Она не подозревала, что о ней судачит весь квартал.
Надо сказать, что завещание Хэвиленда, которое нотариус вскрыл и огласил в присутствии наследников, не вызвало никаких осложнений. Покойный оставил в пожизненное пользование Елены Хэвиленд, урожденной Феллер, все свое движимое и недвижимое имущество, которое после ее смерти должно было перейти к Жоржу Хэвиленду или его прямым наследникам, если таковые у него будут.
Завещатель назначил Грульту ежегодную ренту в тысячу двести франков.
Состояние несовершеннолетнего Жоржа Хэвиленда в наличных деньгах, находившееся в управлении завещателя, он препоручал старому и почтенному своему другу, парижскому банкиру Чарльзу Симпсону.
Но Чарльз Симпсон упал с лошади, повредил позвоночник и не мог взять на себя заведование делами, которые хотел ему доверить покойный друг. Узнав об этом затруднении, Феллер вознамерился заменить Чарльза Симпсона.
Он при самых различных обстоятельствах говорил о том, как его тревожат дела несовершеннолетнего Жоржа. Однажды, в конце завтрака, когда ему подали коньяк и сигары, он сказал дочери:
— Я так сочувствую мальчугану, будто он мой родной сын. У меня к нему просто отеческая нежность. С таким чувством не совладаешь.
И он продолжал, положив в кофе целую пирамиду сахара:
— Не знаю, чего бы я только не сделал для этого ребенка!
Господин Феллер смотрел, как рушится сахарная пирамида, и грустно улыбался, словно то рушилась надежда быть полезным Жоржу Хэвиленду, надежда, которую он так лелеял.
Затем он проглотил сироп, получившийся от растаявшей пирамиды, и снова улыбнулся.
Елена смотрела на него тревожно. Она догадывалась о том, что он собирается ей предложить.
Феллер выпил рюмку коньяку и сказал:
— Бедняга Симпсон весьма некстати упал с лошади. Вот она, жизнь человеческая! Еще месяц назад он был здоров, полон умственных сил, а вот превратился в идиота… Я чуточку преувеличиваю, говоря, что он был полон умственных сил. Он никогда не умел поставить дела на широкую ногу. Робкого ума был человек. Никогда не рисковал.
Феллер зажег сигару и напыжился. Он-то умел рисковать!
Елена явно была смущена и не отвечала. Феллер молча курил. Во фраке, безупречно одетый, грузный, окутанный дымом, он казался воплощением легендарного героя, воспарившего в облака, олицетворением некоего божества финансового мира. Он заговорил снова:
— Симпсон был человек очень холодный, очень сухой. Еще вопрос, стал ли бы он с истинно отеческим чувством печься о питомце, о нашем Жорже.
Он уже не в силах был сдерживаться и пошел прямо к цели. Он стал диктовать Елене письмо, в котором она предлагала членам семейного опекунского совета назначить своего отца опекуном Жоржа Хэвиленда.
Феллер стоял, закинув голову, и говорил с повелительным видом, протягивая указательный палец к начатой странице:
— Пиши, дитя мое, пиши:
«Я уверена, что мой муж одобрил бы этот выбор…»
Услышав эту чудовищную ложь, Елена помедлила в нерешительности. Но, взглянув на отца и увидев, как безмятежно его лицо, какой убежденный у него вид, каким благородством дышит весь его облик, она покорно написала то, что он продиктовал.
Феллер витал в ясных, безоблачных сферах духовного отцовства и сиял чистым светом.
Он сам отнес письмо на почту. Елена осталась одна, и ей стало стыдно, что она предала умершего. Она подумала: «А вдруг он вернется?..» Ей представилось, будто она видит его, и она действительно его увидела, увидела до ужаса отчетливо. Его непроницаемое лицо хранило тайну его мыслей. Она отлично знала, что все это — игра воображения, но не видеть не могла.
Всю ночь Феллер не смыкал глаз. В его голове, повязанной алым фуляром, беспорядочно сновали мысли. Он ворочался в постели, и на ночном столике красного дерева то и дело звенел стакан, ударяясь о графин, стоявший рядом с подсвечником, трубкой и очками. Серебристый звук вторил его мечтам. Предстоящая роль бескорыстного опекуна наполняла его чувством самоуважения. Но это было не все. Он рассчитывал, что дочь будет безотказно снабжать его деньгами. Наконец-то осуществится великий его замысел, мечта его жизни: возникнет «Общество взаимного доверия. Ссуды под залог», плод его бессонных ночей, его творение. Государство несомненно даст разрешение, ибо Общество будет основано на солидных капиталах. Список членов правления, выбранных из особ титулованных или награжденных орденами, внушит доверие к его платежеспособности. Тут размечтавшийся Феллер увидел, как под пологом его кровати промелькнула страшная тень «Феникса национальной гвардии».
На лбу у него выступил холодный пот, хотя голова и была обмотана шелковой повязкой. Впрочем, Феллер отогнал докучливую тень и снова стал любоваться картинами будущего. Он придумал для «Общества взаимного доверия» эмблему, которая должна будет произвести на всех большое впечатление: пожатие двух рук в кружевных манжетах. Он уже видел это символическое изображение, напечатанное на циркулярах и проспектах, красовавшееся на билетах, векселях, талонах, чеках, акциях, облигациях, квитанционных книжках и высеченное в исполинских размерах на самом фронтоне каменного дома, занимаемого «Обществом взаимного доверия», близ нового здания Оперы. Ибо «Общество взаимного доверия» не преминет купить участок в самом центре города и выстроить там роскошный дом.
Сквозь оконные занавески проникли первые проблески утра, и господин Феллер увидел неоплаченные счета сапожников и рестораторов, разбросанные по всей комнате.
XI
На следующий день после обеда у Бреваля Лонгмар, завтракая в кофейне, просматривал газету. Он взглянул на столбец хроники, подписанной «Наблюдатель», что, как он знал, было псевдонимом Бутэйе, и нахмурил брови, обнаружив следующую заметку:
«Угасла еще одна своеобразная космополитическая личность. Г-н Мартин Хэвиленд, похороны которого состоялись вчера, собрал в своем великолепном особняке, на бульваре Латур-Мобур, оригинальную коллекцию — несколько тысяч бутылок с водой из рек, речек, ручьев, ключей, источников и водопадов всего мира. Г-н Хэвиленд заслуживал внимания как своими коллекциями, так и благотворительностью. Смерть его, которая весьма огорчит бедняков квартала Дворца Инвалидов, по всей вероятности, вызвана злоупотреблением белладонной, которую он принимал от мучившего его острого ревматизма. Так по крайней мере полагают корифеи науки. Мы счастливы, что, будучи хорошо осведомлены, можем осветить должным образом данное и без того прискорбное событие».
Последние строки заметки привели Лонгмара в неистовую ярость. Он решил исполосовать хлыстом физиономию своего приятеля Бутэйе. «Узнать бы только, где обретается эта образина», — воскликнул он в нетерпении. Рене отправился в редакцию популярной газетки и встретил Бутэйе в вестибюле — он стоял между бронзовой уткой и розовым мраморным голубем: голубь приютился на ящике для рукописей, утка — на ящике для писем. Добродушное и оторопелое лицо толстяка-репортера, доверчиво открывавшего зонт (шел дождь), обезоружило Лонгмара, — он даже растрогался, ему вспомнились времена, когда Бутэйе таскал из его парты переводы и беззастенчиво их списывал. Бутэйе, увидав его, заулыбался и крикнул:
— Дружище, вечером обедаем у Бреваля, решено. А сейчас спешу — главный раввин вступает в должность.
Лонгмар преградил ему дорогу, сунул под нос скомканную газету и сказал:
— Что означает последняя фраза твоей заметки? Кто же, по-твоему, неверно освещает «данное событие»? Что подозревают? И кого подозревают? Отвечай.
Бутэйе вытаращил глаза, глядя на Лонгмара и газету. Потом чистосердечно признался:
— Сейчас расскажу, старина. Вставил я это, чтобы заметка была поострей, вот и все. А сколько тут чувства меры, заметь-ка! Занимательно и ничьему доброму имени не вредит. Вот оно — уменье! Итак, решено, сегодня вечером у Эльдера.
Обезоруженный Лонгмар пожал плечами и повернулся к нему спиной. Его измучили самые противоречивые волнения, и нервы у него были возбуждены. То все его раздражало, то умиляло, и он был в каком-то невменяемом состоянии. Сомнений не было, он любил Елену, и любовь вносила в его душу смятение. Все его способности под влиянием чувства любви обострились, и он за неделю написал статью для «Медицинской газеты», впервые сочинил сонет и неожиданно увлекся какой-то цветочницей — он познакомился с ней на танцах и за несколько дней истратил на нее трехмесячное жалованье. Потом статья, сонет и цветочница показались ему пошлыми и скучными. Он протянул еще с неделю, не находя себе места, и в один прекрасный день отправился в особняк на бульваре Латур-Мобур. Времени прошло достаточно, и приличия позволяли ему выразить вдове соболезнование.
Когда он вновь увидел решетчатые ворота, крыльцо в глубине двора, прихожую с большой изразцовой печкой, ему показалось, что он не бывал здесь целую вечность. Он так устал, будто прожил не одну жизнь.
Он ждал Елену в гостиной несколько минут. Когда она вошла, такая бледненькая и казавшаяся выше в черном платье, ему почудилось, будто он видит ее впервые. И не потому, что она очень изменилась. После болезни, несмотря на муки больного воображения, она пополнела, ее щеки округлились. Просто он всегда, когда видел ее, испытывал упоительное чувство новизны. Из-под белокурых кудрей, спускавшихся на лоб, глаза Елены улыбались неуловимой и очаровательной улыбкой. Она заговорила первая; спросила о каком-то пустяке, и Лонгмар вздрогнул. Ответил он невпопад. Она лучше владела собою и наслаждалась его смущением. Он туманно и бегло коснулся горестных воспоминаний; потом, почувствовав себя непринужденнее, завел разговор о будущем.
Она сказала, что светская жизнь ей уже совсем не нравится. Спросила, что он собирается делать. Он ответил, что ему хочется заняться частной практикой — отец, вероятно, даст ему необходимые средства. Она одобрила этот план, — в Сен-Жаме и в парке Нейи у нее есть друзья, которые составят молодому доктору избранную клиентуру, — она обещала ему свое покровительство и этим связала его будущее со своей жизнью. Она призналась, что еще не решила, чем заняться. Потом добавила, — сказав из любви к нему неправду, — что наследство Хэвиленда, оставленное ей только в пожизненное пользование, не так велико, ибо часть завещана другим наследникам, и она может оказаться совсем не такой уж богатой, как все думают. И добавила: «Вы не станете меня избегать, если я обеднею?» У него оказалось достаточно такта, и он промолчал. О своей любви они не говорили. Но каждый их вздох был как знойное дуновение. Им трудно было дышать; им казалось, будто они витают в каком-то удушливом, но упоительном тумане. Она сказала, что ее лихорадит. Он взял ее руку, чуть сжал, и Елена не отняла ее. Они не понимали, что с ними творится, им хотелось умереть; но вдруг Елена опомнилась. Она отвела руку. По лбу ее пробежала тень. Она задумалась и сказала:
— Я не раз поступала так, как никогда больше не поступлю. Я лучше, чем жизнь, которую я вела.
Эти слова всколыхнули дремлющие воды их воспоминаний, и Рене отвернулся, сдерживая набежавшие слезы. Теперь она взяла его руку. Из прихожей донеслись чьи-то шаги. «Друг мой, друг мой», — промолвила она… И, не договорив, отошла и села в кресло.
Явился г-н Феллер, о котором оповестил скрип ботинок. Он горячо пожал руку доктору, вспомнил вечера на Новой Полевой улице.
— Мы вас воспитали, выработали ваш характер, — сказал он. — Вы наше детище, Рене. Да что и говорить, в моем доме вам довелось увидеть немало любопытнейших типов. Для вас это было школой наблюдательности. Так, значит, вы постранствовали и повидали чужие края, как лафонтеновский голубок?[64] Ах, море! Море!
Он заговорил о том, как необъятен, как поэтичен океан, и очень воодушевился. Затем попросил позволения разобрать свою корреспонденцию и написать письма.
Он уселся за стол и принялся читать какие-то бумаги, причем все время брюзжал и ворчал от досады, а может быть, от пренебрежения. Он старался придать важность себе, своим бумагам, записным книжкам и то прикидывался, что сосредоточенно занимается, то напускал на себя легкомысленное безразличие.
Елена и Рене молча смотрели друг на друга, и больше никто не существовал для них на целом свете.
Но вот г-н Феллер застрочил пером по каким-то бумажонкам, с треском подписался, позвонил, как у себя дома, велел отнести письма на почту и вздохнул полной грудью.
Настроение у него изменилось; он стал милым, простым, чуть насмешливым. Он предложил отправиться на прогулку extra muros[65]. Никто о ней и не узнает. Да это и не развлечение. Надо же где-нибудь пообедать. Отчего не съездить в Медон поесть жареной рыбы?
Всем троим нравилось вот так, без долгих сборов, не приглашая чужих, отправляться за город.
В Нижнем Медоне они вошли в беседку, стоявшую на берегу реки. Развязывая ленты шляпы, Елена грациозным движением подняла руки, согнув их, как согнуты бывают ручки амфоры, и Рене с восхищением смотрел на нее. Белокурые ее волосы примялись на лбу, глаза мягко светились. Елена и Рене обменялись таким проникновенным, таким ясным взглядом, что им показалось, будто они тонут друг в друге. Феллер опять заважничал и, тяжело вздыхая, вспомнил о делах. Он потребовал чернил, бумаги, с большим трудом получил грязный пузырек, заржавленное перо и листок голубой почтовой бумаги, исписал его цифрами и сунул в карман. Потом ни с того ни с сего спросил, не знаком ли его молодой друг с кем-нибудь из тулонских фрахтовщиков. Он так напыщенно выговорил «фрахтовщик», точно всю фразу произнес только ради этого звучного слова; вполне вероятно, что так оно и было. Подали обед. Феллер выжал пол-лимона на жареную рыбу со всем изяществом, на какое только была способна его белая, пухлая рука, с короткими пальцами, унизанными перстнями. Он поглядывал сквозь черепаховые очки на Елену и Рене с затаенным желанием напутствовать и благословить их, как это делается на сцене. Перед ними, на реке, у самого берега, стояла плавучая пристань.
Узкий длинный островок порос тополями, они стеной закрывали горизонт. Мимо плыла душегубка, а с островка женщины в светлых платьях звали гребцов и звонко смеялись. Закат пылал, на реке дрожали блики света; потом небо и вода померкли; свежий ветерок потянул из темной рощи. Рене снял с вешалки черную шаль и накинул ее на плечи Елены. Феллер сыпал любовными историями и кулинарными рецептами. Он внезапно пришел в восхищение от ландшафта и начал воздавать хвалу провидению. Лонгмар ответил, что природа — арена вечной битвы и что все живое существует за счет убийства.
— Ну, это слишком, — отозвался г-н Феллер.
Все трое были счастливы. Уже начинало темнеть. Они долго просидели бы так, позабыв обо всем на свете, но Феллер вдруг вспомнил о существовании кофейни «Кольмар». Он прикинул, что надо поспешить, иначе не успеешь сыграть партию в биллиард с маклерами и с агентами рекламной конторы.
— Дети мои, — сказал он, взглянув на часы и на-хмуря густые брови, — мне пора: очень важное свидание. Да и дождь собирается.
Поднялся ветер. Облака стремительно проносились по небу мимо круглой и красной луны, которую будто мчало в противоположную сторону. Они искали узенькую тропинку, которая ведет в Верхний Медон и к станции. Елена шла под руку с Рене. Ночная полутьма сбивала с пути. Они молчали. Вдруг Елена вздрогнула и сказала:
— Мне страшно.
Навстречу им шел какой-то человек в лохмотьях, высокий, худой, длинноногий. Он приподнял соломенную шляпу, и показалась его худая физиономия, просверленная большими и тусклыми глазами. Он протянул руку и шепотом попросил подаяния. Елена прижалась к Рене и потянула его вперед.
— Вы видели, он похож на… Мне страшно.
Даже Рене стало не по себе. И правда, нищий напоминал Хэвиленда; к тому же его угрюмое, костлявое лицо выражало такую безысходную тоску, что в воображении вставали страшные черты Хэвиленда, — не того Хэвиленда, каким он был прежде, а каким он, должно быть, стал теперь, и это было тяжелее всего. Они втроем шли вверх по тропинке, окаймленной живой изгородью и заборами. Камешки катились у них из-под ног. Вдруг Елена остановилась; она вглядывалась в темноту. Рене видел только столб, а вокруг него — заросли крапивы. Но Елена, без сомнения, видела что-то иное. Она вскрикнула и упала навзничь. Феллер хотел ее приподнять.
— Не надо ее трогать, — сказал Рене, склонившись над Еленой.
Она лежала неподвижно, без чувств. Шевелились только губы, а в углах рта появилась пена. Невидящие глаза были устремлены в небо. Очнувшись, она ничего не могла припомнить, но чувствовала, что совсем разбита. Когда они подошли к подъезду особняка, Елена стала просить отца, чтобы он переночевал у нее сегодня. Она говорила, что ей все еще страшно. Она протянула Рене руку, но руку ледяную, напряженную, неживую, и посмотрела на него таким унылым, таким растерянным взглядом, что он был глубоко взволнован.
XII
Елена была напугана, все время жила в страхе. Боялась она всего: визитеров, которые приходили к ней, и тех, которые не являлись, хотя она их ждала, боялась шума, тишины, роскошных своих комнат и даже улицы. Она вздрагивала, если встречала знакомых. Прежняя ее подруга по пансиону, Сесиль, которая уже давно вышла замуж за финансиста, приехала с визитом в роскошном наряде. Гостья жеманилась, болтала о пустяках, но чувствовалось, что она сгорает от любопытства, а это было для Елены пыткой. Заметка «Наблюдателя» подстрекнула любопытство Сесиль, однако она поняла, что ей придется уйти, ничего не выведав.
Она уже поднялась и вдруг, передумав, сказала:
— У журналистов совсем нет здравого смысла. Кто же это написал, будто ужасное несчастье, постигшее вас, душечка, изображают в каком-то особом свете?.. Впрочем, я не совсем хорошо представляю себе, что под этим подразумевается.
Елена растерянно ответила:
— Я вас не понимаю… Уверяю вас, я…
Она остановилась, чуть не совершив непоправимую оплошность. Ведь она собиралась отстаивать свою невиновность!
Елена велела отыскать газету с заметкой, прочла ее и потеряла сон.
Тем временем авраншская прокуратура тщательно вела следствие по одному уголовному делу. Некий Релин, ходатай по делам, пользовавшийся довольно скверной славой, был убит у себя дома, на улице Жевр, в Гранвиле. Сначала подозрение пало на портового грузчика, пьяницу и гуляку, заходившего к Релину около пяти часов вечера накануне того дня, когда был обнаружен труп. Лавочник, живший в первом этаже, видел, как грузчик спускался по лестнице и, казалось, был чем-то страшно рассержен. Его долго допрашивали, но признали невиновным и освободили. Судебному следователю пришлось опять предпринять розыски, и он снова обследовал место преступления. Он заметил, что документы, которые преступник вытащил из конторки и, наспех перелистав, бросил на труп, лежали отдельными пачками, причем каждая пачка была в бумажной обложке с фамилией и адресом. Груду бумаг предусмотрительно оставили на месте в том виде, в каком нашли. Тело жертвы вытащили из-под бумаг с тщательными предосторожностями. Одну из обложек убийца бросил поверх других, следовательно, в конце поисков, — она оказалась пустой. На ней была надпись: «Грульт, лакей Хэвиленда, проживает в Париже».
На фамилию Грульт натолкнулись еще раз, уже не в Гранвиле, а в Авранше, при проверке книги для приезжих на постоялом дворе «Красный конь». Грульт еще жил там, когда отдано было распоряжение об его аресте; его задержали.
Елена узнала об этом из газет после ужасной ночи. Ей пригрезился он. Видение было жуткое; он стоял перед ней, ни в чем не упрекая ее, в нем не было ни вражды, ни гнева. Но он явился Елене таким, каким его создало ее воображение, в своем новом страшном облике. Как жить, если он будет приходить каждую ночь?
К завтраку приехал Феллер. Она бросилась к нему с безумной нежностью и страхом, умоляя его о чем-то взглядом. И обняла его так крепко, что он сказал:
— Да что с тобой? Ты мне делаешь больно.
Затем он заявил, что никогда не доверял Грульту, — это было поистине неожиданное открытие. Он говорил, что преступление негодяя бросает его в дрожь, но что ночью ему пришла в голову некая мысль, снизошло наитие. Он решил разыскать Сэмюэла Эварта. Сегодня утром он уже отправил письмо по этому поводу во французское посольство в Англии. Он будет продолжать поиски. И в эту минуту острый его взгляд словно собирался просверлить карниз.
Елена жестоко страдала, видя, как отец увлечен делами умершего. Она сказала:
— Папа, а не хотелось бы тебе уехать с дочкой куда-нибудь далеко-далеко?
— Куда же? — спросил он испуганно и добродушно.
Мысль о том, что придется покинуть кофейню «Кольмар», казалась ему самой дикой и чудовищной нелепостью на свете. Он пришел в себя от изумления, поцеловал Елену в лоб и шепнул:
— Ты еще дитя!
Затем, из врожденной склонности к легкому решению всех жизненных вопросов и по бестактной доброте, он, сказал, рассчитывая, что его слова удержат молодую вдову в Париже:
— Наш друг Лонгмар будет безутешен, если ты уедешь.
Но она возразила строгим тоном, что г-н Лонгмар должен думать о браке с молоденькой девушкой и, сложив руки, воскликнула дрогнувшим голосом:
— Господи, господи, как безжалостна жизнь!
Отец сжал ее руки и ответил своим сочным голосом:
— Кому ты говоришь это, дитя мое!
Разложив на столе шагреневый портфель, он скрылся от нее в дыму толстой сигары и начал составлять докладную записку о Сэмюэле Эварте, пропавшем без вести.
С этого дня угрызения совести и страхи Елены начали усиливаться без всякой видимой причины, только из-за игры ее больного воображения. Все чаще, все явственнее становились ее бредовые видения. Ей приходилось напрягать мысль, чтобы отличать их от действительности.
После допроса Грульта было отдано распоряжение произвести обыск в квартире обвиняемого. Однажды утром в особняк явился полицейский комиссар в сопровождении слесаря. Г-же Хэвиленд доложили, что комиссар рассматривает бумаги во флигеле и просит хозяйку через час-другой уделить ему минуту для беседы. Эта весть сразила Елену. Она отчетливо видела, что у нее в комнате сидит муж, обезображенный тлением, но в безукоризненном костюме, невозмутимый и довольный. Она видела, как он перелистывает какой-то журнал с безмятежным видом, будто человек, вернувшийся домой. Глаза его вытекли, в орбиты набилась земля, но он заметил ниточку на скатерти и осторожно снял, как всегда это делал, когда был жив; потом он исчез. Тут Елена испугалась другого. Она была так не искушена в жизненных делах, что вообразила, будто правосудие станет ожесточенно преследовать ее, заставит признаться в самых сокровенных мыслях и отправит на эшафот вместе с Грультом. Ей приходило на память все, что она читала о казни Марии-Антуанетты. Она уже чувствовала, как к ее затылку прикасаются холодные ножницы палача. Она обезумела от ужаса. Шуршание собственного пеньюара доводило ее до полуобморочного состояния.
Около десяти часов она услышала, как хлопнула дверь. Она распахнула окно, не зная зачем — покончить ли с собой, убежать ли. Оказалось, пришел из коллежа ее племянник Жорж. Он сердито швырнул книги на стол, случайно взглянул на Елену и воскликнул:
— Какие у тебя сегодня большущие глаза!
Он раскрыл книгу, собираясь по обыкновению позаняться до обеда, и, надув губы, как подобает всем школьникам-лентяям, стал жаловаться, что очень уж много задано по греческому языку на завтра. Он сел на самый кончик стула, поджав под себя ногу, облокотился о стол и начал нехотя листать словарь. Переводил он, хотя и кривлялся, довольно хорошо. В тетради делал множество клякс и слизывал их языком.
Елена, оцепенев, прислушивалась к каждому звуку и вздрагивала, когда мальчик стучал ногой о перекладины стула. Он подражал строгому и выспреннему тону учителя: