Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В этом случае в тайне важен активный момент. Ее использует властитель, который ее досконально знает и соотносит с конкретными обстоятельствами. Он знает, кого выслеживает, знает, что он сделает с добычей, знает, кого из помощников использовать. У него много тайн, потому что много планов, он организует эти тайны в систему, где они взаимно сохраняют друг друга. Он доверяет одному одно, другому — другое и следит, чтобы доверенные лица не пересекались друг с другом.

Тот, кому что-то известно, состоит под надзором другого, который, однако, никогда не узнает, что именно он сторожит в первом. Его задача — отмечать каждое слово и каждое движение того, кто ему вверен, он должен нарисовать властителю образ мышления поднадзорного. Но надзиратель сам под надзором, и чей-то еще доклад корректирует его собственный. Таким образом властитель осведомлен о состоянии сосудов, которым доверил свои тайны, всегда в курсе того, насколько они надежны, и в состоянии оценить, какой из них полон настолько, что грозит потечь через край. Ко всей сложной системе тайн ключ только у него. Он боится доверить его кому-то еще.

К сфере власти относится также неравное распределение просматриваемости. Властвующий должен видеть все насквозь, но не позволяет смотреть в себя. Сам он остается закрытым. Его настроения и намерения никому не дано знать.

Классическим примером такой непостижимости был Филиппе Мария, последний Висконти. Принадлежащее ему герцогство Милан было одним из крупнейших государств Италии XV в. Никто не мог сравнится с ним в умении скрывать свою подлинную суть. Он никогда не говорил прямо, чего хочет, а маскировал свои намерения особым способом выражения. Если кто-то переставал ему нравиться, он продолжал его хвалить; осчастливив кого-то чинами и подарками, обвинял его в поспешности или глупости, заставляя того чувствовать себя недостойным выпавшей ему удачи. Желая иметь кого-то в своем окружении, он приближал счастливца к себе, возбуждал в нем надежды, а потом вдруг отсылал прочь. Когда изгнанный полагал себя уже совсем забытым, его снова звали ко двору. Оказывая милости особо отличившимся, он лукаво расспрашивал окружающих, словно ничего не слыхал об общеизвестном подвиге. Давая что-то, он давал обычно не то, что просили, и всегда не так, как хотели. Желая наделит кого-то дарами или почестями, он за несколько дней начинал расспрашивать их о вещах, не относящихся к делу, чтобы никто не смог догадаться о его намерении. Чтобы никому не открылись его подлинные цели, он часто высказывал сожаление о милостях, оказанных им самим, или о казнях, совершенных по его приказу.

В этом последнем случае он вел себя так, будто хотел, чтобы его тайны стали тайнами для него самого. Они утрачивали для него осознанный и активный характер, его влекло к той пассивной форме тайн, которые человек хранит во мраке собственного тела, которые носит там, где сам их не в состоянии ощутить, которые сам не осознает.

«Это право королей — хранить свои тайны от отца, матери, братьев, жен и друзей», — говорится в арабской «Книге короны», описывающей старинные традиции двора Сасанидов.

Персидский король Хосров II Победоносный нашел весьма своеобразный метод, позволяющий проверить, способны ли хранить тайну люди, которых он намеревался использовать. Если он узнавал, что двое из его окружения связаны тесной дружбой и во всем имеют полное согласие, он запирался с одним из них и поверял ему тайну, связанную с его другом: сообщал, что намерен отдать его на казнь, и под страхом наказания запрещал открыть эту тайну несчастному. С этого момента он пристально наблюдал, как другой ведет себя во дворце, каков цвет его лица, как стоит он перед королем. Если поведение не менялось, значит испытуемый не предал другу доверенную тайну. Тогда он приближал его к себе, всячески отличал, повышал в чине, давал почувствовать свое благорасположение. Позже, оставшись с ним наедине, он говорил: «Я собирался казнить того человека, потому что было донесение о его дурных намерениях, но при расследовании оно оказалось ложным».

Если же он замечал, что другой обуян страхом, старается держаться в стороне и прячет глаза от короля, то понимал, что тайна перестала быть тайной. Он обрушивал на предателя свой гнев, наказывал и понижал в чине, другому же сообщал, что всего лишь хотел испытать его друга, доверив эту тайну.

Он считал, что тайну способен хранить лишь тот, кого он вынудил предать на смерть лучшего друга. Надежней всех он считал самого себя. «Кто не годится служить королю, — говорил он, — тот и сам по себе ничего не стоит, а кто сам по себе ничего не стоит, из того не извлечешь выгоды». Сила молчания всегда высоко ценима. Она означает, что человек может противостоять бесчисленным внешним побуждениям к речи. Он ни на что не отвечает, как будто его не спрашивают: Невозможно понять, что ему нравится, а что — нет. Он онемел, не будучи немым. При этом он слышит. Стоическая добродетель бесстрастия должна в своем крайнем виде выражаться в молчании.

Молчание предполагает точное знание того, что умалчивается. Поскольку невозможно молчать всегда, приходится делать выбор между тем, что можно сказать и о чем следует молчать. Умалчиваемое — это лучше известное. Оно точнее и ценнее. Путем умалчивания оно не только сохраняется, но и концентрируется. Много молчащий человек в любом случае выглядит более сконцентрированным. Наверное, ему многое известно, раз он молчит. Наверное, он много размышляет о своей тайне. Он умолкает всякий раз, как должен ее сохранить.

Так что в молчащем тайна не исчезает. Его уважают за то, что она жжет сильнее и сильнее, растет в нем, но не может вырваться наружу.

Молчание изолирует — молчащий более одинок, чем говорящий. Так ему приписывается власть отдельности. Он сторож сокровища, и сокровище в нем.

Молчание направлено против превращения. Его внутренний часовой не может покинуть свой пост. Молчащий может притворяться, но только очень грубо. Он может надеть какую-то маску, но ее и должен держаться. Текучесть превращения для него запретна. Слишком неопределенны его результаты, невозможно знать заранее, где и кем окажешься, отдавшись его потоку. Молчат обычно там, где превращение невозможно. В молчании обрываются все позывы к превращению. Между людьми все раскручивается благодаря речи, а в молчании костенеет.

У молчащего то преимущество, что его высказываний ждут. Они считаются весомыми. Они коротки и раздельны, тем самым приближаясь к приказу. Искусственно установленное отношение родового различия между тем, кто отдает приказ, и тем, кто его выслушивает, предполагает, что у них нет общего языка. Они не должны говорить друг с другом, как будто они не могут это делать. Фиктивное отсутствие понимания за рамками приказа должно сохраняться при всех обстоятельствах. Поэтому командующие, находясь при исполнении своих функций, молчат. Так образуется привычка ждать от того, кто молчит, если он заговорит, фраз, звучащих как приказания.

Сомнение и пренебрежение, которые вызывают относительно свободные формы правления, поскольку они не могут всерьез осуществлять властные функции, тесно связаны с отсутствием в них тайны. Дебаты в парламенте разыгрываются с участием многих сотен людей, в публичности их подлинный смысл. Провозглашаются и сопоставляются самые противоположные мнения. Даже заседания, объявленные закрытыми, по сути дела, не являются таковыми. Профессиональное любопытство прессы, финансовые интересы ведут к нарушениям секретности.

Считается, что сохранить тайну способен лишь один ее обладатель, в крайнем случае — вместе с маленькой группой зависимых от него подчиненных. Самое надежное, когда совет происходит в очень узком кругу, сформированном, исходя из соображений секретности, и под угрозой жесточайших санкций в случае предательства. Решение же лучше всего должно приниматься одним человеком. Он сам о нем не знает, пока оно не принято, а будучи принятым, как приказ, подлежит немедленному исполнению.

Уважение к диктатурам в значительной степени вызвано тем, что в них видят способность концентрации тайны, которая в демократиях разделяется и распыляется. Издевательски говорят, что в них все забалтывается. Каждый треплет языком, каждый вмешивается во что угодно, в результате ничего не происходит, потому что все всем известно заранее. Жалуются на недостаток политической воли, на самом же деле разочарование вызвано отсутствием тайны.

Человек готов многое вынести, если беда тяжка и нежданна. Это своего рода рабский зуд — стремление очутиться в могучем желудке. Неизвестно, что произойдет, неизвестно, когда, все равно хочется быть первым у входа в ад. Человек преданно ждет в страхе и в надежде оказаться избранной жертвой. Такое состояние можно считать апофеозом тайны. Все остальное посвящено ее возвеличению. И даже не важно, что произойдет, лишь бы это произошло внезапно и непреодолимо, как извержение вулкана.

Но концентрация тайн на одной стороне и в одних руках в конце концов фатальна как для ее обладателя, что само по себе не так важно, так и для всех, кого она касается, а это уже бесконечно важно. Любая тайна взрывоопасна, и внутреннее напряжение в ней постоянно растет. Ее замок — клятва — и есть то место, где она вновь и вновь открывается.

Сколь опасной может быть тайна, мы в состоянии полностью понять только сегодня. В разных сферах, которые только по внешности независимы друг от друга, она заряжается все большей властью. Едва лишь настоящий диктатор, против которого вел войну объединенный мир, умер, как тут же и воскрес в виде атомной бомбы — еще опаснее, чем прежде, и становясь еще опаснее в ее потомстве.

Концентрацию тайны можно описать как отношение числа тех, кого она касается, к числу тех, кто ее хранит. Исходя из этого определения, легко видеть, что наши современные технические тайны — самые концентрированные и самые опасные из всех, которые когда-либо существовали. Они касаются всех, а известны лишь ничтожному числу лиц, и всего лишь пять или десять человек решают, будут ли они применены.

Суждение и осуждение

Лучше всего начать с явления, всем хорошо знакомого, — радости от негативного суждения. Не раз мы слышали суждения типа: «плохая книга» или «плохая картина»; говорящий при этом делал многозначительную мину, будто высказал нечто содержательное. По лицу его видно, что сказано это с удовольствием. Форма высказывания обманчива, скоро в таких случаях происходит переход на личности: говорится «плохой писатель» или «плохой художник», и звучат это совсем как «плохой человек». Легко поймать знакомого, незнакомца, себя самого на такого рода фразах. Радость от негативного суждения очевидна.

Это грубая и жестокая радость, которую ничто не может смутить. Суждение — это всего лишь суждение, даже если оно высказано с необычайной уверенностью. Оно не знает полутонов, как не знает и осторожности. Оно складывается мгновенно, отсутствие предварительного размышления более всего соответствует его сущности. С этим связана страсть, которую оно выдает. Такое скорое и безусловное суждение вызывает радость в чертах судящего.

В чем состоит эта радость? Судящий отталкивает нечто от себя в группу неполноценного, причем предполагается, что сам он принадлежит к группе наилучшего. Человек возвышает себя, принижая другое или другого. Двойственность, в которой представлены противоположные ценности, считается естественной и необходимой. Чем бы ни было доброе, оно налицо, потому что отличается от дурного. Человек сам определяет, что принадлежит одному, что другому.

Власть судьи — вот что приписывает себе человек, действуя таким образом. Ибо только по видимости судья стоит между двумя лагерями, на границе, разделяющей добро и зло. Он сам всегда относит себя к добру, его право на занятие этой должности состоит прежде всего в том, что он неразрывно связан с царством добра, как будто бы он в нем рожден. Он судит, так сказать, беспрерывно. Его суждение обязательно. Есть совершенно определенные вещи, о которых он должен судить, его широкое знание добра и зла порождено долгим опытом. Но и тот, кто не судья, кто для этого не поставлен, кого, будучи в здравом уме, и невозможно поставить судьей, — все они судят и судят обо всем на свете. Знание предмета при этом отсутствует, тех, кто скромно воздерживается от суждения, можно пересчитать по пальцам.

Болезнь суждения — самая распространенная в человеческом роде, практически все ею задеты. Попробуем прояснить ее корни.

У человека имеется глубокая потребность вновь и вновь перегруппировывать всех людей, каких он только может себе представить. Разделяя неопределенное, аморфное человеческое множество на две большие группы и противопоставляя эти группы друг другу, он как бы приписывает им внутреннюю сплоченность. Группы представляются так, будто им предстоит борьба друг с другом, будто они полны нетерпимости и вражды. Такими, как он их представляет и хочет видеть, они только и годятся сражаться. Суждение о «добре» и «зле» — это древнейшее орудие дуальной классификации, которая никогда не воплотилась целиком в понятиях и которая никогда не была совсем мирной. Дело в напряженности между членами оппозиции, а судящий создает и обостряет эту напряженность.

В основе этого разделения лежит страсть к созданию враждебных стай. В конечном счете оно должно вести к военным стаям. Но страсть распыляется, относясь одновременно ко всем возможным областям жизни и способам деятельности. И даже если процесс протекает мирно, реализуясь в паре осуждающих слов, в ядре его всегда — страсть нагнетания вражды вплоть до кровавой стычки двух стай.

Каждый человек, связанный с жизнью тысячами связей и отношений, принадлежит к бесчисленным группам «доброго», которым противостоит ровно столько же групп «злого» или «дурного». Лишь чистая случайность решает, когда одна из этих групп вдруг превратится в стаю и ринется на врага, прежде чем тот успеет предупредить нападение.

Из вроде бы мирного суждения возникает смертный приговор врагу. Граница добра теперь проложена точно, и горе тому, кто ее перешагнет. Ему нечего делать в стане добра, он должен быть уничтожен.

Власть прощения. Помилование

Власть прощения — это власть, которой подвластны все и которая доступна каждому. Было бы интересно изобразить жизнь в актах прощения, которые человек совершал. Человек параноидальной натуры — это тот, кто прощает с трудом или вообще не умеет прощать, кто долго об этом размышляет, кто никогда не забывает того, что было прощено, кто конструирует фиктивные враждебные акты, чтобы не прощать. Главное, чему он сопротивляется в жизни, — это прощение в любой форме. Когда такие люди приходят к власти и ради ее упрочения должны прощать, они делают это только для видимости. Властитель никогда не прощает на самом деле. Каждый враждебный акт остается в точности зафиксированным, если непосредственной реакции нет, значит, она отложена на потом. Прощение можно получить в обмен на полное и абсолютное подчинение; великодушные поступки властителей надо понимать только в этом смысле. Они настолько стремятся подчинить все, что им противостоит, что часто платят за это несообразно большую цену.

Бессильный, кому мощь владыки кажется необъятной, не видит, как важно для последнего полное подчинение всех без изъятия. Приращение власти (если он вообще его способен ощутить) он будет оценивать по действительным возможностям и никогда не поймет, как важен для блистательного короля покорный поклон самого последнего, нищего и забитого подданного. Библейский Бог с его упорным стремлением не упустить ни единой души может служить высшим примером каждому властвующему. Он даже организовал запутанную торговлю прощениями: кто ему подчинится, того он снова примет в милость. Поведение порабощенных он рассматривал именно с этой точки зрения, хотя при его всеведении было вовсе не трудно заметить, насколько его обманывают

Не подлежит сомнению, что многие запреты существуют лишь для поддержания власти тех, кто может карать или прощать их нарушение. Помилование — это высоко значимый и концентрированный акт власти, ибо он предполагает приговор; до вынесения приговора помилование невозможно В помиловании заключается также избрание. Не принято даровать помилование более чем определенному ограниченному числу приговоренных. Наказывающий будет остерегаться излишней мягкости, и даже если он убедит себя в том что жестокость приговора противоречит сути его натуры, то вспомнит о священной необходимости наказания и ею сумеет обосновать жестокость. Но путь к помилованию останется открытым, будет ли он решать это сам, делегирует ли это право другой инстанции.

Свое высшее проявление власть демонстрирует там где помилование приходит в последнее мгновение. Именно в миг когда приговоренный должен принять смерть, под виселицей или перед строем солдат с заряженными ружьями, помилование является как новая жизнь. Здесь — граница власти: вернуть к жизни мертвого она уже не в состоянии, но благодаря возможности задержать акт помилования властителю чудится, будто он переступает эту грань.

Приказ

Приказ: бегство и жало

Приказ есть приказ! О нем редко и мало задумываются, пожалуй, именно потому, что он всегда выглядит окончательным и бесспорным. Он кажется вечным, таким же естественным, как и необходимым. К приказам привыкают с детства, из них состоит добрая часть того, что именуется воспитанием; ими пронизана вся взрослая жизнь, идет ли речь о труде, войне или вере. Никто не задается вопросом, а что это, собственно, такое — приказ, действительно ли он так прост, как кажется, не оставляет ли он, несмотря на скорость и гладкость исполнения, глубокий, может быть, роковой след в человеке, который ему подчиняется.

Приказ старше, чем язык, иначе его не понимали бы собаки. Дрессировка животных заключается как раз в том, чтобы они, не зная языка, научились понимать, чего от них хочет человек. В коротких ясных приказах, которые в принципе ничем не отличаются от приказов, адресуемых людям, животным объявляется воля дрессировщика. Они ее исполняют, соблюдая также запреты. Поэтому с полным основанием корни приказа можно искать в древности; по крайней мере ясно, что в каких-то формах он существует и вне человеческого общества.

Древнейшая форма воздействия приказа — бегство. «Бежать!» — диктует одному животному другое, более сильное и находящееся вне его. Бегство лишь по видимости спонтанно; у опасности есть облик, и, не узнав его, животное никогда не ударится в бегство. Приказ «бежать!» силен и прям как взгляд.

С самого начала сущность бегства предполагает различие видов существ, вступающих таким образом в отношение друг с другом. Одно из них объявляет, что намерено пожрать другое; отсюда смертная серьезность бегства. «Приказ» приводит слабейшего в движение, неважно, разворачивается затем преследование или нет. Дело лишь в мощи угрозы голосом, взглядом или внушающим страх силуэтом.

Стало быть, приказ происходит от приказа бежать, в первоначальной форме отношение приказа возникало между двумя животными разной породы, одно из которых угрожало другому. Большое различие в силе этих двоих, тот факт, что одно, можно сказать, привыкло служить другому добычей, непоколебимость этого отношения, существовавшего как бы изначала, — все это вместе придало явлению характер абсолютности и необратимости. Бегство — единственная и последняя инстанция, к которой можно апеллировать против смертного приговора. Рык льва, вышедшего на охоту, — это действительно смертный приговор; это единственный звук его языка, понятный всем его жертвам, и, может быть, это понимание — единственное общее, что у них есть. Древнейший приказ — тот, что был отдан гораздо раньше, чем на Земле появился человек, — это смертный приговор, побуждавший жертву к бегству. Уместно задуматься об этом, когда речь пойдет о приказах среди людей. Смертный приговор с его ужасающей безжалостностью просвечивает в каждом приказе. Система приказов у людей устроена так, что человек обычно избегает смерти, однако ужас перед ней и ее угроза сохраняется постоянно; а существование и исполнение действительных смертных приговоров сохраняет страх перед каждым приказом, перед приказом вообще.

Забудем теперь на мгновение, что мы обнаружили в прошлом приказа, и взглянем на него непредвзято, как бы наблюдая его впервые.

Первое, что привлекает внимание: приказ запускает действие. Вытянутый палец, указывающий направление, может действовать как приказ. Глаза, заметившие палец, поворачиваются в том же направлении. Кажется, будто вызвать действие в определенном направлении — это и есть цель, которую преследовал приказ. Направление особенно важно: не разрешено ни развернуться, ни свернуть в сторону.

Приказ также не допускает противоречия. Его нельзя обсуждать, разъяснять, ставить под сомнение. Он ясен и краток, потому что должен быть понят сразу. Промедление с восприятием воздействует на его силу. С каждым повторением — если он не исполняется сразу — приказ как бы теряет часть своей жизни, морщится и опадает как спущенный воздушный шар; в этом случае не надо пытаться его оживить. Ибо действие, запускаемое приказом, связано с мигом, когда он отдан. Оно может быть назначено на более поздний срок, но должно следовать однозначно, определено ли оно словом или знаком иной природы.

Действие, исполняемое по приказу, отличается от всех других действий. Оно воспринимается как нечто чуждое, оно вспоминается как нечто задевшее, царапнувшее. Что-то чуждое мне промелькнуло как странное дуновение. Возможно, в этом виноват автоматизм исполнения, требуемый приказом, но только для объяснения этого мало. Важнее тот факт, что приказ приходит извне. Наедине с самим собой человек не может подпасть под власть приказа. Он относится к тем элементам жизни, которые навязываются извне, а не вырабатываются в самом человеке. Даже когда вдруг возникают некие персоны, начинающие бомбардировать окружающих указаниями и приказаниями, основывая новую веру или обновляя старую, — даже тогда проступает облик чуждой, извне навязанной силы. Они ведь никогда не говорят от собственного имени. Чего они требуют от других, то им поручено. И сколько бы они ни врали, в этом одном пункте они всегда честны: они верят, что посланы.

Источник приказа — другое существо, а именно более сильное существо. Приказу подчиняются потому, что сопротивление безнадежно: приказывает тот, кто все равно победит. Власть приказа не допускает сомнений; стоит лишь раз пробудиться сомнению, ей придется вновь утверждаться в борьбе. Как правило, обретя признание, она остается таковой надолго. Удивительно, как редко требуются новые доказательства, — достаточно старых. Победы продолжают жить в приказах, каждый исполненный приказ освежает старую победу.

На взгляд извне, власть отдающего приказания непрерывно прирастает. Любой, самый мелкий приказ хоть чуть-чуть к ней добавляет. Не только потому, что он побуждает действия, идущие на пользу власти: в готовности, с какой его исполняют, в пространстве, которое он пронизывает, в его рассекающей точности, — во всем этом есть нечто, гарантирующее власти безопасность и рост влияния. Власть посылает приказы как облака волшебных стрел; уязвленные ими жертвы сами несут себя властителю — стрелы зовут их, пленяют и ведут.

Но простота и единство приказа, на первый взгляд абсолютные и самоочевидные, при более близком наблюдении оказываются лишь видимостью. Приказ поддается разложению. Не разложив его на составные части, понять его нельзя.

Каждый приказ состоит из движителя и жала. Движитель побуждает к исполнению приказа, а именно к такому, которое следует из его содержания. Жало остается в том, кто исполнил приказ. Если приказы функционируют нормально, как от них ожидается, жала не видно. Оно спрятано, о нем не догадываются; если же оно проявится, то лишь в едва заметном нежелании подчиниться приказу.

Но жало глубоко погружается в человека, выполнившего приказ, и остается в нем, нимало не изменяясь. Среди душевных структур нет другой, столь постоянной. В жале сохраняется содержание приказа, его мощность, последствия, границы — все зафиксированное раз и навсегда в миг, когда приказ был отдан. Могут пройти годы и десятилетия, пока эта глубоко погруженная и сохраненная часть приказа, представляющая собой его уменьшенное, но точное отображение, вновь не появится на поверхности. Важно понять, что ни один приказ не теряется — никогда исполнение не исчерпывает его целиком, он сохраняется вечно.

Кого терзают приказами сильнее всего, так это детей. Удивительно, как они вообще не ломаются под гнетом приказов и умудряются пережить рвение воспитателей. То, что потом они воспроизводят то же самое и с не меньшей жестокостью по отношению к собственным детям, так же естественно, как кусать и говорить. Но что поражает, так это длительность сохранения в первозданном виде приказов, полученных в раннем детстве: стоит только явиться следующему поколению жертв, а они уже тут как тут. И ни один не изменился ни на йоту, как будто они отданы час назад, а не двадцать, тридцать или более лет назад, как на самом деле. Детская восприимчивость по отношению к приказам, верность им и упорство в их сохранении — это не заслуга индивидуума. Умственное развитие или особая одаренность здесь не играют роли.

Ни один, даже самый обыкновенный ребенок не расстанется ни с одним из приказов, которыми его истязали.

Скорее изменится внешний облик, по которому человек узнается другими, — наклон головы, изгиб рта, выражение взгляда, — чем образ приказа, жало которого сохранилось в нем, запечатлевшись в первозданном виде. В таком же виде оно и выталкивается наружу, но только при особых обстоятельствах: ситуация, при которой оно выходит, должна быть похожа на старую, то есть ту, в которой оно было воспринято, как две капли воды. Воссоздание таких ранних ситуаций, но с обратным результатом, иначе говоря, обращение этих ситуаций — величайший источник духовной энергии в человеческой жизни. Когда говорят о «тяге» к новому, еще не достигнутому, за этим кроется не что иное, как стремление избавиться от когда-то воспринятого приказа.

Только выполненный приказ оставляет в том, кто ему подчинился, свое жало. Кто отклоняет приказы, тот не хранит их в себе. Свободный человек — тот, кто научился отклонять приказания, а не тот, кто лишь впоследствии от них освобождается. Но тот, кому требуется больше всего времени, чтобы освободиться, или кто вообще к этому не способен, тот — без сомнения — самый несвободный.

Ни один нормальный человек не воспримет как несвободу удовлетворение собственных влечений. Лишь когда они становятся чересчур сильны и удовлетворение их ведет к опасным последствиям, возникает ощущение, что человек как бы управляется кем-то извне. Но каждый ощущает несвободу и протест, сталкиваясь с приказом, который приходит извне и требует исполнения: тут каждый чувствует гнет и каждый имеет право на обращение или бунт.

Одомашнивание приказа

Приказ к бегству, содержащий в себе угрозу смерти предполагает, что тот, кто его отдает, и тот, кто его воспринимает различаются по силам. Кто обращает другого в бегство, тот может его убить. Эта фундаментальная ситуация природы сложилась вследствие того, что многие виды животных питаются животными, а именно животными других видов, живут ими Поэтому большинство представителей этих других видов чувствует исходящую от них угрозу и, подчиняясь их приказу, — приказу чужака и врага — устремляется в бегство.

Но то, что мы обыкновенно именуем приказом, разыгрывается меж людьми: господин приказывает рабу, мать приказывает ребенку. Приказ, каким мы его знаем, далеко ушел от своего биологического прообраза. Он одомашнился. Он применяется как в общесоциальных, так и в интимных контекстах человеческой жизни, в государстве играет не меньшую роль, чем в семье. Он выглядит здесь совсем иначе, чем изображенный нами приказ к бегству. Господин кличет раба, раб является, хотя знает, что получит приказ. Мать зовет ребенка, и ребенок не всегда убегает. Осыпанный приказами, в общем и целом он сохраняет доверчивость. Он всегда держится близко от матери и прибегает к ней. То же самое и с собакой: она рядом, готовая примчаться по свистку хозяина.

Как удалось одомашнить приказ? Как удалось обезвредить смертельную угрозу? Объяснение просто: в каждом из случаев практикуется нечто вроде подкупа. Хозяин дает еду рабу или собаке, мать кормит ребенка. Существо, состоящее в подчинении, привыкает получать пищу только из одних рук. Собака или раб получают пищу только из рук своего господина, никто другой не обязан их кормить, да, собственно, и не имеет права это делать. Отношение собственности состоит отчасти в том, что пища им приходит исключительно из рук хозяина. Ребенок же вообще не в состоянии сам себя прокормить. С самого начала он не может обойтись без материнской груди.

Между предоставлением пищи и приказом сложилась очень тесная связь. Она ярко проявляется в практике дрессировки животных. Сделав то, что от него требуется, животное получает сахар из рук дрессировщика. Одомашнивание приказа превратило приказ в обещание пищи. Вместо того, чтобы обращать в бегство, грозя смертью, человек обещает то, что больше всего требуется каждому живому существу, и строго держит обещание. Вместо того, чтобы служить пищей господину, вместо того, чтобы быть съеденным, тот, кому отдан приказ, сам получает пищу.

Такая сублимация биологического приказа к бегству вырабатывает в людях и животных своеобразную способность к добровольному рабству, существующую в массе степеней и разновидностей. Но она не изменяет полностью сущность приказа. Угроза по-прежнему живет в каждом приказе. Она смягчена, но все равно за невыполнение приказа предусмотрены санкции, они могут быть очень строгими; самая строгая та, которая самая древняя, — смерть.

Отдача и страх перед приказом

Приказ как стрела. Им выстреливают и попадают. Приказывающий целится, прежде чем выстрелить. Он хочет попасть приказом в кого-то определенного: стрела всегда точно направлена. Она торчит в ужаленном, который должен ее вытащить и адресовать следующему, чтобы освободиться от принесенной ею угрозы. Фактически процесс передачи приказа развертывается так, будто бы получивший приказ извлекает стрелу, натягивает собственный лук и выстреливает ею в следующего. Рана в его собственном теле заживает, хотя и оставляет шрам. У каждого шрама своя история — след именно этой, вполне определенной стрелы.

Но тот, кто ею выстрелил, то есть тот, кто отдал приказ, испытывает легкую отдачу. Речь идет, собственно, о душевной отдаче, которую он испытывает, видя, что попал в цель. Здесь аналогия с физической стрелой уже не поможет. Но тем важнее всмотреться в след, который оставляет удачный выстрел в удачливом стрелке.

Удовлетворение от исполненного, то есть успешно отданного приказа заслоняет обычно все остальное, что происходит со стрелком. В нем всегда налицо что-то вроде ощущения отдачи: то, что он делает, запечатлевается в нем самом, а не только в жертве. Множество отдач, скапливаясь, порождают страх. Это особого рода страх, возникающий из многократного повторения приказов, я называю его страхом перед приказом. Он почти отсутствует в том, кто лишь посылает приказы дальше, являясь передаточной инстанцией. Но он тем сильнее, чем ближе отдающий приказы к самому источнику приказов.

Нетрудно понять, как он возникает. Выстрел, убивший отдельное существо, не оставляет в стрелке ощущения опасности. Убитый ему не в силах повредить. Приказ же, который грозит смертью, но при этом не убивает, оставляет память об угрозе. Одни угрозы пусты, другие в самом деле действенны; именно последние никогда не забываются. Тот, кто бежал перед угрозой или поддался ей иначе, обязательно будет мстить. Он всегда мстил, как только наступал подходящий момент; тот, от кого исходила угроза, прекрасно это знает и все готов отдать, лишь бы сделать обращение невозможным.

Чувство опасности, заключающейся в том, что все, кому человек приказывал, грозя смертью, живы и помнят, опасности, в которой он вдруг окажется, если все, кому грозил, вдруг соединятся против него одного, — это глубоко запрятанное, смутное и неопределенное (ибо невозможно знать, когда память тех, кому грозил смертью, вдруг выплеснется в действие), это мучительное, непреходящее и ничем не вытесняемое чувство опасности я и называю страхом перед приказом.

Он сильней всего в тех, кто стоит на самом верху. В источнике приказов, то есть в том, кто отдает приказы «из себя самого», ни от кого другого их не получая, кто их, так сказать, сам производит, — в том концентрация такого страха выше всего. Он, этот страх, может долго оставаться связанным и скрытым. Он может возрастать в течение жизни владыки и выплеснуться наружу как мания цезарей.

Приказ многим

Нужно различать между приказом, адресованным одному отдельному существу, и приказом, адресованным многим.

Это разделение содержится уже в биологическом прообразе приказа. Некоторые животные существуют изолированно и воспринимают вражескую угрозу также в одиночку. Другие бродят стадами, и угрозу воспринимает все стадо. В первом случае зверь бежит или прячется сам по себе. Во втором бежит все стадо. Животное, обычно живущее в стаде, будучи случайно застигнуто врагом в одиночестве, спасаясь, мчится к стаду. Одиночное бегство и массовое бегство различны по своей природе. Массовый страх бегущего стада — это древнейшее и, если можно так выразиться, знакомейшее из массовых состояний, вообще известных человеку.

Из этого состояния массового страха можно весьма правдоподобно объяснить, что такое жертва. Лев, преследующий стадо мчащихся в ужасе газелей, прекращает погоню, поймав одно из животных. Эта газель — его жертва в самом широком смысле слова. Она дарит покой своим товаркам. Как только лев получил, что хотел, и газели это заметили, страх исчезает, из состояния массового бегства стадо переходит в нормальное состояние: газели беззаботно щиплют траву, занимаясь каждая чем угодно. Если бы у газелей была религия, а лев был их богом, они могли бы, чтобы ублажить его алчность, добровольно выдавать ему одну из товарок. Как раз это и происходит у людей: из состояния массового страха возникают религиозные жертвы, на некоторое время усмиряющие бег и прожорливость опасной власти.

Масса в состоянии страха стремится быть тесно сплоченной. При острой угрозе ей кажется безопаснее, если каждый чувствует рядом другого. Ее природа как массы обусловливается также и направлением бегства. Животное, которое выпрыгнет и помчится в собственном направлении, подвергается большей опасности. Но оно и чувствует опасность сильнее, потому что оно одно, оно в большем ужасе. Единое направление их совместного бегства можно назвать их «идеей»: их мощно гонит вперед то же, что сплачивает. Они не в панике, пока не рассеялись, пока каждое мчится рядом с каждым, повторяя его движения. Это массовое бегство, совершающееся в параллельном движении ног, шей, голов, напоминает то, что у людей я назвал ритмической массой.

Если звери окружены, картина меняется. Общее направление бегства исключено. Массовое бегство переходит в панику: все ищут спасения в одиночку, мешая друг другу. Круг стягивается. В начавшейся бойне каждый враг другому, ибо перекрывает путь к спасению.

Но вернемся к приказам. Приказ одному, как было сказано, — не то, что приказ многим. Прежде чем обосновать этот тезис, обсудим важное исключение.

Искусственное собрание многих — это армия. В армии различие видов приказа снимается, в чем и состоит ее сущность. Адресуется ли приказ одному, некоторым или многим, он означает здесь абсолютно одно и то же. Армия существует именно в силу постоянства приказа и его равенства самому себе. Он приходит сверху, оставаясь строго направленным и изолированным. Поэтому армия не имеет права превращаться в массу.

В массе же приказ распространяется горизонтально от со-члена к сочлену. В начале он поражает сверху кого-то одного. Но поскольку его окружают равноценные другие, он мгновенно переправляет его дальше в их направлении. В страхе он прижимается к ним теснее. В один момент все заражены страхом. Кто-то срывается в бег, за ним другие, потом все. В силу мгновенного распространения одного и того же приказа они превращаются в массу и мчатся вместе.

Так как приказ распространяется мгновенно, он не образует жала. Для этого не хватает времени: то, что могло бы стать твердым элементом, сразу распадается. Приказ массе не оставляет жала. Угроза, которая побуждает массовое бегство, в этом же бегстве и растворяется.

Только изолированная ситуация приказа ведет к формированию жала. Угроза, воплощаемая в приказе одному, не может раствориться вовсе. Кто выполнил приказ в одиночку, хранит в себе как жало, как твердый кристалл злопамятства, свой не нашедший выражения протест. Он от него избавится, лишь сам отдав такой же приказ. Его жало — это не что иное, как скрытое точное отображение приказа, который был получен, но не передан тут же дальше. Только выразив его, можно получить избавление.

Приказ многим, следовательно, имеет совершенно особый характер. Цель его — превратить многих в массу, и, поскольку это удается, он не будит страх. Призывы ораторов, указывающих путь, выполняют ту же функцию, их можно трактовать как приказ многим. С точки зрения мгновенно возникающей и стремящейся сохранить себя массы эти призывы нужны и необходимы. Искусство оратора состоит в том, чтобы превратить свои цели в лозунги, подав их так, чтобы способствовать возникновению и сохранению массы. Он создает массу и держит ее в живых силой приказа. Если это совершилось, совсем не важно, чего он от нее потребует. Он может беспощадно грозить и оскорблять собрание одиночек, и они заплатят ему любовью, если таким способом он сплотит их в массу.

Ожидание приказа

Солдат на службе действует только по приказу. Что ему нравится, а что нет — не берется в расчет: солдату в выборе отказано. Дилеммы перед ним не возникают: даже если он медлит, задумавшись, куда идти, выбирает не он. Активные проявления его жизни со всех сторон ограничены. Что делают другие солдаты, то же делает и он вместе с ними, а они как раз делают то, что приказано. Лишение возможности совершать поступки, которые другими людьми, как он считает, делаются свободно, заставляет его ревностно относиться к тому, что он должен делать.

Часовой на посту лучше всего выражает психическое строение солдата. Ему нельзя уйти, нельзя заснуть, нельзя двинуться с места; исключение составляют лишь некоторые четко предписанные операции. Его задача состоит в сопротивлении любому позыву покинуть свой пост, в какой бы форме этот позыв ни проявился. Солдатский негативизм, как это можно назвать, есть становой хребет службы. Солдат подавляет в себе удовольствие, страх, беспокойство, то есть все текущие побуждения к деятельности, из которых складывается обычная человеческая жизнь. Лучше всего это выходит, когда он сам себе в них не признается.

Любое действие, которое он совершает, должно быть санкционировано приказом. Поскольку это вообще трудно — ничего не совершать, накапливается энергия ожидания. Жажда действия возрастает до немыслимых масштабов. Но поскольку действию должен предшествовать приказ, ожидание переориентируется на приказ: хороший солдат всегда сознательно находится в ожидании приказа. Это состояние всячески поддерживается и культивируется, что хорошо видно в позициях и формулах военного распорядка. Энергичность солдата обнаруживается в тот миг, как он вытягивается перед начальством для получения приказа. Формулы доклада выражают напряженное ожидание и готовность исполнить еще не отданный приказ.

Воспитание солдата начинается с того, что ему запрещают гораздо больше, чем всякому другому человеку. За малейшее нарушение грозит тяжелый штраф. Область запретного, знакомая каждому с детства, у солдата разрастается до гигантских размеров. Вокруг него вырастают стена за стеной, они специально освещены и строятся намеренно у него на глазах. Их высота и крепость соответствуют их отчетливости. На них указывают постоянно, так что солдат не может сказать, что он не знал. В конце концов он начинает двигаться так, будто чувствует себя в их границах. Угловатое в солдате — это отклик его тела на твердость и гладкость стен; он обретает стереометрическую фигуру. Он — заключенный, который приспособился к стенам тюрьмы, доволен ими, заключенный, в котором протеста остается ровно столько, насколько его не-д сформировал и стены. Если других заключенных обуревают мысли перелезть через стену, пробить ее, солдат признает стены как новую натуру, как естественную среду, в которой живет, частью которой является.

Лишь тот, кто нутром воспринял полноту запрета, кто научился день за днем в каждой обыденной мелочи различать и отклонять запретное, — только тот настоящий солдат. Ценность приказа для него вырастает неизмеримо. Приказ для него как вылазка из крепости, где сидишь слишком долго. Он как молния, перебрасывающая через стены запретного и убивающая только иногда. В пустыне запретов, простирающейся во все стороны, приказ является как спасение — стереометрическая фигура оживляется и приходит в движение.

Обучение солдата предполагает две формы восприятия приказов: в одиночку и вместе с другими. Строевые упражнения приучают к совместным движениям, одинаковым для всех. Здесь ценится своего рода отточенность, которая лучше достигается через взаимное подражание, чем в одиночку. Человек превращается в копию всех прочих; возникает равенство, которое при случае поможет трансформировать воинское подразделение в массу. Но в принципе здесь преследуется обратная цель: добиться, чтобы каждый солдат был равен другому и при этом не возникала масса.

Будучи подразделением, они действуют по приказу, который отдан им всем вместе. Но должна сохраниться возможность их разделить: отозвать одного, двоих, троих, половину — сколько нужно командирам. Совместные маршировки — это внешность, лишь делимая группа управляема. Нужно, чтобы приказ мог быть отдан любому числу солдат: одному, десяти, всему подразделению. Его действенность не зависит от того, скольким он адресован. Приказ тот же — все равно, подчиняется ему один солдат или все вместе. Эта сама себе равная природа приказа крайне важна, ибо исключает воздействие массы.

Кто отдавал приказы в армии, умеет избегнуть массы как в себе, так и вне себя. Это потому, что он воспитан в ожидании приказа.

Ожидание приказа паломниками на Арафате

Важнейший момент паломничества в Мекку, его кульминация — вакуф, или стояние на Арафате, это последняя остановка на долгом пути к Аллаху, в нескольких часах от Мекки. Гигантская масса паломников — до шестисот, семисот тысяч человек — скапливается в окруженной голыми холмами речной долине, теснясь вокруг лежащей посередине «горы Милосердия». С вершины горы, где некогда стоял пророк, несутся пламенные слова проповедника.

Масса скандирует в ответ: «Лабеикка йа Рабби, лабеикка! Мы ждем твоих приказов, Господин, мы ждем твоих приказов!» Этот зов не умолкает весь день, переходя в неистовый вопль. Потом, будто в припадке массового ужаса — этот феномен получил название ифадха, или поток, — все устремляются прочь от Арафата в сторону местечка Моздалифа, где проводят ночь, а наутро, как одержимые, бегут дальше — к Мине. Это беспорядочное бегство, где все сталкиваются, падают, топчут друг друга, каждый раз стоит жизни нескольким паломникам. В Мине забивают и приносят в жертву огромное количество животных, мясо тут же поедают, оставляя за собой залитую кровью, усыпанную объедками и костями землю.

Стояние на Арафате — момент, когда ожидание приказа массами верующих достигает высшей интенсивности. Это ясно уже из формулы «Мы ждем твоих приказов, Господин, мы ждем твоих приказов!», тысячекратно произносимой устами толпы. Ислам, то есть преданность, приведен здесь к своему наименьшему общему знаменателю, когда люди не способны думать ни о чем, кроме как о приказах господина, и всеми силами вымаливают этот приказ. Массовому страху, который вдруг овладевает толпой и переходит в беспримерное массовое бегство, имеется убедительное объяснение. Здесь прорывается древняя природа приказа, который есть приказ к бегству, хотя сами верующие и не в состоянии понять, почему это так. Интенсивность их ожидания в массе до бесконечности усиливает действенность божественного приказа, пока, наконец, он не выливается в то, чем изначально является любой приказ — в приказ к бегству. Приказ Бога обращает людей в бегство. Продолжение бегства на следующий день после ночи, проведенной в Моздалифе, показывает, что мощь приказа еще не исчерпана.

Согласно исламскому пониманию, смерть человека — результат прямого божественного приказа. Именно этой смерти паломники стараются избежать, переводя ее на животных, которых забивают в Мине, конечном пункте бегства. Животные умирают здесь вместо людей — перенос, практикуемый многими религиями, вспомним хотя бы жертву Авраама. Так люди избегают кровавой расправы, уготованной им самим Богом. Они доказали свою преданность, обратившись в бегство по его приказу, но все же не отдали крови; земля напоилась кровью массы убитых животных.

Не найти другого религиозного обычая, который бы демонстрировал подлинную природу приказа ярче, чем стояние на Арафате, викуф, и последующее бегство, ифадха. Сущность ислама, в котором вообще религиозная заповедь несет в себе непосредственность приказа, а также ожидание приказа и приказ как таковой, проявляются здесь в чистейшем виде.

Жало приказа и дисциплина

Дисциплина составляет сущность армии. Но есть дисциплина явная и дисциплина тайная. Явная дисциплина — это дисциплина приказов; как было показано, строгое ограничение источника приказов ведет к формированию крайне своеобразного существа, скорее стереометрической фигуры, чем существа, то есть солдата. Для него характерно постоянное существование в ожидании приказа. Оно кладет отпечаток на его облик и фигуру: солдат, который больше не ждет приказа, — уже не солдат и форму носит только для вида. Строение солдата очевидно, оно на виду.

Но явная дисциплина еще не все. Наряду с ней существует еще одна — тайная, о которой не любят говорить и которая сама себя старается не демонстрировать. Некоторые душевно тупые типы не допускают ее даже в мыслях. Однако у большинства солдат, особенно в наше время, она постоянно функционирует своим особенным скрытным образом. Это дисциплина поощрения.



Поделиться книгой:



Регистрация