные предчувствия и тревога Сысоя Ильича были не напрасными. Вот она, беда! Писал старшина соседней волости:
«Дорогой друг и брат Сысой Ильич!
Так что срочно пишу. Отрекся император наш Николай Александрович от престола. Насчет власти надо быть спокойным. Революция захватила власть, но уездный представитель, известный вам Борис Петрович Рогов, сообщил вчера, что людей благопристойных поставили для временного руководства. В уезде исполнительный комитет образовался, и люди все наши вошли. Кланяюсь Василию Титычу Бурлатову. Общество его «Биржевой комитет» — тоже у власти. Указание дадено образовать земские управы во всех волостях. Землю мужикам делить нельзя. Чтобы было полное спокойствие. Мужикам сказать: раздадут землю только в том случае, если изберут законное правительство. Низко кланяюсь».
Колька, небрежно скинув плащ, бесцеремонно втиснулся в кресло, закурил трубку. Видно, было, что он намерен всерьез поговорить с отцом: велел поплотнее прикрыть дверь, задернуть шторы.
— Вот что, папа, — сказал он, когда писарь кончил чтение. — И после революции, как ты понимаешь, власть должна быть наша. Так?
— Понимаю, — кивнул Сысой Ильич.
— Времени — одна ночь. Поговорим с крепкими мужиками о завтрашнем сходе. От уездной власти буду выступать я. Знай: твой сын не только твой гость, но еще и представитель земства. И приехал я к тебе не в отпуск и не случайно!
Колька утер рукавом губы. Для отца это был привычный знак: на столе появился штоф.
Вечером в доме Сутягиных вновь собралась вся волостная знать: старшина, урядник, священник, лавочники и несколько богатых мужиков. Колька велел привезти и Гришку Самарина.
— Надо подготовить село для выборов в управу, — почти приказывая, говорил Колька. — Во главе должны стать Василий Титыч и вот… Сысой Ильич. Как и было. От народа предлагаю выдвинуть Григория Самарина.
— Если надо, так будет! — шумела компания.
— За здоровьице ваше, Николай Сысоич!
— Не извольте беспокоиться. Мы за своих постоим!
И вновь шла угарная гульба, не знающая никаких границ.
На другой день согнали народ на сходку. Писарь выкатил из пожарного сарая старую телегу, кряхтя, забрался на нее и начал речь:
— Граждане мужики, по случаю нового правительства, послушаем члена уездной земской управы, — он с гордостью поглядел на сына. — Пожалуйста!
Люди притихли. Колька молодцевато вскочил на телегу, тряхнул золотым чубом (и в самом деле, залюбуешься офицером). Начал торжественно, волнуясь:
— Граждане! Крестьянство и рабочий люд сбросили царя! Мы, истинные революционеры, жестоко страдали от черного гнета царского правительства. Много лишений потерпел наш народ. Но власть в руках народа…
В толпе пробежал едва уловимый шумок. Кто-то крикнул:
— Какого народа?
— У кого власть-то, говори толком!
— Тише, гражданы! Давай дале!
— Скоро по решению Учредительного верховного собрания земля будет отдана в полное распоряжение мужика. Мужик ныне властелин на своей земле! Пришла, конечное дело, пора нарезать наделы для тех, кто их будет обрабатывать. Но огромный вред народу приносит война. На Россию, как вы знаете, прет германец! Отвоевать свободную Россию от немца — наша почетная задача, граждане! Будем биться до победного конца. Кто идет против войны, тот предатель. Он за Вильгельма!
Сход замер.
После Кольки влез на телегу нежданно-негаданно для всех явившийся с фронта Иван Иванович Оторви Голова.
— Мужики! — испуганно крикнул он. — Нам, значит, требуется земля? Требуется. Нам ее дают? Дают. Отвоевать эту землю у немцев — это самое, мужики, главное дело!
— Верна-а-а-а! — загудел романовский край и тут же затих.
— А ну-ка! Дай мне слово! — вырос над толпой Тереха Самарин.
— Пастух? Откуда он, змей такой, взялся?!
— Смотри-ка, без руки!
— Я думаю, — заговорил Тереха, — этот член уездной управы ни хрена не понимает в политике, хотя и революционер. Или же он притворяется! Война, мужики, это вот что! — Он высоко вскинул обрубок руки, как бы стараясь показать его самому дальнему. — Мира надо! Не войны. Мир нужен и немцам. Они такие же, как и мы, люди. Землю надо бедному крестьянству сейчас же! Сказки да посулы таких прохвостов, как Колька, мы слышали не раз! Дадим, мол, землю, а ты пока что иди башку подставляй под пули!
Загорланили в отчаянии романовские:
— Зеленый ишо учить-то!
— Зеленый? А ну, выходи сюда, кто это сказал! — Тереха рванул на себе гимнастерку. — Я полный кавалер! Руку там оставил. А за што?
— Верна-а-а!
— Трудяга вечный!
— Долой войну!
— Тихо! — на телеге, рядом с Терехой, встала учительница. Звонко, как на уроке, сказала:
— Война не нужна ни крестьянам России, ни рабочим! Вот здесь, среди вас, стоят десятки сирот… Кто еще хочет быть убитым или осиротеть? Кто хочет гибели сыновей, братьев, отцов? За чужие интересы, за интересы богачей и шкурников?
В переднем ряду заплакала женщина. Вопль ее всколыхнул толпу:
— Никто! Никто!
— Долой их, сукиных сынов!
— Товарищи! — это слово прозвучало в Родниках в первый раз. — Предлагаю принять резолюцию: «Настоящая европейская война начата царями и классом капиталистов. Трудовому народу война не нужна. Долой империалистическую кровопролитную бойню!»
— Долой! — кричали в толпе. — Хватит, попроливали нашей кровушки!
— Правильно, Александра Павловна, — шептал себе под нос стоявший в передних рядах Иван Иванович.
— Нет! Погодите! — Колька опять вскочил на телегу. — Так дело не пойдет! Не верьте тем, кто продает Россию! Не верьте немецким шпионам!
— Сам ты немецкий шпион, курва!
— Брехня все это!
— Давай за резолюцию!
Занялись Родники. Разломилась ржаная коврига на два ломтя. Но, как ни бились Саня с Терехой, все-таки резолюцию по большинству голосов провести не могли: бедняков на сходе было мало, а середняк молчал. И в земскую управу избрали тех, кого намечал Колька. Все вроде осталось так, как было. Только не совсем так.
Уединившись с отцом в конторку, поручик Николай Сутягин сказал:
— Этого безрукого опасайся. Он на все пойдет. Неплохо бы его совсем… — Колька провел пальцем по горлу.
— Ничего. Ничего. Обретается, — обещал писарь.
Ночью Колька уехал.
Гришка Самарин женился незадолго до схода на писаревой Дуньке. Хотя немножко придурковата и ряба была Дунька и постарше немного Григория, но он радовался. С лица воду не пить, а стать зятем Сысоя Ильича — в добрые люди выйти. Перед свадьбой сводил его писарь в свой потайной подвальчик, показал два кожаных саквояжа, сказал: «Твои». — «А что в них-то?» — полюбопытствовал Гришка. «Деньги. Серебро». — «А сколько?» — «Шесть тыщ». — «Ну, раз мои, — заторопился Гришка, — так уж я заберу их к себе, стало быть». — «Забирай». — Глаз у Сысоя Ильича блеснул волчьим блеском, но перечить зятю скрепился. Не хотелось скандала. Поздним вечером увез Гришка саквояжи, на своем подворье спрятал.
Вскоре после свадебных гулянок он разругался с женой. И потом все пошло колесом.
— Ворона ты желторотая, — вставая утром, говорил Гришка и брезгливво смотрел на Дуньку, — не видишь, хлеб-то сожгла!