Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Сто лет одиночества - Габриэль Гарсиа Маркес на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Вскоре стало известно, что падре Антонио Исабель готовит Хосе Аркадио Второго к первому причастию. Падре, подстригая петухам воротничок на шее, знакомил юношу с катехизисом. Объяснял ему на простых примерах, когда они вместе рассаживали кур-несушек по местам, почему Бог на второй день сотворения мира решил, что цыплята будут вылупливаться из яиц. Уже в ту пору у пастыря Божьего стали проявляться признаки старческого слабоумия, заставившего его годы спустя сказать, что, наверное, дьявол выиграл противоборство с Богом и не кто-нибудь, а нечистый восседает на небесном троне, скрывая свою истинную сущность, дабы ловить в свои тенета болтунов и нерадивых. Вдохновленный бесстрашием своего наставника, Хосе Аркадио Второй за короткое время так поднаторел в теологических диспутах, что мог обвести вокруг пальца самого дьявола, и к тому же освоил все хитрости петушиных боев. Амаранта сшила ему полотняный костюм с воротником, купила галстук и пару светлых ботинок, а на ленте для свечи к первому причастию золотыми буквами написала его имя. За два вечера до причастия падре Антонио Исабель заперся с юнцом в исповедальне, чтобы отпустить ему грехи — в строгом соответствии с церковным вопросником. Перечень вопросов был так велик, что старый священник, привыкший ложиться спать в шесть вечера, задремал в кресле задолго до конца исповеди. Некоторые вопросы были для Хосе Аркадио Второго настоящим откровением. Его не удивило, когда падре спросил, не приходилось ли ему заниматься дурными делами с женщинами, и он честно ответил: «Нет», но вопрос — не совокуплялся ли он с животными, заставил его сильно призадуматься. В первую пятницу мая он причастился, но любопытство разбирало его. Не утерпев, юнец задал вопрос Петронио, заморышу-пономарю, жившему в звоннице и, как говорили, питавшемуся летучими мышами, и Петронио сказал:

— Есть такие беспутные христиане, которые блудят с ослицами.

Хосе Аркадио Второй проявил редкую любознательность, расспрашивал с таким интересом, что Петронио потерял терпение.

— Я сам пойду сегодня ночью, — признался он. — Если пообещаешь молчать, возьму тебя в следующий вторник с собой.

Во вторник Петронио действительно спустился с башни вниз с деревянной скамеечкой, предназначение которой до сих пор было неизвестно, и повел Хосе Аркадио Второго в ближайший загон. Юноша так пристрастился к этим ночным вылазкам, что прошло порядочно времени, прежде чем его увидели в заведении Катарины. С утра до вечера он готовил петухов к боям.

— Убери отсюда этих птиц, — приказала Урсула, когда он в первый раз явился в дом со своими пестрыми красавцами. — Петухи уже принесли нашему дому большие беды, а теперь ты этих сюда притащил.

Хосе Аркадио Второй унес петухов без возражений, но продолжал дрессировать и холить их у Пилар Тернеры, его бабки, которая предоставила в его распоряжение весь дом, лишь бы внук был при ней. Вскоре он блеснул на петушиных боях таким мастерством, приобретенным у падре Антонио Исабеля, что стал зарабатывать массу денег, которых ему хватало не только на разведение пернатых, но и для удовлетворения своих мужских потребностей. Урсула в ту пору часто сравнивала его с братом и никак не могла взять в толк, почему близнецы, до жути похожие в детстве, стали совсем разными людьми. Впрочем, ей не пришлось долго удивляться, ибо вскоре и Аурелиано Второй стал проявлять склонность к лености и мотовству. Пока он торчал день-деньской в комнате Мелькиадеса, его занимали собственные мысли, как полковника Аурелиано Буэндию в молодости. Но незадолго до Неерландского перемирия случайное событие положило конец его затворничеству и окунуло в житейское море. Одна молодая женщина, продававшая лотерейные билеты, сулившие счастливцу аккордеон, поздоровалась с ним, как с очень близким приятелем. Аурелиано Второй не удивился, так как его часто принимали за брата, Хосе Аркадио Второго. Но он не стал выводить ее из заблуждения, даже тогда, когда девушка попыталась разжалобить его всхлипываниями, и тогда, когда ей удалось завлечь его к себе в комнату. С этой первой встречи она так его полюбила, что смошенничала с билетами и аккордеон достался ему. Недели через две Аурелиано Второй понял, что девушка спит попеременно с ним и с его братом, принимая их за одного и того же мужчину, но ситуацию не прояснил, а, напротив, постарался скрыть истинное положение вещей и все оставить как было. В комнату Мелькиадеса он больше не возвращался. Все дни проводил в патио, пытаясь по слуху играть на аккордеоне, несмотря на протесты Урсулы, которая в те времена запретила в доме всякую музыку из-за трауров и вообще с презрением относилась к аккордеону, как к инструменту бродяг, наследников Франсиско Человека. Тем не менее Аурелиано Второй стал прекрасным аккордеонистом и продолжал играть после женитьбы и рождения детей и считался одним из самых уважаемых граждан Макондо.

Почти два месяца он делил женщину со своим братом. Караулил его, расстраивал его планы, а когда убеждался, что Хосе Аркадио Второй не пойдет ночью к их общей любовнице, сам шел к ней. Однажды он обнаружил, что заразился. Спустя два дня встретил в купальне брата, который стоял, уткнувшись лбом в столб, обливаясь потом, и рыдал навзрыд, и все понял. Брат признался, что женщина выставила его за дверь, потому что он наградил ее, как она сказала, скверной болезнью. И рассказал также, как его лечит Пилар Тернера. Аурелиано Второй втихомолку тоже стал делать горячие примочки из марганцовки и принимать мочегонные настои, и оба порознь вылечились в течение трех месяцев от тайных страданий. Хосе Аркадио Второй больше не приходил к женщине. Аурелиано Второй вымолил себе прощение и не покидал ее до самой смерти.

Ее звали Петра Котес. В Макондо она приехала в годы войны со своим случайным супругом, который жил продажей лотерейных билетов, а когда он умер, она тоже стала продавать билеты. Молодая опрятная мулатка с миндалевидными желтыми глазами, придававшими ей вид свирепой пантеры, на самом деле была женщиной очень доброй и просто созданной для любви. Когда Урсула узнала, что Хосе Аркадио Второй стал петушатником, а Аурелиано Второй веселит аккордеоном друзей своей сожительницы на шумных вечеринках, она думала, что рехнется от стыда. Словно бы оба брата унаследовали только семейные пороки и не могут похвастать ни одной семейной добродетелью. И решила, что больше никто не будет зваться Аурелиано или Хосе Аркадио. Однако, когда Аурелиано Второй выбрал имя для своего первенца, она не стала ему противоречить.

— Хорошо, — сказала Урсула, — но с одним условием: воспитывать младенца буду я сама.

Ей было уже лет сто, и она почти ослепла от бельм на обоих глазах, но сохранила отменное здоровье, силу характера и ясность ума. Никто лучше нее не смог бы воспитать настоящего человека, который поднял бы престиж семьи и навек отказался бы даже слышать о войне, о бойцовых петухах, о продажных женщинах и о бредовых затеях — четырех напастях, которые, по мнению Урсулы, ведут их семью к вырождению.

— Этот ребенок будет священником, — торжественно объявила она. — И если Бог продлит мне жизнь, он станет Папой.

Ее слова были встречены громким хохотом, и не только в спальне, а во всем доме, где пировали буйные дружки Аурелиано Второго. Война, давно попавшая на свалку дурных воспоминаний, вдруг напомнила о себе выстрелами бутылок шампанского.

— За здоровье Папы! — провозгласил Аурелиано Второй.

Все хором подхватили тост. Хозяин дома заиграл на аккордеоне, в небе рвались петарды и гремели барабаны, забавляя народ. Под утро гости, упившиеся шампанским, прирезали шесть коров и вытащили их из загона на потребу толпе. Никого это не поразило. С тех пор как Аурелиано Второй стал хозяйничать в доме, подобные пиршества устраивались нередко и по менее значительным поводам, чем рождение Папы Римского. За несколько лет без всяких усилий, благодаря редкому везению — его скот и птица плодились с невиданной быстротой, — Аурелиано Второй стал одним из богатейших людей низины. Его кобылы то и дело приносили тройню, куры неслись по три раза в день, а свиньи поросились так бешено, что иначе как вмешательством нечистой силы такую неистовую плодовитость объяснить было трудно. «Копи деньги, — говорила Урсула своему безалаберному правнуку. — Подобное счастье не может длиться всю жизнь». Но Аурелиано Второй ее не слушал. Чем больше шампанского он вливал в своих приятелей, тем быстрее размножалась его скотина и тем тверже он убеждался, что удачу приносят не его действия, а присутствие Петры Котес, его сожительницы, чья любовная энергия заряжает природу. Он был так уверен в ней как в источнике своего богатства, что всегда держал Петру Котес возле своего скота и птицы, и даже когда женился и заимел детей, продолжал с ней сожительствовать с согласия Фернанды, своей жены. Крепкий, могучий, как его предки, но жизнелюбивый и обворожительный, чего о них не скажешь, Аурелиано Второй мало заботился о своих стадах. Ему было достаточно послать Петру Котес в загоны или прокатить на лошади по своим землям, как любое животное, будто помеченное ее клеймом, начинало безостановочно плодить себе подобных.

Как все хорошее, что перепадало им в их долгой жизни, несметное богатство свалилось на них нежданно-негаданно. До окончания гражданских войн Петра Котес жила на доходы от своих лотерей, Аурелиано Второй умел заставить бабушку раскошелиться. Это была беспечная парочка, которая особо заботилась только о том, как бы пораньше вечером забраться в постель, даже по святым праздникам, и трясти кровать до утра. «Эта женщина — твоя погибель, — кричала Урсула правнуку, когда тот, как лунатик, неслышно возвращался домой. — Она тебя когда-нибудь совсем доконает, и будешь от боли ногами сучить с примочкой из настурции под брюхом». Хосе Аркадио Второй, со временем узнавший, что ему нашелся заместитель, не мог понять помешательства брата. В его представлении Петра Котес была женщиной самой обыкновенной — в постели не слишком ретивой и в любви совсем незатейливой. Аурелиано Второй был глух и к укорам Урсулы, и к насмешкам брата и лишь мечтал о том, чтобы подыскать занятие, которое позволило бы ему содержать дом для Петры Котес, чтобы умереть вместе с ней, на ней и под ней в одно из их сумасшедших тряских свиданий. Когда полковник Аурелиано Буэндия снова засел в своей мастерской, поддавшись наконец умиротворяющим чарам старости, Аурелиано Второй подумал, что было бы неплохо тоже заняться изготовлением золотых рыбок. Много часов провел он в душном помещении, наблюдая, как твердые пластинки металла превращались в руках полковника, который трудился с великим терпением безысходности, в золотую чешую. Это занятие показалось Аурелиано Второму таким утомительным, а перед глазами все время маячила такая жгучая Петра Котес, что через три недели его из мастерской как ветром сдуло. Именно в эту пору он принес Петре Котес кроликов для лотереи. Кролики плодились и росли с такой быстротой, что не хватало времени распродавать лотерейные билеты. Сначала Аурелиано Второй не обращал внимания на угрожающие масштабы размножения. Но однажды, когда в городке никто уже и слышать не желал о кроличьих лотереях, он проснулся ночью от крепких ударов в стену патио. «Не пугайся, — сказала Петра Котес. — Это кролики». Азартная возня животных не давала уснуть. На заре Аурелиано Второй открыл дверь и увидел патио, битком набитое кроликами, как живое зеркало, голубеющее под первыми лучами солнца. Петра Котес, умирая со смеху, не удержалась, чтобы не подшутить над ним.

— Здесь только те, что родились вчера к вечеру, — сказала она.

— Страшное дело! — сказал он. — Почему бы тебе не завести коров?

Через некоторое время, решив покончить с кроличьим засильем в патио, Петра Котес обменяла кроликов на корову, которая через два месяца принесла тройню. Таково было начало. Аурелиано Второй не успел оглянуться, как стал хозяином стад и земель, и едва успевал раздвигать стены конюшен и кишащих поросятами свинарников. Такое немыслимое благоденствие вызывало у него безудержный смех, и он выражал свое восторженное настроение самым нелепым образом. «Плодитесь, коровищи, жизнь скоротечна!» — вопил он с хохотом. Урсула ломала голову, в какие темные дела он ввязался, не ворует ли, не крадет ли скот, и всякий раз, когда он у нее на глазах раскупоривал бутылку шампанского только для того, чтобы подставить лоб под струю пены, она кричала, что он мот и транжира. И допекла его: однажды Аурелиано Второй, проснувшись в особо радужном настроении, взял ящик с деньгами, банку клея и кисть и, распевая во все горло старые песни Франсиско Человека, оклеил весь дом — снизу доверху, внутри и снаружи — бумажными деньгами достоинством в песо. Старое жилище Буэндии, не менявшее свой белый цвет с тех пор, как привезли пианолу, стало походить на что-то вроде пестрой мечети. Ни волнение домочадцев, ни возмущение Урсулы, ни ликование толпы, запрудившей улицу, чтобы поглазеть на действо во славу расточительства, не помешали Аурелиано Второму разукрасить стены — от фасада до кухни, включая спальные комнаты и купальни, — и рассыпать оставшиеся бумажки но всему патио.

— Теперь, — сказал он напоследок, — я думаю, никто в этом доме больше не будет толковать о деньгах.

Так и было. Урсула велела снова побелить дом после того, как от стен отодрали бумажные деньги вместе с большими кусками штукатурки. «Господи Боже, — молила она. — Сделай нас такими же бедными, какими мы были, когда начали здесь строиться, ибо никогда не расплатиться нам на том свете за наши греховные траты». Ее мольбы были услышаны, но поняты не совсем точно. Случилось так, что один рабочий, отрывавший деньги от стены, нечаянно толкнул огромную гипсовую статую святого Иосифа, кем-то оставленную в этом доме в самом конце войны, и, грохнувшись на пол, она разбилась на куски. Из ее нутра хлынул поток золотых монет. Никто не мог сказать, кому принадлежит это святое изваяние во весь человеческий рост. «Его притащили трое мужчин, — вспоминала Амаранта. — И попросили позволения оставить здесь, пока не кончится дождь, а я указала им это место, в углу, где его никто не заденет, и они его туда поставили с большой предосторожностью, и святой стоял там, и никто за ним пока не пришел». В последнее время Урсула зажигала пред святым Иосифом свечи и преклоняла колени, не подозревая, что молится не ему, а почти двумстам килограммам золота. Мысль о своем долгом, хотя и невольном идолопоклонстве совсем вывела ее из себя. Плюнув на слепящую груду золота, она набила им три холщовых мешка и где-то закопала в надежде, что рано или поздно три незнакомца явятся за ним. Много лет спустя, в тяжкие годы глубокой старости, Урсула вмешивалась в разговоры частых гостей, бывавших в доме, и спрашивала, не оставлял ли кто из них во время войны гипсового святого Иосифа на хранение, пока не пройдет дождь.

Внезапное обогащение, так волновавшее Урсулу, в те времена уже никого не удивляло. Макондо купался в сказочной роскоши. Глиняные дома с тростниковыми кровлями, построенные первыми поселенцами, были вытеснены кирпичными зданиями с деревянными ставнями и цементными полами, где не так ощущался гнет удушливой жары в два часа пополудни. От старого поселка Хосе Аркадио Буэндии остались одни пропыленные миндальные деревья, сумевшие выстоять в самое тяжкое время, да прозрачные воды реки, чьи доисторические валуны были обращены в пыль неистовыми камнедробилками Хосе Аркадио Второго, когда он вознамерился углубить речное дно для судоходства. Это была бредовая затея, сравнимая лишь с безрассудствами его прадеда, поскольку каменистое русло и многочисленные пороги так или иначе не позволяли судам дойти от городка до моря. Но Хосе Аркадио Второй неожиданно уперся, как бык, и от своего не отступал. До этого случая он не отличался взлетами фантазии. Кроме недолгой связи с Петрой Котес, он даже к женщинам не проявлял интереса. Урсула считала его самым никчемным представителем рода Буэндия, неспособным прославиться даже на петушиной стезе. И тут вдруг полковник Аурелиано Буэндия рассказал про виденный им в войну испанский галион, который сидит на мели в двенадцати километрах от моря. Этот рассказ, долго казавшийся многим просто химерой, для Хосе Аркадио Второго стал откровением. Он пустил с молотка своих петухов, нанял рабочих, купил оборудование, и адская работа началась: дробились камни, копались каналы, сносились мели и даже выравнивалась крутизна водопадов. «Я такое уже видывала, — кричала Урсула. — Похоже, время перевернулось и все начинается сначала!» Когда Хосе Аркадио Второй решил, что по реке могут идти суда, он представил брату планы, разработанные в деталях, и последний дал ему денег для их осуществления. А затем Хосе Аркадио Второй надолго исчез. Поговаривали, что идея купить пароход — всего лишь ловкий шаг, чтобы улизнуть с деньгами брата, но однажды разлетелись слухи, что к городу подплывает странная посудина. Жители Макондо, уже и думать забывшие о великих делах Хосе Аркадио Буэндии, высыпали на берег и глазам своим не поверили, увидев, как к причалу подходит первое и последнее плавательное средство передвижения, когда-либо подходившее к городу. Это был всего-навсего бревенчатый плот, перевязанный толстыми канатами, за которые его тащили вверх по течению двадцать человек, шедшие берегом. На плоту, выпятив грудь и сверкая глазами, стоял Хосе Аркадио Второй и командовал сложной процедурой причаливания. Вместе с ним приехала компания великолепных дам, которые прятались от жгучего солнца под разноцветными зонтиками и прикрывали белые плечи шелковыми шалями, а лица у них были ярко накрашены, в волосах пестрели живые цветы, на руках сверкали золотые змеи, а во рту — бриллиантовые зубы.

Только эту бревенчатую махину смог дотащить Хосе Аркадио Второй до Макондо и только один-единственный раз, но он так и не признал своего поражения и считал содеянное подвигом и демонстрацией силы воли. Во всех своих расходах он отчитался перед братом и вскоре опять стал возиться с петухами. Единственной пользой от этого неудачного предприятия был свежий ветерок новой жизни, ворвавшийся в Макондо вместе с дамами из Франции, чье изумительное мастерство совершило переворот в традиционных методах любви и чья приверженность бытовому комфорту нанесла удар отсталому заведению Катарины и превратила заурядную улицу в настоящий базар с японскими фонариками и грустными шарманками. Именно эти дамы затеяли кровавый карнавал, на три дня погрузивший Макондо в пучину безумства и оставивший о себе добрую память только тем, что свел Аурелиано Второго с Фернандой дель Карпио. Ремедиос Прекрасная была объявлена королевой карнавала. Урсула, которую пугала волнующая красота правнучки, не смогла воспрепятствовать этому. До той поры она не выпускала девушку на улицу и только разрешала ей ходить с Амарантой к мессе, да и то заставляла прикрывать лицо черной мантильей. Не слишком благочестивые мужчины, из тех, что под видом священников произносили богопротивные речи в заведении Катарины, приходили в церковь с одним лишь намерением: увидеть, хотя бы на миг, лицо Ремедиос Прекрасной, о сказочной красоте которой ходили восторженные толки по всем селениям низины. Не скоро любопытные добились своего, и, наверное, лучше бы им ее не видеть, потому что многие из них навсегда потеряли сон. Чужестранец, побудивший ее открыть лицо, навеки лишился покоя, погряз в нищете и разврате, а годы спустя был раздавлен ночным поездом, когда задремал на рельсах. Едва он объявился в церкви в зеленом вельветовом костюме и расшитом узорами жилете, все подумали, что приехал он издалека, наверное, из какого-нибудь заморского города, прослышав о колдовской красе Ремедиос Прекрасной. Он был так хорош собой, так горделив и недоступен, выглядел таким благородным сеньором, что рядом с ним Пьетро Креспи показался бы недоноском, и многие женщины перешептывались с ехидной усмешкой, что, мол, не ей, а ему надо прикрываться мантильей. Он ни с кем из жителей Макондо не вступал в разговоры. Приезжал, как сказочный принц, по воскресеньям с восходом солнца на коне с серебряными стременами и бархатной попоной и уезжал из города тотчас после мессы.

Его появление в церкви заставило всех сразу же заговорить о том, что между ним и Ремедиос Прекрасной происходит упорный и молчаливый поединок, заключено тайное пари, идет незримая тихая борьба не на жизнь и любовь, а на смерть. На шестое воскресенье кабальеро появился с желтой розой в руке. Прослушал мессу, как всегда стоя, а затем преградил путь Ремедиос Прекрасной и протянул ей эту одинокую розу. Она как ни в чем не бывало взяла цветок, словно только и ждала подношения, и на миг приоткрыла лицо, поблагодарив улыбкой. Но заезжему кабальеро и другим мужчинам, на свою беду оказавшимся рядом, этот лик навечно врезался в память.

Кабальеро с тех пор обосновался под окном Ремедиос Прекрасной с толпой музыкантов, игравших порой до рассвета. Один только Аурелиано Второй сердечно ему сочувствовал и старался отговорить от зряшной затеи. «Не тратьте даром время, — говорил он воздыхателю как-то ночью. — Женщины в этом доме упрямее ослиц». И предлагал свою дружбу, звал купаться в шампанском, пытался его убедить, что у всех женщин в роду Буэндия не сердце, а камень, но не сумел сломить упорства кабальеро. Обозленный нескончаемыми ночными концертами, полковник Аурелиано Буэндия пригрозил облегчить ему страдания пистолетом. Но ничего не действовало на обожателя Ремедиос, пока он сам не впал в уныние и не опустил руки. Из видного и достойного человека превратился в жалкого оборванца. Поговаривали, что он пренебрег властью и богатством в своей далекой стране, хотя, сказать по правде, никто не знал, откуда он родом. Он стал зачинщиком драк, завсегдатаем кабаков и просыпался поутру, ерзая на собственной тверди в заведении Катарины. Самым печальным в его драме было то, что Ремедиос Прекрасная не замечала его даже тогда, когда он являлся в церковь нарядный, как принц. Она взяла розу без всякого умысла, скорее потехи ради, — слишком забавен был поступок, и она подняла мантилью, чтобы увидеть лицо шутника, а не для того, чтобы показать свое.

В общем-то Ремедиос Прекрасная была странным созданием, не от мира сего. Когда она стала зрелой девушкой, Санта София де ла Пьедад еще долгое время ее мыла и одевала, и даже когда ее научили все делать самой, мать следила, чтобы она не рисовала на стенах зверушек палочкой, окунаемой в свои жидкие каки. Двадцатилетняя Ремедиос не умела ни читать, ни писать, ни пользоваться столовыми приборами и разгуливала голой по дому, ибо ее натура отвергала всякого рода условности. Когда молодой начальник стражи объяснился ей в любви, она отвергла его просто потому, что ее удивила его наглость.

— Бессовестный, — сказала она Амаранте. — Говорит, из-за меня умирает, будто по моей вине у него понос.

Когда же он действительно скончался у нее под окном, Ремедиос Прекрасная утвердилась в своем изначальном мнении.

— Вот видите, — сказала она. — Совсем совесть потерял. Нашел место.

Казалось, какая-то сверхъестественная озаренность позволяла ей видеть сущность явлений сквозь все то, чем они окружены. Так, по крайней мере, думал полковник Аурелиано Буэндия, который, подобно многим, отнюдь не считал Ремедиос Прекрасную умственно отсталой, а совсем наоборот. «Для нее словно бы и не было всех этих войн», — говорил он. Урсула, со своей стороны, благодарила Бога, что он наградил семью Буэндия таким удивительно чистым созданием, но в то же время ее смущала красота девушки, казавшаяся ей не даром Божьим, а дьявольским наваждением, злым противовесом невинности. Поэтому она решила отгородить девушку от всего мира, уберечь от земных соблазнов, не ведая, что Ремедиос Прекрасная чуть ли не во чреве матери стала недоступна любым искушениям. Урсуле и в голову не приходило, что правнучку могут выбрать королевой красоты на этой бесовской вакханалии, называемой карнавалом. Однако Аурелиано Второй, страстно хотевший нарядиться тигром, привез падре Антонио Исабеля, чтобы тот убедил Урсулу, что карнавал вовсе не языческая гулянка, как она говорила, а традиционный католический праздник. В конце концов она уступила, хотя и скрепя сердце, и дала разрешение на коронацию.

Весть о том, что Ремедиос Буэндия будет править карнавалом, разнеслась далеко за пределы низины, туда, где даже не знали о ее дивной красоте, и вызвала беспокойство у тех, кто еще видел в ее фамилии символ беспорядков. Это была беспочвенная тревога. Если в те времена кого-нибудь и можно было считать безвредным, то прежде всего постаревшего и разочарованного полковника Аурелиано Буэндию, который мало-помалу терял всякую связь с жизнью своей страны. Он сидел, запершись в ювелирной мастерской, и единственное, что еще связывало его с внешним миром, была торговля золотыми рыбками. Один старый солдат, из тех, кто когда-то, в первые мирные дни, сторожил его дом, отправлялся продавать рыбок в города и селения низины и возвращался с грудой монет и ворохом новостей. Вот, значит, говорил он, правительство консерваторов с помощью либералов хочет так переделать календарь, чтобы каждый президент ровно век был у власти. Вот, значит, подписали наконец договор со Святым Ватиканом, и из Рима приехал кардинал в митре, усыпанной бриллиантами, и сел на трон из чистого золота, а министры-либералы преклонили колена и целовали ему перстень на пальце. Вот, значит, самая видная певичка из одной испанской труппы, посетившей столицу, была похищена из своей уборной мужчинами в масках, а на следующее воскресенье она танцевала совсем голая в летнем дворце президента Республики. «Не говори мне о политике, — обрывал его полковник. — Наше дело — продавать рыбок». Разговоры о том, что он ничего не желает знать о своей родине, потому что гребет лопатами золото в своей мастерской, вызывали смех у Урсулы. Ей, человеку на диво практичному, была непонятна коммерция полковника, который обменивал рыбок на золотые монеты, а затем превращал монеты в рыбок, и так без конца, и потому, чем больше он продавал, тем больше приходилось работать, чтобы успевать вертеться в этом заколдованном круге. По правде говоря, его интересовала не торговля, а сама работа. Столько внимания требовалось, чтобы прилаживать чешуйки, вставлять крохотные рубины в глазницы, отшлифовывать жабры и припаивать хвосты, что не выпадало ни секунды для воспоминаний о бедах войны. Столь всепоглощающе и трудоемко было его тончайшее ремесло, что за короткое время он состарился больше, чем за все годы войны, сидячая работа согнула спину, напряжение глаз ухудшило зрение, но жестокая сосредоточенность вознаградила его душевным покоем. В последний раз полковник вспомнил о войне, когда его посетила группа ветеранов — членов обеих партий, просивших поддержать их очередное ходатайство о пожизненных военных пенсиях, которые были давно обещаны, но так и не назначены. «Забудьте об этом навсегда, — сказал он им. — Вы видите, я отказался от своей пенсии, чтобы не мучиться и не ждать ее до самой смерти». Сначала полковник Херинельдо Маркес по вечерам захаживал к нему, и оба садились у входной двери и толковали о прошлом. Но Амаранта и думать не хотела о том, о чем ей напоминал вид этого уставшего человека, чья расползавшаяся лысина толкала его в пропасть преждевременной старости, и она набрасывалась на гостя с беспричинными упреками и нападками, пока его визиты не стали совсем редкими, а потом и вовсе прекратились, ибо его разбил паралич. Мрачный, молчаливый, равнодушный к новым веяниям жизни, ворвавшимся в дом, полковник Аурелиано Буэндия едва ли понимал, что секрет спокойной старости состоит в том, чтобы войти в достойный сговор с одиночеством. Стряхнув неглубокий сон, он вставал к пяти утра, выпивал на кухне свою обычную чашку горького кофе, запирался на целый день в мастерской, а в пятом часу вечера шел по галерее, волоча за собой табурет, не замечая ни полыхающих красных роз, ни еще яркого солнца, ни вызывающе каменного лица Амаранты, в чьей тихой затаенности явственно слышалось клокотание кипящей в котелке воды, и сидел у двери на улицу, пока не начинали одолевать москиты. Порой кто-нибудь осмеливался посягнуть на его одиночество.

— Как жизнь, полковник? — спрашивал прохожий.

— Да вот, — отвечал он. — Жду своих похорон.

Так что беспокойство, вызванное тем, что в народе снова всплыла его фамилия перед коронацией Ремедиос Прекрасной, было лишено всякого основания. Многие, однако, думали иначе. Не ведая о готовой разыграться трагедии, бурлящий поток радостных людей затопил главную площадь. Карнавальное безумие достигло апогея. Аурелиано Второй, исполнивший свое заветное желание вырядиться тигром, бродил среди ошалевших от веселья людей и тихо пофыркивал, охрипнув от рычания, когда из низины вышла толпа ряженых, несших в золоченом паланкине женщину, пленительнее которой трудно было себе представить. На какой-то момент добрые граждане Макондо скинули маски, чтобы без помех поглазеть на ослепительную красавицу в короне с изумрудами и в горностаевой мантии, наделенную, казалось, настоящей королевской властью, а не просто бутафорскими правами и креповыми юбками в блестках. Не надо было быть ясновидящим, чтобы предугадать провокацию. Однако Аурелиано Второй быстро нашел выход из щекотливого положения, объявив всех вновь прибывших почетными гостями, и принял соломоново решение посадить и Ремедиос Прекрасную, и незваную королеву на один трон. До самой полуночи гости, наряженные бедуинами, предавались вместе со всеми неистовому веселью и даже еще больше оживили праздник ярким фейерверком и немыслимым акробатическим мастерством, напомнившим о трюкачестве цыган. Вдруг, в самый разгар праздника, кто-то разбил хрупкие чаши мирных весов.

— Да здравствует партия либералов! — раздался крик. — Да здравствует полковник Аурелиано Буэндия!

Ружейные выстрелы заглушили треск бенгальских огней, крики ужаса перекрыли громкую музыку, и народное ликование обернулось всеобщей паникой. Долгие годы говорили еще о том, что свита пришлой королевы на самом деле была эскадроном правительственных конников, которые под широкими бурнусами прятали обычные винтовки. Правительство чрезвычайным декретом отмело все обвинения и обещало провести тщательное расследование кровавых событий. Но истина так и не вышла наружу, и навсегда утвердилось мнение, что королевская свита вовсе не в ответ на провокационный возглас, а по знаку своего командира заняла боевые позиции и стала беспощадно палить по толпе. Когда воцарилась тишина, в городе не нашли ни одного мнимого бедуина, а на площади — убитыми или ранеными — лежали девять клоунов, четыре коломбины, семнадцать карточных королей, один дьявол, три музыканта, два французских пэра и три японские императрицы. Среди панической сумятицы и давки Хосе Аркадио Второй сумел добраться до Ремедиос Прекрасной, а Аурелиано Второй вынес из толпы на руках незваную королеву в разорванном платье и в горностаевой мантии, залитой кровью. Звалась она Фернанда дель Карпио. Ее выбрали из пяти тысяч писаных красавиц страны и отправили в Макондо с обещанием сделать затем королевой Мадагаскара. Урсула приняла ее как родную. Город вместо того, чтобы усомниться в ее невиновности, проникся сочувствием к ее беспомощности. Через шесть месяцев после кровавой бойни, когда зажили раны у пострадавших и увяли последние цветы на общей могиле, Аурелиано Второй отправился за ней в один далекий город, где она жила со своим отцом, привез ее в Макондо и устроил пышную свадьбу, на которой гуляли ровно двадцать дней.

Супружеская жизнь молодых едва не оборвалась на исходе третьего месяца, когда Аурелиано Второй, желая умилостивить Петру Котес, подарил ей ее собственный портрет в одеянии королевы Мадагаскара. Фернанда, узнав об этом, сложила в сундуки свадебные дары и, ни с кем не попрощавшись, уехала из Макондо. Аурелиано Второй настиг ее на дороге через низину. Приложив массу стараний и надавав обещаний вести себя хорошо, он уговорил жену вернуться домой и бросил любовницу.

Петра Котес, уверенная в своей неотразимости, не выказывала ни малейшего беспокойства. Она сделала из него мужчину. Он был малый ребенок, бредивший сказками и не знавший жизни, когда она выманила его из комнаты Мелькиадеса и определила ему место в мире. По природе своей он был скрытен и нелюдим, склонен к созерцательности и одиночеству, а она сумела сотворить совсем другого человека — жизнелюбивого, сердечного, участливого, и открыла ему радости бытия, привила вкус к застолью и трате денег, вылепив из него такого мужчину, о котором мечтала с юности. Он женился, как рано или поздно женятся сыновья. И побоялся заранее сообщить о своем намерении.

Стал вести себя как дитя, осыпая ее незаслуженными упреками и притворяясь обиженным, чтобы Петра Котес сама нашла повод порвать с ним. Однажды, когда Аурелиано Второй отругал ее без причины, она и бровью не повела, а затем резюмировала, точно и кратко:

— Не шуми, — сказала она. — Просто ты хочешь жениться на королеве.

Аурелиано Второй, смутившись, изобразил яростное возмущение, заявил, что его оскорбляют и не понимают, и перестал к ней ходить. Петра Котес, ни на миг не теряя удивительного хладнокровия хищника, замершего в засаде, слушала, как на свадьбе играет музыка и взрываются петарды, как гуляет и буйствует подвыпивший люд, словно все это было лишь очередным кутежом Аурелиано Второго. Тем, кто выражал ей сочувствие, она отвечала спокойной улыбкой.

— Не волнуйтесь, — говорила она. — Королевам без меня не обойтись.

Соседке, которая принесла ей заговоренные свечи, чтобы зажечь перед портретом бывшего любовника, она сказала с загадочной уверенностью:

— Единственная свеча, которая заставит его вернуться, всегда горит.

Как она и предвидела, Аурелиано Второй вернулся к ней тотчас по прошествии медового месяца. Он привел с собой своих всегдашних приятелей и бродячего фотографа и принес платье с замаранной кровью горностаевой мантией, которая была на Фернанде во время карнавала. В разгар пирушки он нарядил Петру Котес королевой, провозгласил ее абсолютной и пожизненной владычицей Мадагаскара, а позже раздарил фотографии друзьям. Петра Котес не только приняла участие в фарсе, но даже искренне пожалела своего милого, подумав, как он, бедный, робеет, если выдумал такой затейливый способ примирения. В семь вечера она — как была, в королевских одеждах, — пригрела его в постели. Двух месяцев не прошло после его свадьбы, но ей сразу стало ясно, что у молодых далеко не все ладится на брачном ложе, и отмщение доставило ей несказанное удовлетворение. Однако через два дня, когда Аурелиано Второй вместо того, чтобы явиться снова, прислал доверенного человека с целью оговорить условия, на которых произойдет разрыв их отношений, Петра Котес поняла, что еще придется запастись немалым терпением, ибо он, кажется, был готов принести себя в жертву показной добропорядочности. Но и тут она себе не изменила. Покорно смирилась с судьбой, чем лишь укрепила общее мнение о себе как о бедной брошенной женщине, хранившей в качестве воспоминания об Аурелиано Втором только пару лаковых ботинок, в которых, как он сам всегда говорил, ему хотелось бы лечь в гроб. Она запрятала ботинки, обернув их тряпкой, на дно сундука и снова приготовилась хладнокровно и терпеливо ждать.

— Рано или поздно ему надо будет вернуться, — говорила она себе. — Хотя бы для того, чтобы надеть эти ботинки.

Ей не пришлось долго испытывать свое терпение. Сказать по правде, Аурелиано Второй в первую же брачную ночь понял, что возвратится к Петре Котес гораздо раньше, чем возникнет необходимость надеть лаковые ботинки. Фернанда мало годилась для мирской жизни. Она родилась и выросла за тысячу километров от моря, в сумрачном городке[83] , по каменным мостовым которого еще катились, гремя в глухие призрачные ночи, кареты вице-королей[84]. К шести вечера с тридцати двух колоколен несся звон по усопшим. В господском доме, облицованном могильными плитами, никогда не бывало солнца. Свежий воздух тихо умирал в ветвях кипарисов у дома, на блеклых гардинах спален, среди пышных тубероз[85] в саду. Для Фернанды до того, как она стала зрелой девицей, проявления внешнего мира ограничивались нудными упражнениями на фортепьяно, которые в соседнем доме из года в год долбил кто-то, по непонятной прихоти не отдыхавший в часы сьесты. В покоях своей больной матери, желто-зеленой в грязном отсвете витражей, она слушала трескотню нескончаемых бездушных гамм и думала, что это — музыка того, внешнего мира, а она день-деньской сидит здесь и плетет из пальмовых ветвей надгробные венки. У матери к пяти вечера поднималась температура, и ее начинали одолевать воспоминания о прошлой роскошной жизни. В раннем детстве Фернанда увидела одной лунной ночью прекрасную женщину в белом, спешившую по саду к часовне. Девочку очень взволновало это видение потому, что ей показалось, будто она сама и есть эта женщина, только двадцатью годами старше. «Ты видела свою прабабушку, королеву, — сказала ей мать, захлебываясь от кашля. — Она умерла, отравившись ароматом тубероз, которые срезала для букета». С годами Фернанда достигла возраста своей молодой прабабушки, но стала забывать о призрачной женщине своего детства, и мать упрекала ее за такую забывчивость.

— Мы невероятно богаты и могущественны, — говорила больная. — Когда-нибудь и ты станешь королевой.

Фернанда верила, хотя они садились за огромный стол, накрытый льняной скатертью и уставленный серебряной посудой, только для того, чтобы выпить по чашке жидкого сладкого шоколада и съесть по булочке. До самой свадьбы она грезила о сказочном королевстве, хотя ее отец, дон Фернандо, должен был заложить дом, чтобы купить приданое дочери. Мечты не были вызваны ни простодушием, ни манией величия. Так родители воспитали дочь. Ей вспоминалось, как впервые, много лет назад, она села на золотой горшок с фамильным гербом. Впервые она выехала из дому двенадцати лет в карете, запряженной цугом, чтобы проехать два квартала до монастыря. Девочки из монастырской школы очень удивились, что ее посадили отдельно от них на стул с высокой спинкой и что даже на переменах она к ним не приближалась. «Ей не положено, — объясняли монахини. — Она будет королевой». И ученицы верили, ибо уже тогда Фернанда была такой красивой, благовоспитанной и скромной, каких тут не видывали. Через восемь лет, когда она научилась слагать стихи по-латыни, играть на клавикордах, беседовать о соколиной охоте с благородными кабальеро и догмах христианства с архиепископами, рассуждать о государственных делах с иностранными правителями и о делах Божьих с Папой, ей пришлось вернуться в родительский дом плести погребальные венки. Потому что дом был пуст и гол. Остались только столы, кровати, канделябры да серебряный сервиз, так как все остальное было уже распродано, чтобы оплатить ее образование. Мать скончалась от страшного жара в пять часов вечера. Отец, дон Фернандо, одетый в черное, с крахмальным воротничком и золотой цепочкой поперек груди, выдавал дочери по понедельникам серебряную монетку на домашние расходы и забирал погребальные венки, сделанные на прошлой неделе. Большую часть дня он сидел запершись в кабинете, а в тех редких случаях, когда выходил на улицу, возвращался к шести, чтобы успеть пойти к мессе вместе с дочерью. У Фернанды никогда не было близких друзей. Она ничего не знала о войнах, терзавших страну. Она всегда слушала упражнения на фортепьяно в три часа дня. Она уже начинала прощаться со своими мечтами стать королевой, когда входную дверь потрясли два громких удара и порог переступил видный и церемонный офицер, у которого на щеке красовался шрам, а на груди — золотая медаль. Он заперся с отцом в кабинете. Через два часа отец пришел к ней в комнату. «Собирайся, — сказал он. — Тебе предстоит дальняя дорога». Вот так она и попала в Макондо. Но там одним резким толчком жизнь свалила Фернанду в грязь и горечь, от чего долгие годы родители так оберегали ее.

Вернувшись после карнавала домой, она заперлась в своей комнате и принялась рыдать, не обращая внимания на мольбы и объяснения дона Фернандо, старавшегося смягчить боль неслыханного оскорбления. Она дала себе обет до смерти не покидать свою спальню, когда вдруг явился Аурелиано Второй предложить ей руку и сердце. Судьба их снова свела, причем самым непостижимым образом, так как, не помня себя от унижения, рассвирепев от стыда, Фернанда наговорила ему про себя таких небылиц, что ее никто не сыскал бы вовек. Единственные достоверные данные, которыми располагал Аурелиано Второй, отправляясь на поиски, были, во-первых, ее произношение уроженки степных областей и, во-вторых, ее умение плести траурные венки на продажу. Он искал без отдыха и роздыха. С той же остервенелой отвагой, с какой Хосе Аркадио Буэндия перебирался через горы, чтобы основать Макондо, с той же слепой амбицией, с какой полковник Аурелиано Буэндия затевал свои бесполезные войны, и с тем же безрассудным упорством, с каким Урсула билась за выживание своего семейства, искал Аурелиано Второй Фернанду, не останавливаясь ни перед чем. Он расспрашивал, где живет женщина, самая красивая на свете, и все матери вели его к своим дочерям. Он блуждал в тумане скользящих предположений, во времени, предназначенном для забвения, в лабиринтах разочарований. Он пересек желтую равнину, где мысли отзывались многократным эхом и отчаяние рождало зловещие видения. По прошествии ряда бесплодных недель он попал в незнакомый город, где все колокола звонили по усопшим. Хотя он никогда не видел эти дома и никто ему их не описывал, он сразу узнал стены, трухлявые, как тленные кости, гнилые деревянные балконы под саваном плесени и, наконец, прибитую к одной двери карточку с почти смытой дождями и самой печальной на свете надписью: «Здесь продаются похоронные венки». С этой минуты и до промозглого утра, когда Фернанда решилась оставить дом на попечение настоятельницы монастыря, монахини спешно шили для нее приданое, укладывали в шесть сундуков канделябры, серебряный сервиз и золотой горшок, а также бесчисленные и никому не нужные осколки разбитого вдребезги рода, на два века запоздавшего со своим исчезновением. Дон Фернандо отклонил приглашение сопровождать дочь. Обещал приехать позже, когда разделается со всеми обязательствами, и с той самой минуты, как благословил ее, снова заперся в своем кабинете и стал писать ей короткие письма на бумаге с темными виньетками и фамильным гербом, письма, ставшие первой формой человеческого общения между Фернандой и отцом за всю их жизнь. Для нее день отъезда означил дату ее истинного рождения. Для Аурелиано Второго это было одновременно и началом и концом его счастья.

Фернанда привезла с собой роскошный календарь с золотыми числами, где ее духовник отметил фиолетовыми чернилами дни полового воздержания. За вычетом Страстной недели, воскресений, постов, первых пятниц, других молитвенных дней и светлых праздников, включая также регулярные месячные помехи, ее полезная супружеская жизнь сводилась в году к сорока двум дням, которые едва проглядывали сквозь густое плетение фиолетовых крестов. Аурелиано Второй, убежденный в том, что жизнь со временем снесет этот злосчастный лиловый плетень, праздновал свою свадьбу гораздо дольше обычного срока. Из последних сил кидая в короб мусорщика пустые бутылки от бренди и шампанского, грозившие завалить дом, ломая голову над тем, почему молодожены спят в разных комнатах и в разное время и почему петарды и музыка продолжают греметь, а говяжьи туши не перестают превращаться в жаркое, Урсула вдруг вспомнила о собственной свадьбе и спросила Фернанду, не надевает ли она пояс целомудрия, что рано или поздно вызовет смех у чужих людей и приведет к домашней трагедии. Но Фернанда призналась, что просто должны истечь две недели до того, как она сможет позволить себе отдаться мужу. По прошествии установленного срока она действительно открыла дверь в свою спальню с покорным видом мученицы, готовой к искупительному жертвоприношению, и Аурелиано Второй увидел самую красивую на свете женщину с чудесными глазами испуганной лани и с длинными волосами цвета меди, разметавшимися по подушке. Восхищенный этой картиной, он не сразу заметил, что Фернанда облачилась в белую, длинную до щиколоток рубашку с рукавами до ногтей и с большой, круглой, искусно обшитой прорехой на животе. Аурелиано Второй взорвался громким хохотом.

— Это самая аппетитная клубничка, какую я только видел! — вскричал он, заливаясь смехом на весь дом. — Я женился на монашенке!

Спустя месяц, так и не добившись, чтобы супруга рассталась с белым балахоном, он отправился фотографировать Петру Котес в одеждах королевы. Еще позже, когда ему удалось вернуть Фернанду домой, жена в пылу примирения уступила его домогательствам, но не сумела наградить блаженством, о котором он мечтал, когда отправлялся за ней в город с тридцатью двумя колокольнями. Аурелиано Второй не нашел в ней ничего, кроме чувства глубокой скорби. Как-то ночью, незадолго до рождения первенца, Фернанда поняла, что муж втайне от нее снова разделяет ложе с Петрой Котес.

— Да, это так, — признался он. И объяснил с унылым смирением: — Ничего не поделать. Скотина ведь должна плодиться.

Ей понадобилось некоторое время, чтобы поверить такому странному объяснению, но когда она наконец поверила, казалось бы, неопровержимым фактам, единственное, что жена потребовала от мужа, было обещание не умирать в постели своей любовницы. Так они и жили втроем, не тревожа друг друга: Аурелиано Второй был исправен и нежен с обеими, Петра Котес открыто кичилась тем, что вернула его, а Фернанда делала вид, что ей это невдомек.

Однако молчаливый договор с мужем не облегчал Фернанде жизнь в семье. Урсула настаивала, хотя и безуспешно, на том, чтобы она не надевала утром шерстяной воротничок после ночи, проведенной с мужем, над чем посмеивались соседи. Не могла она убедить молодую жену и пользоваться купальней или уборной и продать золотой горшок полковнику Аурелиано Буэндии для изготовления рыбок. Амаранта раздражалась жеманным выговором Фернанды и ее привычкой не называть некоторые вещи своими именами и донимала ее издевательской тарабарщиной.

— Онафа изфе техфо, — говорила при ней Амаранта, — кофого тошнифит отфо собствефоннофо говфана.

Однажды, обозленная насмешками, Фернанда захотела понять, о чем болтает Амаранта, и та, отвечая ей, не стала прибегать к эвфемизмам.

— Я говорю, — сказала она, — что ты соблюдаешь посты не для духа, а для брюха.

С этого дня они перестали разговаривать. При необходимости посылали друг другу записки или прибегали к помощи посредников. Несмотря на ощутимую враждебность семьи, Фернанда не отказалась от намерения внедрить здесь обычаи своих прадедов. Она положила конец привычке обедать на кухне и заставила всех собираться в строго определенный час в столовой за большим столом, накрытым льняной скатертью, и есть из серебряных тарелок при свете канделябров. Торжественность дневной трапезы, которую Урсула всегда считала самым незначительным актом повседневности, рождала напряженность, против которой взбунтовался даже молчаливый Хосе Аркадио Второй. Однако обычай привился так же, как ежевечерняя молитва перед ужином, возбуждавшая такое любопытство соседей, что скоро прошел слух, будто члены семьи Буэндия не садятся за стол, подобно простым смертным, а превращают прием пищи в священнодействие. Даже суеверия Урсулы, рожденные скорее игрой воображения, чем традицией, вступили в противоречие с теми, что Фернанда унаследовала от родителей, — приметами строго определенными, имеющимися на все случаи жизни. Пока Урсула могла давать себе волю, в доме продолжали сохраняться старые обычаи, а жизнь семьи еще кое в чем подчинялась ее скорым решениям, но когда она потеряла зрение, а бремя лет загнало ее в угол, железный обруч, которым стала сжимать семью Фернанда со дня своего появления в доме, сомкнулся, и отныне уже только она одна заправляла судьбами всех. Торговлю булочками и леденцовыми зверушками, которой занималась Санта София де ла Пьедад по желанию Урсулы, Фернанда сочла занятием малопристойным и не замедлила с ним покончить. Двери дома, гостеприимно распахнутые с рассвета до позднего вечера, сначала стали запирать в сьесту под тем предлогом, что в спальнях делается жарко, и в конце концов их закрыли без лишних слов. Можжевеловая ветвь и коврига хлеба, находившие себе место под притолокой со времен основания Макондо, были заменены Сердцем Иисуса в нише. Полковник Аурелиано Буэндия заметил эти перемены и предсказал последствия. «Мы становимся аристократами, — ворчал он. — Если так пойдет дальше, мы опять накинемся на консерваторов, а разгромив их, посадим короля на трон». Фернанда очень умело избегала всяких столкновений с ним. Но терпеть не могла его независимого нрава и его противления раз и навсегда установленным правилам жизни. Ее раздражали и его кофепитие в пять утра, и беспорядок в мастерской, и потрепанный плащ, и привычка сидеть под вечер у двери на улицу. Ей приходилось терпеть эти неполадки в семейном механизме, поскольку она была уверена, что старый полковник был неким зверем, усмиренным прожитыми годами и обманутыми надеждами, но способным в порыве старческого исступления потрясти основы родного очага. Когда ее муж решил дать первому сыну имя прадеда, Фернанда не осмелилась возражать, так как жила тут всего год. Но когда родилась первая дочь, она без обиняков заявила что назовет девочку Ренатой в честь своей матери. Урсула же решила, что девочку будут звать Ремедиос. В конце концов упорное противостояние прекратилось с помощью Аурелиано Второго, которого немало позабавил этот спор, и девочку нарекли Ренатой Ремедиос, но Фернанда упорно называла ее Рената а семья мужа и все в городе звали ее Меме — сокращенно от Ремедиос.

Вначале Фернанда помалкивала о своих родителях, но со временем стала сотворять образ идеального отца. Она говорила о нем за столом как о существе необыкновенном, чуждом всяким мирским заботам и чуть ли не как о святом. Аурелиано Второй, удивленный столь безудержным восхвалением своего тестя, не мог удержаться от соблазна отпустить за спиной жены колкость в его адрес. Остальные домочадцы от него не отставали. Даже Урсула, главная хранительница мира в семье и втайне страдавшая от самых пустячных раздоров, позволяла себе иной раз заметить, что ее праправнук непременно будет Папой, потому как он «внук святого и сын королевы и скотокрада». Несмотря на легкое подтрунивание над дедом, дети привыкли считать его неким сказочным волшебником, который посвящает им в письмах трогательные стихи и присылает к Рождеству такие большие ящики с подарками, что они едва не застревают в дверях. Эти ящики были, можно сказать, последними «прости» родового имения. Из статуй и камней в детской был сооружен алтарь с образами святых в натуральную величину, чьи жутковато мерцавшие стеклянные глаза заставляли принимать их за живых, а искусно расшитые шерстяные одежды не шли ни в какое сравнение с самыми нарядными костюмами жителей Макондо. Мало-помалу траурное великолепие старинного мертвого дома перекочевало в светлый дом Буэндия. «К нам уже перевезли весь фамильный склеп, — замечал иной раз Аурелиано Второй. — Не хватает только плакучих ив да надгробий». Хотя в ящиках никогда не оказывалось ничего такого, что можно было бы назвать игрушками, дети весь год ждали декабря, потому что непредсказуемые дары из прошлого всегда будили любопытство. На десятое Рождество, когда маленький Хосе Аркадио собрался было ехать в семинарию, от деда привезли — гораздо раньше, чем в былые годы, — огромный ящик, старательно забитый гвоздями и обмазанный смолой, предназначенный вместе с обычным конвертом, который был надписан острым дедовским почерком, высокочтимой сеньоре Фернанде дель Карпио де Буэндия. Пока она читала в спальне письмо, дети в нетерпении стучали по ящику. Как обычно, вместе с Аурелиано Вторым они соскоблили смолу, вытащили гвозди, выгребли опилки и обнаружили в ящике длинный свинцовый сундук на медных винтах. Аурелиано Второй открутил все восемь винтов перед сгоравшими от любопытства детьми, поднял свинцовую крышку, отшатнулся и быстро оттолкнул детей в сторону: перед ним лежал сам дон Фернандо в черной одежде с распятием на груди, кожа на лице и руках была уже попорчена тлетворной гнилью, а вокруг головы в пенном смраде булькали и взрывались живые жемчужины.

Вскоре после рождения Ренаты Ремедиос правительство вдруг вознамерилось отметить юбилей полковника Аурелиано Буэндии в связи с очередным празднованием Неерландского мира. Это правительственное решение до того не вязалось с официальной политикой, что полковник бурно запротестовал против всякого чествования. «Впервые слышу слово „юбилей", — сказал он. — Но, кроме издевки, оно ничего означать не может». Его тесная ювелирная мастерская заполнялась ходатаями. Снова явились намного постаревшие и намного поважневшие правоведы в темных костюмах, которые в былые времена черным вороньем кружили над полковником. Когда он их увидел и вспомнил, как они в последний раз приезжали заставить его утопить войну в грязи, он не мог стерпеть цинизма их хвалебных речей. И велел им убираться восвояси, твердо заявив, что он не национальный герой, как они говорят, а ремесленник, не желающий ни о чем вспоминать и мечтающий об одном: помереть в забвении, в работе и в нищете среди своих золотых рыбок. Больше всего его возмутило известие о том, что сам президент Республики хочет присутствовать на торжественном акте в Макондо, чтобы вручить ему орден Особых Заслуг. Полковник Аурелиано Буэндия велел передать президенту — слово в слово, — что будет с великим нетерпением ждать этой запоздалой, но приятной возможности всадить в него пулю — и не в отместку за произвол и безделье, а за неуважение, проявляемое к старцу, который никому не сделал ничего плохого. Угроза была произнесена таким тоном, что президент Республики в последний час отменил поездку и послал ему орден со своим личным представителем. Полковник Херинельдо Маркес, со всех сторон осаждаемый просьбами о содействии, почти забыл про свой паралич, чтобы угомонить старого товарища по оружию. Когда тот увидел кресло-качалку, которую тащили четыре человека, а на ней среди подушек — своего друга, разделявшего с ним все победы и поражения с самой юности, то ни секунды не сомневался, что полковник Херинельдо Маркес решился на этот подвиг, чтобы изъявить ему, полковнику Аурелиано Буэндии, свою солидарность. Но, узнав истинную причину визита, велел вынести гостя из мастерской.

— Поздно я убедился, — сказал он, — что зря не дал тебя расстрелять.

И юбилей был таким образом отпразднован без участия кого-либо из членов семьи. По случайному стечению обстоятельств праздник совпал с карнавальной неделей, но никому не удалось разубедить полковника Аурелиано Буэндию в том, что такое совпадение не было специально предусмотрено властями — якобы ему назло. В своей одинокой мастерской он слышал, как за окном играл военный оркестр, как грохотал артиллерийский салют, радостно звонили колокола и люди говорили хорошие слова возле дома, когда улице присваивали его имя. На глаза ему навернулись слезы возмущения и бессильной ярости, и впервые после поражения стало горько оттого, что уже нет былого молодого задора, чтобы устроить кровавую бойню и начисто стереть с лица земли режим консерваторов. Еще не замолкло эхо праздника, когда Урсула постучала в дверь мастерской.

— Не мешайте, — сказал он. — Я занят.

— Открой, — настаивала Урсула, не повышая голос. — Это к празднику не относится.

Тогда полковник Аурелиано Буэндия поднял щеколду и увидел перед собой семнадцать мужчин, внешне очень разных, всех типов и мастей, но с общим для всех видом одиноких людей, таких, каких на всей земле не сыщешь. Это были его сыновья. Не сговариваясь заранее, не зная друг друга, они прибыли из самых отдаленных мест побережья, привлеченные слухами о громком чествовании отца. Все с гордостью носили отцовское имя Аурелиано, у всех были разные, материнские, фамилии. За три дня, проведенные ими в доме, они — к удовольствию Урсулы и возмущению Фернанды — все перевернули вверх дном, как на войне. Амаранта нашла в старых бумагах счетоводную книжку, где Урсула записала имена и даты рождения и крещения всех своих внуков, и добавила к их месту появления на свет новые адреса. Подобный список вполне позволил бы проследить маршруты двадцатилетней войны. Можно было бы восстановить все местные ночные вылазки полковника, начиная с той поры, когда он выбрался из Макондо во главе двадцати парней, подняв с бухты-барахты мятеж, до его последнего возвращения в одеревенелом от засохшей крови плаще. Аурелиано Второй не упустил случая устроить в честь двоюродных братьев грандиозную пирушку с шампанским и аккордеоном, что было сочтено людьми как достойное и своевременное продолжение карнавала, подпорченного юбилеем. Веселые родственники разбили вдребезги половину ваз; затоптали все кусты роз, гоняясь за быком, чтобы убить его одним ударом; перестреляли всех кур; заставили Амаранту танцевать печальные вальсы Пьетро Креспи, а Ремедиос Прекрасную надеть мужские штаны и влезать на столб с призом; затолкали в столовую обмазанную жиром свинью, которая сбила с ног Фернанду, но никто не обижался на их проделки, потому что дом словно омыла ливневая чистая вода. Полковник Аурелиано Буэндия, который вначале косился на них с подозрением и даже сомневался, все ли они его сыновья, кончил тем, что пришел в восторг от их сумасбродств и перед отъездом подарил каждому из них по золотой рыбке. Даже тихоня Хосе Аркадио Второй пригласил их на петушиный бой, хотя затея едва не кончилась мордобоем, так как некоторые Аурелиано были такими ушлыми петушатниками, что сразу же раскусили жульнические приемы падре Антонио Исабеля. Аурелиано Второй, увидевший, какие безудержные возможности гулять и пировать таит в себе это сборище лихих сородичей, решил, что все они должны остаться у него. Единственный из них, кто согласился, был Аурелиано Хмурый, здоровенный мулат с авантюрными наклонностями своего деда, избороздивший в погоне за счастьем полсвета и уже не искавший лучшей доли. Остальные, хотя среди них были и холостяки, считали, что уже выбрали свой путь. Все они были искусные ремесленники, хорошие хозяева, мирные труженики. В покаянную пепельную среду, до того как им снова разбрестись по побережью, Амаранта заставила их всех обрядиться в одежду монахов-доминиканцев и сопроводить ее в церковь. Скорее ради забавы, чем из благочестия, они дали довести себя до самой исповедальни, где отец Антонио Исабель пеплом начертал на лбу каждого крест[86]. По дороге домой младший потер себе лоб и обнаружил, что крест не стирается, как, впрочем, и у остальных его братьев. Они испробовали все: воду и мыло, песок и мочалку, даже пемзу и жавель, но ничто не помогло, крест остался. Напротив, Амаранта и другие прихожане смыли его без труда. «Не горюйте, это к лучшему, — сказала на прощание Урсула. — Теперь вас ни с кем не спутаешь». Они шли гурьбой, — перед ними шагал, гремя, оркестр, в небе рассыпались петарды, а горожане уверовали в то, что род Буэндия посеял семена на многие века вперед. Аурелиано Хмурый, с пепельным крестом во лбу, построил на городской окраине фабрику льда, которая виделась Хосе Аркадио Буэндии в его безумных мечтаниях.

Через несколько месяцев после приезда в Макондо, будучи уже известным и почитаемым горожанином, Аурелиано Хмурый бродил по городу в поисках жилья для своей матери и незамужней сестры (которая не была дочерью полковника) и набрел возле площади на большой старый и, казалось, заброшенный дом. Стал расспрашивать, кто его хозяин. Ему сказали, что дом бесхозный, а когда-то здесь жила одинокая вдова, которая ела землю и известку со стен, и в старости ее только два раза видели на улице в шляпке с искусственными цветочками и в туфлях цвета черненого серебра, — когда она шла через площадь к почтовой конторе, чтобы отправить письмо епископу. Сказали, что ее единственной наперсницей была бездушная служанка, которая убивала собак и кошек и других тварей, проникавших в дом, и оставляла падаль на середине улицы, чтобы досадить городу смрадом. Прошло уже так много времени с тех пор, как солнце иссушило до костей последнее убитое животное, и никто не сомневался, что и хозяйка дома, и служанка скончались задолго до конца всех войн, и если дом еще не рухнул, то лишь потому, что в последние зимы не было ни страшных ливней, ни ураганных ветров. Петли, изъеденные ржавчиной; двери, едва державшиеся в сетях паутины; оконные рамы, разбухшие от сырости; пол, проросший травой и сорными цветами, где из трещины в трещину сновали ящерицы и другая мелкая живность, — казалось, подтверждали первое впечатление, что нога человеческая не ступала здесь по меньшей мере полвека. Напористому Аурелиано Хмурому картина запустения лишь придала уверенности. Он толкнул плечом входную дверь, и источенная термитами деревянная притолока обрушилась на него мягким каскадом личинок, земли и пыли. Аурелиано Хмурый замер на пороге, ожидая, пока осядет пыльное облако, а затем увидел в центре залы иссохшую женщину в одеждах прошлого века с редкими рыжими волосенками на почти голом черепе, с большими и все еще прекрасными глазами, в которых угасли последние звезды надежды, и со щеками в морщинах бесплодного одиночества. Ошеломленный этим видением с того света, Аурелиано Хмурый не сразу заметил, что женщина целится в него из старинного пистолета.

— Извините, — пробормотал он.

Она продолжала неподвижно стоять в центре заваленной всяким хламом залы, пристально вглядываясь в этого великана с квадратными плечами и серым крестом, будто наколотым на лбу, а дымка пыли накидывала на него покров былых времен, сквозь который проступала двустволка за спиной и связка кроликов в руке.

— Нет, Бога ради! — тихо воскликнула она. — Не надо мне ни о чем напоминать!

— Я хотел бы снять дом, — сказал Аурелиано Хмурый.

Женщина подняла пистолет повыше, твердо целясь в пепельный крест, и с недвусмысленной решимостью взвела курок.

— Вон отсюда, — приказала она.

В тот же вечер, за ужином, Аурелиано Хмурый рассказал семье об этой встрече, и Урсула от расстройства прослезилась. «Господи Боже, — воскликнула она, сжав голову руками. — Она еще жива!» Время, войны, бесчисленные житейские неурядицы заставили ее забыть о Ребеке. Единственным человеком, который не переставал думать, что она живет и где-то заживо гниет в яме с червями, была жестокая и постаревшая Амаранта. Она думала о Ребеке на рассвете, когда холод сердца будил ее в одинокой постели, думала, когда намыливала свои усохшие груди и впалый живот и когда надевала белые полотняные юбки и лифчики — старческое белье, и когда снова и снова натягивала на руку черную повязку страшной неискупленной вины. Всегда, в любое время, спала ли она или бодрствовала, в минуты возвышенных или низменных порывов, Амаранта думала о Ребеке, потому что одиночество рассортировало воспоминания, испепелило непролазные груды ностальгического мусора, которые жизнь накопила в ее сердце, и выявило, растравило и не уставало бередить самые болезненные места памяти. От Амаранты Ремедиос Прекрасная узнала о существовании Ребеки. Всякий раз, как они проходили мимо обветшалого дома, Амаранта рассказывала о неблаговидных поступках Ребеки, о позорном поведении той, желая, чтобы сочувствие племянницы поддержало ее изнурительную злобу, которая должна пережить любую смерть, но все усилия Амаранты оказывались напрасными, ибо Ремедиос Прекрасной были неведомы пылкие чувства, тем более чужие. Урсула, напротив, не разделяла ненависть Амаранты и помнила Ребеку только чистой и непорочной, потому что воспоминание о бедной девочке, которую привезли к ним в дом вместе с сумой, где гремели родительские кости, заслоняло оскорбление, нанесенное Ребекой приютившей ее семье Буэндия. Аурелиано Второй решил, что надо вернуть Ребеку домой и позаботиться о ней, но его добрые пожелания разбились о непреодолимое сопротивление самой Ребеки, которой понадобились долгие годы страданий и лишений, чтобы убедиться в преимуществах одиночества, и она была не в состоянии отказаться от него в обмен на старость, тревожимую ласками мнимого милосердия.

В феврале, когда снова нагрянули шестнадцать сыновей полковника Аурелиано Буэндии, меченных пепельными крестами, Аурелиано Хмурый рассказал им о Ребеке, и они в пьяном угаре за полдня преобразили внешний вид дома, сколотили новые двери и окна, раскрасили фасад в веселые цвета, укрепили стены и залили свежим цементом полы, но продолжать капитальный ремонт внутри дома Ребека не разрешила. Она даже не выглянула в дверь. Подождала, пока они закончат свою сумбурную реставрацию, подсчитала стоимость работ и через Архениду, старую служанку, продолжавшую жить с ней, передала им пригоршню монет, вышедших из обращения со времен последней войны, о чем Ребека и ведать не ведала. Лишь тогда стало понятно, какая глубокая пропасть отделяет ее от мира, и всем стало ясно, что она не откажется от своего добровольного заключения, пока в ней теплится жизнь.

Во время второго приезда сыновей полковника Аурелиано Буэндии один из них, Аурелиано Ржаной, остался работать с Аурелиано Хмурым. Он был из первых мальчишек, когда-то явившихся в дом Буэндии для крещения. Урсула и Амаранта хорошо его помнили, ибо за пару часов он разбил все, что попало ему под руку. Со временем природа умерила его тягу к физическому развитию, и он остался мужчиной обычного телосложения с глубокими оспинами на лице, но его поразительная способность разрушать сохранилась в прежних масштабах. Он разбил столько тарелок, даже пытаясь быть осторожным, что Фернанда поспешила купить оловянную посуду, прежде чем превратятся в осколки последние предметы дорогого сервиза, но металлические миски тоже очень скоро помялись и погнулись. Несмотря на эту неизлечимую разрушительную силу, досаждавшую и ему самому, Аурелиано Ржаной был человеком исключительной доброты, привлекавшей к нему сердца, и обладал поразительной работоспособностью. За короткое время он так увеличил производство льда, что перенасытил им местный рынок, и Аурелиано Хмурый стал подумывать о том, что не мешало бы сбывать продукцию в других городках низины. Так зародилась плодотворная идея не только модернизации промышленного производства, но и постоянной связи Макондо с внешним миром.

— Надо провести железную дорогу, — сказал он.

Такие слова впервые были произнесены в Макондо. Когда однажды Аурелиано Хмурый показал какой-то рисунок, очень схожий с теми схемами, какие когда-то чертил Хосе Аркадио Буэндия в объяснение своего проекта солнечных войн, Урсула утвердилась во мнении, что круговорот времен не остановить. Однако, в противоположность деду, Аурелиано Хмурый не терял ни сна, ни аппетита, не изводился черной меланхолией, а, напротив, считал свои самые смелые замыслы делом завтрашнего дня, трезво определял сроки и затраты и доводил задуманное до конца, не отвлекаясь на душевные терзания. Если у Аурелиано Второго и было кое-что от прадеда и не было кое-чего от полковника Аурелиано Буэндии, так это выражалось прежде всего в абсолютном презрении к горьким урокам жизни, и потому он дал денег на проведение железной дороги с такой же легкостью, с какой когда-то дал их для такой нелепицы, как судоходная эпопея брата. Аурелиано Хмурый поглядел на календарь и уехал в следующую среду, чтобы вернуться после сезона дождей. Но надолго пропал. Аурелиано Ржаной, не зная, что делать с ледовой продукцией фабрики, стал готовить лед, замораживая не воду, а фруктовые соки, и помимо своей воли заложил основы для изготовления мороженого, сумев таким способом внести разнообразие в продукцию фабрики, которую уже считал своей, так как прошли дожди, пролетело лето, а от брата не было ни слуху ни духу. Однако в начале следующей зимы какая-то женщина, полоскавшая в реке белье под жарким солнцем, пустилась вдруг бежать по главной улице с воплями, выражавшими наивысшую степень человеческого волнения.

— Едет, едет, — наконец отдышалась она. — Какая-то печь на колесах и тащит за собой дома!

В эту же минуту Макондо вздрогнул от жутко пронзительного свиста и неслыханно громкого пыхтенья. В предыдущие недели под городом копошились какие-то люди, укладывавшие шпалы и рельсы, но никто не обращал на них внимания, думая, что это новая затея цыган, которые возвращались со своими столетней давности свистульками и никому не интересными пищалками, прославляя несравненные достоинства какого-то там пойла, замешенного иерусалимскими мудрецами на неведомой дряни. Но когда все наконец освоились с оглушительной свистяще-шипящей какофонией, толпы людей ринулись к окраине городка и увидели Аурелиано Хмурого, приветственно машущего рукой из локомотива, и смотрели как завороженные на украшенный гирляндами поезд, впервые прибывший сюда с опозданием на восемь месяцев. Ни в чем не повинный желтый поезд, которому предстояло привезти в Макондо столько сомнений и бесспорных истин, столько радостей и неудач, столько перемен, бедствий и тоски по прошлому.

Макондо захлестнула такая масса диковинных новшеств, что население не знало, на что глядеть и чему поражаться. Ночи напролет люди глазели на бледные электрические лампочки, которые зажигала машина, привезенная Аурелиано Хмурым на поезде после второй поездки и поначалу сводившая жителей с ума своим невыносимым и непрестанным «тум-тум-тум». Все шли в театр процветающего коммерсанта дона Бруно Креспи, раскупали билеты в кассах — львиных головах, чтобы смотреть на живые фигуры, бегавшие по висячей простыне, и приходили в негодование от того, что человек, который умер и был похоронен в одной кинокартине, из-за которого было пролито столько слез, вдруг оказывался живым и здоровым, да еще и арабом в картине следующей. Публика, платившая два сентаво, чтобы делить с героями их горе и радости, не могла снести эти неслыханные издевательства и в конце концов устроила погром в кинозале. Уступив настояниям дона Бруно Креспи, алькальд в обращении к народу разъяснил, что кино — это не жизнь, а досужий вымысел, который не стоит бурных переживаний. После такого обескураживающего разъяснения многие сочли себя жертвами нового грандиозного обмана цыган и предпочли не посещать кинематограф, полагая, что вполне хватает собственных бед и неприятностей, чтобы еще оплакивать придуманные злоключения вымышленных существ. Нечто схожее случилось с граммофонами, которые были привезены веселыми дамами из Франции на смену устаревшим шарманкам и которые на какое-то время очень потеснили местных музыкантов. Вначале любопытство увеличило приток клиентов на злачную улицу, и, как стало известно, даже весьма уважаемые сеньоры рядились в крестьянские одежды, чтобы взглянуть поближе на такую новинку, как граммофон. Однако после долгого и детального рассмотрения знатоки пришли к заключению, что это вовсе не волшебный жернов, как говорили дамы и как думали все, а просто заводной механизм, звучание которого и в сравнение не идет с такой трогательной, такой человечной, такой родной и правдивой музыкой, как музыка местного ансамбля. Разочарование было столь тяжелым, что даже после того, как граммофон стал неотъемлемой частью домашней обстановки, его считали скорее не предметом для увеселения взрослых, а вещью, наиболее пригодной для потрошения в детских комнатах. Но когда кто-то из горожан убеждался в бесспорной и реальной пользе телефона, который был установлен на железнодорожной станции и так же заводился ручкой, как самый обыкновенный граммофон, даже заядлые скептики чесали затылок. Словно бы сам Господь Бог решил подвергнуть испытанию способность людей удивляться и заставлял жителей Макондо постоянно шарахаться от восхищения к разочарованию, от сомнения к признанию, и наоборот. Дело дошло до того, что уже никто не мог сказать, где кончается иллюзия и начинается реальность. Это дьявольское смешение истины и миража заставило вздрогнуть от волнения призрак Хосе Аркадио Буэндии под каштаном и пойти гулять по всему дому средь бела дня.

С тех пор как железная дорога была официально открыта и поезд начал регулярно прибывать по четвергам в одиннадцать, как построили нехитрую деревянную платформу с будкой, где были стол, телефон и окошечко для продажи билетов, улицы Макондо заполонили мужчины и женщины, которые хотя и занимались делами будничными и обычными, но больше походили на цирковой народец. В городке, который часто видывал цыган с их трюками, не слишком-то могли разжиться эти арапы-лоточники, которые с одинаковым рвением навязывали и чайник со свистком, и рекомендации для спасения души к седьмому дню поста, хотя, надо признать, у тех, кого удавалось заговорить, и просто у дураков они выуживали немало денег. Вместе с этими проходимцами, но в пробковом шлеме, в штанах для верховой езды и в гетрах, привлекая внимание своими топазово-желтыми глазками за очками в стальной оправе и белой, как у ощипанной курицы, кожей, прибыл в одну из сред в Макондо и отобедал в доме Буэндия улыбчивый толстячок мистер Герберт.

Никто за столом не обращал на него внимания, пока он не съел первую кисть бананов. Аурелиано Второй случайно встретил иностранца в отеле «Хакоб», когда тот с трудом бранился по-испански, требуя найти свободный номер, и привел, как часто бывало, вновь приезжего к себе домой. Мистер Герберт был владельцем воздушных шаров на привязи, объездил со своими аэростатами полсвета и везде получал солидные барыши, но в Макондо ему не удалось поднять в воздух ни одного человека, ибо здесь это изобретение считали давно устаревшим после того, как люди видели — и сами на них летали — ковры-самолеты цыган. А потому мистер Герберт собирался уехать со следующим поездом. Когда на стол положили огромную кисть тигрово-полосатых бананов, которые были развешаны на стенах столовой к обеду, он отломил первый банан без особой охоты. Но, разговаривая, не переставал есть бананы, смаковать их, не торопясь и причмокивая, скорее с созерцательным интересом исследователя, чем с аппетитом гурмана, и, покончив с первой кистью, попросил вторую. Затем из ящичка с инструментами, бывшего всегда при нем, вынул футляр с набором увеличительных стекол. Внимательно, как заправский скупщик бриллиантов, он рассматривал в разные лупы банан, разрезав его на части специальным пинцетом, взвешивал на аптекарских весах и замерял объемы с помощью точных калибров оружейника. Потом взял из ящика другие инструменты, каковыми измерил местную температуру и влажность воздуха, степень освещения. Все эти действия были столь интригующи, что никому кусок в горло не шел, и все ждали, что мистер Герберт объяснит наконец, в чем дело, но он не сказал ничего такого, что могло бы выдать его тайные намерения.

В следующие два дня люди видели, как он сачком и плетенкой ловил бабочек в окрестностях Макондо. А в четверг нагрянула толпа инженеров, агрономов, гидрологов, топографов и землемеров, которые несколько недель возились в тех местах, где мистер Герберт охотился за бабочками. Несколько позже прибыл сеньор Джек Браун в особом вагоне, прикрепленном к желтому поезду и сверху донизу отделанном серебром, с креслами, обитыми красным бархатом, и крышей из синего стекла. В отдельном вагоне приехали и увивавшиеся вокруг сеньора Брауна солидные, одетые в черное юристы, которые в свое время следовали по пятам за полковником Аурелиано Буэндией, а это заставляло людей думать, что агрономы, гидрологи, топографы и землемеры так же, как мистер Герберт со своими заарканенными шарами и своими пестрыми бабочками и сеньор Браун со своим мавзолеем на колесах и свирепыми немецкими овчарками, затевают какие-то военные приготовления. Впрочем, долго размышлять на эту тему не пришлось, так как не успели сообразительные жители Макондо задаться вопросом, что же, черт возьми, происходит, как городок уже превратился в лагерь из деревянных домишек с цинковыми крышами, набитых людом со всех концов света, прибывавшим сюда не только в вагонах и на открытых платформах, но даже на крышах вагонов. Гринго[87], которые позже привезли своих субтильных жен в муслиновых платьях и в огромных воздушных шляпах, построили по другую сторону железной дороги свой городок, где вдоль улиц торчали пальмы, в домах за железными решетками скрывались окна, на террасах стояли белые столики, под потолками кружились лопасти вентиляторов, а на просторных голубых лужайках разгуливали павлины и перепела.

Новое поселение было обнесено металлической сеткой, как некий гигантский электрифицированный курятник, который в холодные летние месяцы перед рассветом казался черным от облепивших его ласточек. Никто еще не знал, чего тут ищут чужаки, или они в самом деле всего лишь филантропы и уже навели по-своему беспримерный порядок, выглядевший гораздо большим сумбуром, чем тот, что вносили цыгане, но гораздо менее понятный, да еще, похоже, бессрочный. Управляя силами, ранее подвластными лишь Господу Богу, пришельцы заставили дожди идти ко времени, быстрее созревать урожаи, а реку — со всеми ее белыми валунами и холодными водами — повернули с накатанного ложа в другую сторону, за городское кладбище. Именно в эту пору был воздвигнут бетонный колпак над облезлым надгробием Хосе Аркадио, чтобы запах пороха, вырывавшийся из могилы, не портил речную воду. Для тех, кто не привез с собой зазнобу, превратили улицу с милейшими французскими дамами в еще один городок, превзошедший оба прежних размерами, а в одну прекрасную среду длинный состав доставил сюда совершенно невообразимых шлюх, вавилонских блудниц, наторевших в древнем искусстве любви и снабженных всякого рода благовонными кремами и подручными средствами для того, чтобы разогреть холодных, расшевелить робких, ублаготворить алчущих, настропалить скромных, обуздать ненасытных и обучить неумелых. Турецкая улица, расцвеченная огнями заморских магазинов, вытеснивших старые восточные лавки, кишела в субботний вечер бездельниками и проходимцами, сновавшими между столами с азартными играми, тирами и шатром толкователя снов и чревовещателя, толпившимися возле спиртного и фританги[88] в ларьках, которые поутру в воскресенье одиноко торчали среди валявшихся на земле мужчин — то ли блаженных пьяниц, то ли (таких было больше) любопытных дуралеев, получивших в потасовке пулю в грудь, нож в бок, зверскую оплеуху или удар бутылкой по черепу. Нашествие было столь внезапным, люди нахлынули такой массой, что первое время было невозможно ходить по улицам: всюду громоздятся груды мебели и сундуков, везде тащат бревна и доски те, кто успел без всякого разрешения захватить пустующий клочок земли и стал строить дом; там и сям средь бела дня и на глазах у всех предаются любви бесстыдные парочки в гамаках под навесом, в тени миндальных деревьев. Единственным достойным уголком была укромная улочка, на которой поселились мирные антильские негры, соорудив деревянные хижины на сваях, где они и сидели по вечерам у дверей, распевая грустные гимны на своем тарабарском папьяменто[89]. За самое короткое время произошло столько перемен, что через восемь месяцев после первого визита мистера Герберта коренные жители Макондо не могли узнать родного города.

— Ну и кашу мы заварили, — то и дело повторял полковник Аурелиано Буэндия. — А все потому, что угостили какого-то гринго бананами.

Аурелиано Второй, напротив, восторгался наплывом чужестранцев. В доме уже не умещались незнакомые посетители и бездомные бродяги, и потому пришлось построить спальни в патио, расширить столовую, заменить старый стол новым — на шестнадцать персон, купить новую посуду и приборы, и, несмотря на такие нововведения, надо было готовить обед по нескольку раз в день. Фернанда, подавляя гадливость, должна была обслуживать гостей самого низкого пошиба, которые лезли в грязных сапогах на галерею, мочились в саду, кидали свои циновки куда попало для отдыха в час сьесты и отпускали крепкие словца, невзирая на смущение дам и кривые усмешки кабальеро. Амаранта была готова взбеситься от нашествия плебса и снова стала обедать на кухне, как в прежние времена. Полковник Аурелиано Буэндия, убежденный, что большинство из тех, кто заходил к нему в мастерскую пожелать ему всяческих благ, делали это не из уважения к нему или симпатии, а из любопытства — взглянуть на живую историческую реликвию, на редкое музейное ископаемое, — стал запирать дверь на засов и показывался на людях в редких случаях, когда выходил посидеть у парадной двери. Урсула, напротив, даже тогда, когда она уже едва волочила ноги и двигалась, держась за стены, испытывала детский восторг, слыша, как к городу приближается поезд. «Скорее жарьте мясо и рыбу, — приказывала она четырем кухаркам, которые быстро принимались за дело, лишь бы скорее вернуться под начало невозмутимой Санта Софии де ла Пьедад. — Надо всего наготовить, — торопила их Урсула. — Никогда не знаешь, чего захотят чужеземцы». Поезд прибывал в самую жаркую пору дня. К обеду дом превращался в клокочущий базар; потные дармоеды, даже не знавшие, кто их кормит и поит, толпой врывались в столовую, чтобы занять лучшие места, а кухарки, натыкаясь друг на друга, метались между столом и плитой с огромными кастрюлями супа, с полными мяса котлами, с тыквенными бадьями овощей, с горами риса на подносах и разливали огромными черпаками неиссякаемый лимонад из бочек. Столпотворение было несусветное, и Фернанда с ума сходила от мысли, что многие могут отобедать дважды, не раз ее просто подмывало облегчить душу руганью рыночной торговки, когда иной незадачливый гость просил у нее счет. Больше года прошло с первого визита мистера Герберта, но удалось узнать только то, что гринго собирается разбить банановые плантации в тех волшебных местах, где Хосе Аркадио Буэндия и его люди бродили в поисках пути к великим изобретениям цивилизации. Еще два сына полковника Аурелиано Буэндии, меченные пепельным крестом, были заброшены сюда этим вулканическим извержением и объяснили свой приезд одной фразой, которая, видимо, выражала умонастроение всех вновь прибывших.

— Мы приехали, — сказали они, — потому что все сюда едут.

Ремедиос Прекрасная была единственной, кого обошла банановая чума. Она так и не перешагнула порога своего чистого девичества, все более отходя от людских условностей, все менее реагируя на зло и новаторство, находя счастье в собственном мире простых вещей. Она не могла понять, для чего женщины осложняют себе жизнь бюстгальтерами и юбками, и сшила себе холщовый балахон, который легко накидывала на себя через голову, решив без всяких хлопот проблему одежды и в то же время ничем не стеснив нагое тело, ибо, по ее пониманию, только нагота естественна для человека в домашней обстановке. Ей так надоели просьбы, чтобы она укоротила свои роскошные волосы, доходившие чуть ли не до пят, и заплела бы их в косы с цветными лентами или заложила в пучок с гребнями, что она просто-напросто обрилась наголо и сделала из своих волос парики для фигур всех святых. Самым удивительным в ее стремлении к простоте было то, что чем больше она пренебрегала модой, предпочитая удобство, и чем решительнее отвергала условности, повинуясь душевным порывам, тем невольно еще сильнее кружила голову людям своей бесподобной красотой и сводила мужчин с ума своим пренебрежительным отношением к ним. Когда сыновья полковника Аурелиано Буэндии в первый раз появились в Макондо, Урсула вспомнила, что у них и у ее правнучки в жилах течет одна и та же кровь, и содрогнулась от почти уже забытого страха. «Будь начеку, — предупреждала она Ремедиос Прекрасную. — От любого из них дети у тебя будут со свиными хвостами». Правнучку нимало не встревожило это предупреждение, она тут же надела штаны, мазнула руками по песку и, обхватив ногами столб, полезла на него за призом, что едва не привело к большой беде, так как все ее семнадцать двоюродных братьев дошли до полного исступления от такого будоражащего зрелища. Потому-то никто из них не ночевал в доме, когда они приезжали в Макондо, а четверо оставшихся здесь работать снимали по решению Урсулы комнаты где-то в другом месте. Сама Ремедиос Прекрасная умерла бы со смеху, если бы узнала об этих мерах предосторожности.

До последней минуты своего пребывания на земле она так и не узнала, что ей выпала судьба постоянно вводить мужчин в искушение и ввергать в отчаяние. Всякий раз, как она, не слушая Урсулу, появлялась в столовой, незваных гостей охватывало паническое смятение. Все прекрасно видели, что грубый балахон был накинут на абсолютно голое тело, и терзались мыслью, не служит ли это, как и ее прекрасная бритая голова, средством обольщения и не вводит ли она всех просто-напросто в преступный соблазн своей манерой приподнимать в жару балахон, обнажая ляжки, и с наслаждением обсасывать пальцы после еды. Членам семьи и в голову не приходило, что чужие люди мгновенно ощущают пьянящий дух Ремедиос Прекрасной, удар молнии в подбрюшье, и не могут отделаться от этих ощущений еще многие годы после того, как она исчезла. Мужчины, познавшие любовные утехи во всех странах, утверждали, что никогда не испытывали желания, подобного тому, какое возбуждает телесное благоухание Ремедиос Прекрасной. В галерее с бегониями, в большой гостиной, в любом месте дома можно было точно указать место, где она побывала, и определить время, когда она отсюда ушла. Это был след особого, только ей присущего аромата, но никого из домашних не пьянившего, потому что он уже давно стал одним из привычных запахов, который, однако, кружил голову гостям. И лишь только они одни могли понять, почему молодой начальник стражи умер от любви, и почему кабальеро, прибывший из неведомых земель, погиб от отчаяния. Не сознавая, какую волнующую стихию она рождает, какая атмосфера неминуемой беды создается вокруг нее, Ремедиос Прекрасная обращалась с мужчинами без тени кокетства и вконец добивала их своими нехитрыми добрыми словами. Когда Урсула велела ей обедать вместе с Амарантой на кухне, чтобы пришельцы ее не видели, она с охотой подчинилась, потому что вообще не признавала никакого установленного распорядка. Где и когда утолять голод, ей было безразлично, лишь бы хотелось есть. Иногда она вставала и завтракала в три часа утра, а потом спала целый день; бывало, несколько месяцев подряд она ела в неурочные часы, пока какой-нибудь случай не вводил ее в обычную колею. Обычным же для нее было вставать в одиннадцать и часа два сидеть совершенно голой в купальне и давить скорпионов, приходя в себя после крепкого долгого сна. Затем она обливалась водой из бассейна, черпая ее тыквенной плошкой. Эта процедура была такой долгой и скрупулезной, такой ритуально разнообразной, что тот, кто ее не знал, мог бы подумать, что она расточает вполне заслуженные ласки собственному телу. Но для нее в такой одинокой обрядности не было и намека на похоть, ей просто хотелось приятно провести время и нагулять аппетит. Однажды, когда она только начинала купаться, какой-то незнакомец из вновь приезжих приподнял черепицу на крыше и, увидев ее, ошалел от восхитительного зрелища. Она заметила в дыре его обалделые глаза и не застыдилась, а испугалась за него.

— Осторожно, — вскрикнула она. — Вы упадете!

— Я хочу только посмотреть на вас, — пробормотал незнакомец.

— Ну и ладно, — сказала она. — Только будьте поосторожней, крыша совсем плохая.

Лицо незнакомца выражало и восторг, и страдание, и словно бы он старался погасить пожар вожделения, страшась, как бы не рассеялся мираж. Ремедиос Прекрасная подумала, что он просто боится провалиться сквозь крышу, и мылась более поспешно, чем всегда, чтобы не подвергать человека опасности. Окатывая себя водой из плошки, она рассказывала ему, как под худой кровлей от дождя стала, на беду, гнить подстилка из пальмовых листьев и теперь оттуда в купальню лезут полчища скорпионов. Чужеземец принял ее болтовню за маскируемое поощрение и, когда она стала намыливать грудь, не удержался от искушения деликатно перейти от слов к делу.

— Позвольте мне намылить вас, — прошептал он.

— Благодарю вас за желание помочь, — сказала она, — только мне хватает своих двух рук.

— Ну хотя бы спинку, — умолял чужеземец.



Поделиться книгой:



Регистрация