После того как мы все заулыбались по поводу того, что я в купе осталась одна, и я послала Вам из окошка традиционные воздушные поцелуи, придя к себе, я обнаружила трех мужчин, которые выразили мне свои восторги в связи с тем, что они мои попутчики. Мужчины пахли всеми запахами «Арагви». Меня немного огорчило то, что я на диете, ибо у моих кавалеров были припасы острых закусок и вин.
Я кинулась к девушке-проводнице, которая предложила мне переселиться в отдельное купе, предупредив, что там никого нет, и не будет. Это купе обычно не имеет спроса — оно на колесах.
Я просидела ночь на своей койке, колеса неистово тарахтели, и я подпрыгивала, стукаясь головой о верхнюю полочку. Кроме этого неудобства, было еще одно — сортир рядышком, и все население вагона опорожнялось неистово всю ночь.
Лежать на койке не удавалось, — подскакивая, я рисковала очутиться на полу. Милая девочка-проводница часто наведывалась, чтобы удостовериться в том, что я невредима, за что и получила от меня десятку.
Население моего вагона выражало мне сочувствие, когда увидело меня утром синюю, несмотря на румяна.
Ленинград был обоссан дождем, нудным и холодным, как в глубокую осень».
Ф. Г. не написала только о том, что после бессонной ночи ей предстоял спектакль.
Через день я позвонил ей в гостиницу — она жила в 300-м номере «Европейской» — почитатели ее таланта предоставили номер, где она уже не раз останавливалась.
Первый спектакль, несмотря на бессонную ночь, прошел отлично. А играть было трудно — зал на две с половиной тысячи зрителей и никакой акустики. Появление на сцене Раневской встретили с таким энтузиазмом, что остановилось действие и Ф. Г. никак не могла начать роль. Овация разразилась и после спектакля.
— Меня так принимали, что мне неудобно даже об этом рассказывать, — сказала Ф. Г.
«Неистовая любовь ко мне зрителей, — написала она, — вызывает во мне чувство неловкости, будто я их в чем-то обманула».
МАДАМ СОБАКЕВИЧ ПРЕДЛАГАЕТ
По просьбе Ф. Г. я послал ей в Ленинград свою статью «Сатира не для эфира?» — ее напечатали вместе с моим портретом в пятом номере «Журналиста». Ф. Г. прислала в ответ письмо:
«Милый Глеб, извините за бумагу цвета тифозного испражнения. Простите невольную невежливость — мое долгое молчание. Кажется, у меня началась еще одна болезнь: «аграфия». Не могу писать, но хочется быть вежливой, иначе Вы перестанете обучаться у меня хорошему тону. Приходится с помощью письма благодарить Вас за отправку сигарет, за журнал с Вашей статьей, где Вы изображены со следами былой красоты!
Статья Ваша снисходительна. Вы об этом безобразии, которое претендует на остроумие, пишете мягко и деликатно (очевидно, иначе нельзя). С этими «добрыми утрами» надо бороться, как с клопами, тут нужен дуст. Умиляющуюся девицу и авторов надо бить по черепу тяжелым утюгом, но это недозволенный прием, к великому моему огорчению. Все эти радиобарышни, которые смеются счастливым детским смехом, порождают миллионы идиотов, а это уже народное бедствие. В общем, всех создателей «Веселых спутников» — под суд! «С добрым утром» — туда же, «В субботу вечером» — коленом под зад! «Хорошее настроение» — на лесозаготовки, где они бы встретились (бы!) с руководством Театра им. Моссовета и его главарем — маразмистом-затейником Завадским.
Мне уже давно хочется загримироваться пуделем, лечь под кровать и хватать за икры всех знакомых.
Представьте, я еще жива. Это небольшая удача для меня, так как в этом страшном, так называемом академическом театре и на этих площадях я должна еще сыграть 6 раз, а пупок болит от криков.
Обнимаю. Ваша madame Собакевич, бывшая Раневская».
ГРУСТНЫЙ СПИСОК
— Я ведь очень мало сыграла в театре. Давайте посчитаем, — Ф. Г. взяла листок. — О провинции вспоминать не будем — там просто огромное число ролей — более двухсот. Но вот Москва. В тридцать первом году я поступила в Камерный. И что же? Только одна Зинка в «Патетической сонате». И все. Затем ЦТКА — Васса Железнова и Мать в гусевской «Славе» — эту роль я очень не любила.
Я вспомнил книгу П. Л. Вульф и напечатанное там письмо Тренева, в котором, между прочим, есть несколько слов о Раневской, шутливо названной Треневым «красной примадонной», и ее Вассе. «Не посоветовалась со мной насчет Вассы и — дура, — замечает Тренев. — Я б ей категорически запретил эту трактовку, за которую ее правильно щипнули».
Я спросил, почему ругался Тренев.
— Не понравилась моя трактовка, — лукаво улыбнулась Ф. Г. — В печати меня упрекнули, что в моей Вассе недостаточно классового обличения. А я просто любила свою Вассу, восхищалась ею как человеком — для меня она была чем-то вроде Егора Булычева. И трагедия их сходна — сильные, умные люди, они не могут понять многое из того, что происходит вокруг, и оказываются за бортом.
Так вот Васса… А затем? Затем больше года перерыв.
Я вам не рассказывала, как меня пригласили в Малый театр? Тоже грустная история.
Я несколько лет играла в ЦТКА, в маленьком зале, где когда-то веселились благородные девицы. Теперь он называется Краснознаменным. Новое гигантское здание театра было уже почти готово. И мне было страшно подумать, что придется играть на сцене, на которую свободно въезжает танк. А этот огромный портал и зрительный зал, как Манежная площадь! И тут меня стал уговаривать Судаков, режиссер Малого театра, перейти к ним. Сначала я колебалась, но потом согласилась. Судаков мне обещал хороший репертуар, и, откровенно говоря, меня взволновала сама мысль — играть на сцене, по которой ходила Ермолова, да и вообще в труппе Малого было много знаменитостей. Подала Попову заявление об уходе. Уходила со скандалом — отпускать не хотели.
Алексей Дмитриевич, рассердившись, кричал на меня:
— Неблагодарная! Куда вы идете? В клоаку ретроградства! Что вы там не видели?!
И потом в газету «Советское искусство» дал заметку «В погоне за длинным рублем». Это я-то за рублем гналась! Когда мне в Малом и прибавки никакой не сулили!
Но история началась уже после этого. Как я узнала, старейшины Малого оказались категорически против моего прихода в их труппу. И меня не приняли. Судаков об этом не сообщил, даже не позвонил. Из гостиницы ЦТКА, где я жила прежде, меня выставили. Вернуться к Попову я не могла — гордость не позволяла, и я переехала на кухню к Павле Леонтьевне. Там мне устроили ночлег.
Больше года я нигде не работала. Вы не знаете, что это был за год. Я почти ни с кем не говорила, обида терзала меня. Продавала свои вещи, спустила все, что у меня было, но никуда не ходила, не жаловалась — да и на что жаловаться? На то, что я оказалась не нужной театру? Я вообще не могу ходить по инстанциям с поклонами и просьбами — для меня это противоестественно. Павла Леонтьевна незадолго до смерти мне сказала: «Прости меня, я тебя воспитала порядочным человеком». Может быть, она права.
Не помню как — кажется, рассказал кто-то из актеров, но моя история стала известна Михаилу Борисовичу Храпченко — он тогда возглавлял Комитет по искусству, ну как теперь министр культуры. И вот Михаил Борисович вызвал меня — я тогда уже была «заслуженной», — задал несколько вопросов, упрекнул, что я не обратилась к нему раньше, а сам что-то писал. Затем протянул мне написанное. Это был приказ о моем зачислении в труппу Малого.
— Спасибо, Борис Михайлович (я тут же перепутала его имя-отчество), но пойти в этот театр я не могу. Я не смогу играть в коллективе, которому меня навязали приказом.
— Да, понимаю. Тогда сделаем вот что. — И он исписал новый лист бумаги. На этот раз это был приказ о выплате мне зарплаты за то время, что я не играла, — «за вынужденный прогул».
— Борис Михайлович (я продолжала настаивать на своей интерпретации), Борис Михайлович, мне дорого ваше внимание, но этих денег от театра я принять не могу. Я не работала — за что же деньги?!
— Ну и зря вы так сделали, — сказал я.
— Не знаю, не знаю. Но я не могла поступить иначе. Меня бы угнетало одно сознание, что я воспользовалась высоким покровительством. Давайте лучше подведем итог. Итак, в Малый я не попала. Затем киносъемки, потом война. Позже Театр Революции, «Моссовет».
Ф. Г. быстро писала на листке названия спектаклей, в которых она играла.
— Итого шестнадцать. Это за сколько лет?
— С тридцать первого года — тридцать восемь лет.
— Шестнадцать ролей за тридцать восемь лет. Вот это преступно! Мало, безумно мало!
СВЯЗЬ ВРЕМЕН
— Анна Андреевна была деликатнейший человек! Она терпела даже мою ненормативную лексику! — сказала Ф. Г. — Никогда не лицемерила, не делала вида, что мой мат ей претит. Только если я чересчур увлекалась — а такое в запале случалось, — мягко останавливала меня не словом, а улыбкой, жестом. Был у нее такой жест — царственный, — Ф. Г. изобразила нечто очень плавное. — Я ей говорила: «Таким жестом английская королева приглашала любовников в свою спальню». Она очень смеялась.
А как Анна Андреевна носила вещи! Я поражалась: простая кофта, довольно грубой вязки, смотрелась на ней мантией, а шарф, покойно лежащий на груди, выглядел горностаевой опушкой. Я думаю, дело даже не в том, что находилось на ней, а в том, как она держалась, несла себя! Каждый чувствовал, что перед ним Ахматова. Поэт! Понимаете, о чем я?
— Да, понимаю, — ответил я. — И тоже почувствовал это.
— Что почувствовали? — изумилась Ф. Г. — Это невероятно! В следующий раз вы мне скажете, что присутствовали на коронации Александра Третьего, Освободителя, и я должна буду верить вам. — В голосе Ф. Г. звучали обреченные нотки. — Я одного не могу понять, откуда у вас эта скрытность: я столько раз говорила вам об Анне Андреевне, и вы ни разу не сказали, что видели ее. Ну как же так можно, голубчик?! Я что, уже вышла из доверия?
— Мне стыдно вспоминать об этом, — сказал я.
— Если человек способен испытывать чувство стыда — еще не все потеряно! Не тяните и рассказывайте!
Я рассказал Ф. Г., что, когда мне на факультете журналистики утвердили темой диссертации Михаила Кольцова, только что реабилитированного, Михаил Михайлович Кузнецов, прекрасный критик и литературовед, сказал мне: «Все книги Кольцова уничтожены. Может, что осталось в спецхране, посмотрите там, предварительно получив допуск. А главное, отыщите людей, которые Кольцова знали. И все записывайте! Без этого вашей работе — грош цена. Начнете с Бориса Ефимова, его родного брата, крокодильцев поищите, кто жив еще. Вот с Виктором Ардовым поговорите, он старый волк, наверняка многое знает».
— И вы пошли на Ордынку? — поторопила меня Ф. Г.
— Виктор Ефимович назначил там встречу для беседы. В его квартире — идти через длинную подворотню, деревянная дверь налево, и комнаты с низкими потолками и арочными сводами. Вы же там были?
— Не раз. Не отвлекайтесь, что дальше?
— Виктор Ефимович рассказывал много и очень интересно — я еле успевал записывать. А потом вошла очень изящная женщина и сказала: «Витя, неплохо бы выпить чаю — ты уже уморил гостя!».
— Это была Ниночка Ольшевская, его жена, — сказала Ф. Г.
— Наверное. Когда она расставила на столе чашки, пирожные, сыр и еще что-то, она подошла к узкой двери, постучала в нее и после «Да-да» распахнула: «Анна Андреевна, чаю не хотите ли?». И из узкой, как пенал, комнаты с одним окном вышла женщина точь-в-точь такая, какой вы сейчас ее описывали. С королевской осанкой. И длинным легким шарфом — он лежал на ее груди двумя параллельными линиями.
Меня представили ей. И я про себя изумился: «Ахматова! Та самая, что «блудница» из «кельи», — ничего другого, кроме этих слов идиотского постановления ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград», я, к стыду своему, не знал. И не читал ни одного ее стихотворения. И главное — в те минуты не испытывал своей ущербности, смотрел на Ахматову с любопытством, как на живой экспонат, на иллюстрацию к недавнему прошлому».
— Боже, какой позор! И вы в то время уже закончили Московский университет! Ведь это когда-то было мерилом образованности! Вам хоть удалось скрыть свое невежество?
— А я вообще ничего не говорил. Это Анна Андреевна обратилась ко мне: «Вы так оживленно беседовали с Виктором Ефимовичем?», и Виктор Ефимович тут же стал рассказывать о Кольцове. А Анна Андреевна сказала мне: «К сожалению, я мало чем могу помочь вам».
— Обратила внимание на вас! — фиксировала Ф. Г… — Нет, это просто удивительно, как она легко шла на контакты с новыми лицами! Говорили, даже искала их. У меня никогда это не получалось. Ну и что дальше?
— Она рассказала очень короткую историю, и я записал ее на всякий случай. В тот день на шее Анны Андреевны была еще и длинная цепочка, на ней часы, старинные, с серебряной крышкой, — такие в кино носят в кармане жилетки с цепочкой через живот. Она указала на них, говоря: «Михаил Ефимович, когда увидел эти часы, пришел в восторг, а я ему сказала: «Это наследство моего деда». «Счастливая, — грустно заметил он, — а я не знаю, был ли у меня дед.». Вот и все, но эти слова его мне запомнились».
— Хорошо! — сказала Ф. Г. и несколько раз повторила кольцовскую фразу: — Не знал. Да и знать нельзя было, — и спросила: — А больше ничего не запомнили?
— Нет, пошел общий разговор о юморе, о старых журналах, сатириконцах. Виктор Ефимович принес подшивку «Чудака», читал оттуда анекдоты, а Анна Андреевна посоветовала мне разыскать актрису Юреневу, которая хорошо знала Кольцова.
— Верочку? — Ф. Г. в удивлении хлопнула в ладоши. — Красавицу! И она еще жива? Вы нашли ее?
— Фаина Григорьевна, у меня тогда составился длинный список, с номерами телефонов, иногда только с адресами. И я с утра бегал по Москве, если повезет, встречаясь не с одним человеком.
— Ну а с Верочкой? Она, наверное, очень изменилась?
— Я был у нее в доме на Стромынке, напротив университетского общежития. Записал все, что она сказала. Если хотите, как-нибудь принесу.
— Нет, вы не понимаете, как удивительно все, что вы рассказали! Жизнь наша складывается из каких-то периодов, отрезков, колеи. Они кончаются, мы возвращаемся к ним и забываем тех, с кем недавно общались. Живем другим. А там ведь, в прошлом, жизнь тоже продолжается. И вот приходите вы и сталкиваетесь с теми, кого я считала давно ушедшими. Это почти невероятно: связь времен будто и не распадалась!
«МИЛОЙ ЗОСЕ С ПОЖЕЛАНИЕМ СЧАСТЬЯ!»
В какой-то момент я понял, что она вряд ли когда-нибудь напишет о себе книгу, хотя все постоянно просили ее об этом. В последний раз, когда Ф. Г. уже совсем было согласилась, Нина Станиславовна Сухоцкая сообщила об этом в издательство. Но обрадованная редакторша в тот же день получила решительный и категорический отказ.
— Ну, о чем я буду писать? — говорила мне Ф. Г. — Память у меня отвратительная, скажут, «напутала старуха», да и кому это нужно все!
Память у нее прекрасная. Но у ее памяти есть свойство, остро необходимое прежде всего Раневской — комедийной актрисе. Охотнее всего Ф. Г. вспоминает эпизоды, в которых ей раскрылся юмор характера, юмор положения.
— Писать, как… (Ф. Г. называет фамилию известной актрисы), я не могу. На мой взгляд, так расписывать свои роли нескромно, а рассказывать об исполнении ролей другими актерами — болтовня. Это дело театроведов. Что же тогда остается? Анекдоты?
Ну, например: в Смоленске я играла пьесу Алексея Толстого «Чудеса в решете». Сейчас мало кто ее помнит, а ведь это очень смешная комедия. Там героиня получает от матери лотерейный билет, на который пал огромный выигрыш, и вот нэпман, положивший на этот билет глаз, приглашает ее в ресторан. А она приходит с подругой. Подруга — это я, Марго, девица легкого поведения. И вот, попав в ресторан, я решаю вести светский разговор. Боже, как я любила эту роль. С аристократическим выражением на лице — с тем аристократизмом, каким представляла его Марго, — я стремилась поддержать «светскую беседу»:
— У моих родственников на Охте — свои куры. Я была у них недавно, и они жалуются, что у кур — чахотка.
Потом я танцевала (я тогда худенькая была, стройная), пела, играла на гитаре — у меня был романс собственного сочинения: «Разорватое сердце». И все легко, беззаботно. А когда героиня получила выигрыш, то моя Марго, впервые в жизни увидав такую огромную сумму денег, смотрела на них с удивлением и радостной болью, а потом начинала беззвучно плакать. Не от зависти, нет. «Мадам, — говорила я, — вам этот капитал слишком легко достался». В этом была для меня суть роли.
Мне кажется, я хорошо играла. Павла Леонтьевна, очень помогавшая мне, хвалила меня, и, вероятно, не зря. Во всяком случае, когда я была проездом в Москве и побежала смотреть этот спектакль у Корша, то не узнала своей роли — ничего не было, ни Марго, ни ее характера, ни ее трагедии — несколько смешных реплик, и все.
А в Смоленске мою Марго очень любили. Как-то после спектакля ко мне подошли три молодые женщины, окружили меня, плакали, благодарили: «Вы так верно изобразили нашу жизнь». А потом попросили фотографии. Я всем раздала.
И вот лет через десять — уже в тридцатых годах, я тогда гастролировала на Дальнем Востоке, уже Вассу играла — ко мне подходит офицер и просит поговорить «конфиденциально». И рассказывает, что вот-де несколько лет назад ему довелось провести время с одной дамой, и у нее на стене он обнаружил мою фотографию. Такие же фотографии украшали стены ее подруг, что привело его в замешательство.
Представляете, — смеялась Ф. Г., - среди открыток веером — моя морда с надписью: «Милой Зосе с пожеланием счастья. Ф. Раневская». Или: «Жаннете на добрую память. Ф. Раневская». Я же не могла им отказать!
ОТ СМЕШНОГО ДО ТРАГИЧЕСКОГО
Было время, Ф. Г. вела дневник, изредка, но подробно писала о своих встречах с Пешковой, Щепкиной-Куперник, Качаловым, Эйзенштейном, Толстой, сохраняла письма, но потом при очередной чистке архива все уничтожалось. Это называлось «самоинквизицией» или «переоценкой ценностей».
Однажды, когда я приехал в Суханове, где отдыхала Ф. Г., я увидел на столике листы, исписанные ее крупным почерком (Ф. Г. писала размашисто, большими буквами, поэтому маленьких «тетрадных» листов не признавала).
В тот день мы долго бродили. Было солнечно, но холодно. Ф. Г. рассказывала о нравах отдыхающих, о дворце Суханова и его прежних обитателях. Ее взволновал рассказ о недавнем посещении дворца одним из его бывших владельцев — белым как лунь старичком, приехавшим взглянуть на родные пенаты.
— А теперь разрешите пройти в некрополь моих предков, — торжественно произнес потомок, надев по этому случаю свой лучший, конечно, черный костюм. В сопровождении несколько смущенной дирекции он направился к круглому зданию, увенчанному куполом, — семейному пантеону.
— Что у вас здесь? — остановился потомок, войдя в зал.
— Столовая, — улыбаясь, сообщила дирекция.
На месте могильных плит стояли столы, укрытые полиэтиленовыми саванами. В тусклом свете, пробивающемся сквозь купол, поблескивали приготовленные к обеду венки ножей, ложек и вилок.
— Я никогда не ем в этом зале, — сказала мне полушепотом Ф. Г.
Мы спустились к прудам. Здесь у воды трава была еще по-летнему зеленой. Ф. Г. рассказывала мне о своем детстве, о Таганроге, где она родилась, о странном доме с пятиугольными наклонными потолками — архитектор уверял, что все так и было задумано и он боролся с однообразием. Она вспоминала о первых шагах на сцене, о кровавых расправах в Крыму, о Ялте времен Гражданской войны, о первом крымском красном театре, где она работала.
— Вы пишете? — спросил вдруг я.
— Тсс! — Ф. Г. поднесла палец к губам, как будто я сказал то, что никто не должен услышать, а потом кивнула с явным удовольствием, с каким дети сознаются в недозволенном, но увлекательном побеге в кино. — Да!