Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Конец буржуа - Камиль Лемонье на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

С него-то и началось летосчисление всего рода. Жана-Кретьена I чтили как главу целой династии, продолжателями которой считали себя его потомки. Об этом легендарном углекопе родители рассказывали детям; память о нем стала священной в их доме, и так было до тех пор, пока они не разбогатели уже настолько, что сочли за благо умалчивать о своем плебейском происхождении. Пора борьбы за существование воплотилась в образе этого седовласого старца, их родоначальника и владыки, который, подобно титану древних эпопей, восстал против рока. Все это как бы повторяло историю человечества: после эры полудиких существ настало время героев, пора высоких взлетов, пробуждения сил, порабощающих неистовую природу. Вслед за тем излишняя уверенность в себе ослабила душевную мощь. Величественная заря сменилась порою мелких меркантильных интересов, и анналы семьи Рассанфоссов только подтвердили непреложный закон истории.

Жан-Кретьен I, и разбогатев, по-прежнему оставался тем штейгером, который помнил годы нужды. Несмотря на то, что он не умел ни читать, ни писать и создал все могущество Рассанфоссов только трудом своих грубых, узловатых рук, он открыл последнему из своих потомков путь к возвышению и почестям. Когда Жану-Кретьену V исполнилось двадцать лет, «Горемычная», пребывавшая в кромешном мраке, раскрыла свои глубины для подземных клетей и вагонеток. Он многому успел научиться, но больше всего в работе, как и в жизни, ему помогало собственное чутье. Вскоре он стал во главе всего дела, основательно. оборудовал копи, выкупил у Дюкорней остающуюся четвертую часть, тем самым окончательно закрепив шахту за своей семьей. Он был таким же неотесанным простолюдином, как и все его предки. На поверхности земли он был инженером и вел все коммерческие расчеты, а внизу, в шахте, где он проводил половину своего времени, его нельзя было отличить от рабочих.

Когда ему было около тридцати лет, старик женил его на порядочной и образованной девушке такого же незнатного происхождения, как и они, — дочери школьного учителя из того же села, где люди были твердолобыми, а земля — жесткой, Барбаре Юре, которая впоследствии, когда погиб Жан-Кретьен V, стала в семье чем-то вроде королевы-матери. Ей-то и выпало на долю продолжать дело, начатое первым Рассанфоссом. Супружество это соединило людей чистой крови и освятило старинную дружбу; оно свидетельствовало о здравом смысле Рассанфоссов, этих выходцев из простого народа, которые, в глубине души презирая дворянство, соглашались связывать себя кровными узами только с истинными потомками народа.

Вслед за тем умерла Мария-Жозефина, разделявшая с Жаном-Кретьеном I его веру и его труды. Сам он, в это время уже калека с узловатыми суставами, снедаемый недугом, некогда настигшим его в глубинах «Горемычной», каждый день заставлял подвозить себя к краю шахты и слушал доносившееся оттуда хриплое дыхание чудовища, которое, поглотив его старших сыновей, теперь неистово извергало из своего чрева черное золото. Зажав гнилыми зубами свою маленькую коричневую трубку, он оставался там, среди всего этого оглушительного шума, немым свидетелем прошлого, человеком минувшей эры, эры кремня и антрацита, глядевшим из глубин времен на то, как растут и множатся его потомки. И вот однажды вечером — это было уже на склоне его могучей жизни, когда все события этой жизни стали только воспоминаниями, — трубка выпала у него изо рта, и суровый взгляд его глаз, некогда видевший бога, потух.

Оковы наконец порвались — сердце его, привыкшее пребывать в вечном мраке, спустилось на этот раз еще ниже и, рухнув, как подъемная бадья, навсегда кануло в вечность.

«Горемычная» в то время была уже одной из богатейших шахт, полной неисчислимых залежей. Насытившись человеческими жертвами чудовище немного присмирело. Ярость его как будто утихла. По внезапно все пробуждалось вновь: казалось, что стражи, терпеливо охранявшие это царство мрака, вдруг исчезали. Насильники еще раз получили ответный удар, земля, негодуя за то, что во чрево ее забираются цепкие акушерские щипцы, мстила за себя. Двери морга неожиданно открылись для Жана-Кретьена V, как они открывались для его предшественников. И вместе с падением этого Рассанфосса, который скатился вниз с головокружительной высоты, заливая всю пропасть своею кровью, навсегда ушло из жизни племя подземных людей.

Барбара ни за что не соглашалась, чтобы кто-либо из ее сыновей спускался вниз. Она ревниво охраняла свою плоть и кровь от ужасов, которые преследовали их предков. Из пятерых детей в живых оставалось двое мальчиков и одна девочка. Жизненный инстинкт матери подсказал ей направить интересы старшего сына, Жана-Элуа, на коммерцию, с тем чтобы он явился истинным преемником Рассанфоссов и оплодотворил их богатство. Он возглавил крупный банк, и это, пожалуй, был единственный банк, который не пострадал от финансовых катастроф, в течение десятка лет потрясавших всю страну. Младшего, Жана-Оноре, она сделала юристом, чтобы он мог стать советником и совестью себе подобных. Он по праву заслуживал репутации человека сведущего и благородного и приобрел большое влияние среди адвокатов. Наконец, она выдала замуж Мари-Барбару-Кретьен за владельца больших угодий в Эсбе, Пьера-Жерома-Кадрана, и, таким образом, земельный собственник завершил собою триумвират, корни которого проникали во все этажи общественного здания, триумвират, объединивший Землю, Финансы и Закон.

III

Судьба еще раз улыбнулась Рассанфоссам. Выпуск акций, задуманный Жаном-Элуа совместно с Рабаттю и Акаром, был теперь окончательно им осуществлен при поддержке синдиката банкиров. Предприятие это сразу же оправдало себя и стало одной из самых блестящих операций того времени.

Возделать этот край, издавна считавшийся бесплодным, было делом нелегким. Речь шла о том, чтобы засеять песчаную, заросшую дроком целину, которая на всем протяжении сонного округа Кампины соседствует с пахотными землями. Справиться с этими обширными пустынными территориями, которые с незапамятных времен отпугивали землепашцев, можно было, только вложив туда огромные капиталы. Был живой пример, показывавший, как для трудного дела людям выгодно объединиться: трапписты,[2] поселившиеся на этой бесплодной целине, сумели на своем небольшом участке раскопать крошившийся песчаник, осушить болотистые пустыри, соскоблить покрывавшие землю коросты лишайника.

Приходилось, однако, опасаться, что заселение края этими ревнителями благочестия и труда распространит вокруг религиозное влияние, наперекор всем стараниям правительства не дать ему вырасти. Напротив, заселение, происходящее под эгидой правящей партии и возложенное на светскую власть, должно было принести свои плоды и обещало сослужить службу делу освобождения народа из-под ига церковников. Косности приходилось отступить, ее побеждала в сознании людей та самая сила, которая добивалась всходов на этой бесплодной почве. Система премий и перспектива перехода земли в собственность давали первым поселенцам большие льготы. Предполагалось постепенно выкорчевать весь кустарник, а потом распахать и засеять землю, причем участки эти довольно скоро один за другим должны были перейти в собственность землевладельцев, которых, таким образом, правительство рассчитывало привлечь на свою сторону.

Помимо этого, все без исключения газеты извещали о постройке новых поселков, соединенных между собою сетью дорог и обеспеченных образцовыми фермами, конскими заводами, приютами для престарелых, школами. Школы эти играли немалую роль в политике, которую проводила правящая партия. Надо было просветить людей, научить их мыслить, оздоровить общественное сознание и т. д. Впоследствии же разобщенные ныне поселки должны были соединиться в одно, образовать плотно населенные центры и, может быть, даже превратиться в предместья города.

Поднятая вокруг этой затеи шумиха представляла колонизацию как дело жизнеспособное и даже в некоторой степени патриотическое.

Жан-Элуа во всем этом видел только выгоду, которую принесет выпуск акций. Хитрый, ловкий, осторожный, умудрившийся ничем не запятнать свое имя, он, прежде чем принять какое-либо решение, обдумывал и досконально обсуждал все за и против.

Его скаредная, может быть, даже несколько мелочная натура, привыкшая обстоятельно вникать во все детали, не знала буйного порыва ветра, который, надувая паруса, кидает по морю корабли финансистов, заставляя людей темпераментных ежечасно рисковать своим богатством. Предприятие свое он действительно оснастил, как оснащают корабль, перед тем как пускаться в плавание, — узел за узлом, винт за винтом. А потом, доверив его воле волн, он уже только следил за ласкавшим глаз качанием мачт и за морскою зыбью, от которой теперь целиком зависела его удача. Если бы он слушался только своих чувств, он, пожалуй, никогда бы ничего не достиг и без конца топтался на месте. Для того чтобы он уразумел истинное политическое значение затеянного им дела, понадобилась помощь его брата-адвоката, Жана-Оноре, которому хотелось сделать своего сына Эдокса депутатом. Эдокс же, приобретший влиятельные связи своей женитьбой на баронессе Орландер, вдове старого еврея-банкира, со своей стороны, стал хлопотать перед министром Сикстом, добиваясь, чтобы он поддержал это начинание.

В той решимости, с которой Жан-Элуа продумал и осуществил этот проект, сказались черты первых Рассанфоссов, отдавших себя глубинам «Горемычной» и живших только шаткой надеждой. Он возглавил показной административный совет, украшением которого стали крупные финансисты, известные предприниматели, прославленные инженеры. Эта неблагодарная почва, которая доводила несчастных поселенцев до полного изнеможения, эта голодная, опустошенная земля как будто пробудила в нем. то самое упорство воина, которое было у его неистового предка, сражавшегося в глубинах зловещей шахты. И тут и там нужна была твердая воля, чтобы справиться с врагом, с упрямой, косной землей, с не идущей ни на какие уступки природой.

Но с течением времени изменилась и сама вера. На смену дикой вере варвара-героя, упований в чудеса, нерушимой надежды на милость провидения пришли холодные и точные расчеты, властные требования выгоды, головокружительное тщеславие. В то время как первые Рассанфоссы, прокладывая пути, не щадили своего благополучия и платили за все жизнью, потомкам их выпало на долю только умножать богатства, добытые потом и кровью предков. Господь, светивший истым христианам в кромешной тьме, остался неведомым для сердец, утративших блаженную простоту.

Колонизация стала играть на руку разного рода пройдохам и пустозвонам. Дело это, дискредитированное окружавшим его со всех сторон обманом, начало служить интересам определенной партии и биржевой игре и превратилось в какую-то темную, подозрительную аферу. Это было находкой для мошенников из числа ученых доктринеров, для негодяев, облеченных доверием общества, для всей огромной озверелой толпы, которая вместе с консервативной партией устремилась в погоню за новыми должностями и новыми доходами. Жан-Элуа, выросший в религиозной семье, а потом, в силу какой-то лености ума, ставший скептиком и вольтерьянцем, неожиданно превратился в сторонника правительства.

Ему показалось, что пришедшее к власти после периодов господства реакции министерство Сикста, буржуазное, капиталистическое, отмеченное чертами сухого рационализма, полностью соответствует его политическим идеалам.

Но в новом режиме больше всего по душе ему пришлись неприкрытое презрение к плебсу, из которого вышли все эти буржуа, панический ужас перед надвигающимся социализмом и то тупое упорство, с которым этот режим стремился подавить все посягательства пролетариата на незыблемые устои собственности. Для него, отпрыска безликих и безымянных людей, потомка запыленных, зарывшихся в землю углекопов, все это казалось надежнейшею гарантией благополучия.

То же самое происходило и со всеми Рассанфоссами: воспоминание об их прошлом свято чтилось в первом поколении, представительницей которого была благочестивая Барбара, дочь народа и жена такого же, как она сама, простолюдина. А потом эти воспоминания постепенно начинали стираться. Благоговейное почитание отца их рода, того царственного предка, которому поклонялся Жан-Кретьен V, уступило теперь место забвению. И только одна старуха бабка говорила о нем как о короле Барбароссе, который жил вечно и продолжал царить над обителью мертвых, восседая на своем мраморном троне. Но разве он не должен был воскресать каждый раз в своих потомках? Разве он не был стволом, а они — ветвями, которые должны были расти в веках? Культ предков кончился со смертью Жана-Кретьена V, который и сам освободился уже от наследственных повинностей, как только, сделавшись хозяином огромных угольных копей, он начал подниматься все выше и выше.

Жан-Элуа, сумев ловким маневром возглавить банк и приобрести расположение правительства, стал полноправным главою семьи. Заселение этих земель заинтересовало Жана-Оноре и Кадрана, они скупили часть акций. Что же касается Барбары, то едва только она узнала политическую подоплеку Колонизации — предприятия, занимаясь которым, люди теряли совесть, — она написала ему:

«Надежды мои не оправдались, Господь оставил тебя. Отец твой и дед не делали в жизни ни шага без его благословения. Нарушая божью волю, ты забываешь, что его щедротам Рассанфоссы обязаны всем своим состоянием. («Маменька уже заговаривается», — подумал он.) Это божьи деньги, и заработаны они истыми христианами. Я не стану покупать ваших акций».

После всех трудностей, которые потребовалось преодолеть, чтобы пустить дело в ход, Жан-Элуа стал гордиться тем, что сумел окончательно утвердить владычество Рассанфоссов.

В течение двух недель он усердно трудился, приходил первым в контору, посылал телеграммы, составлял письма, вскрывал почту, проверял огромные счета, над которыми приходилось подолгу биться его служащим. Радостное возбуждение, которое он умел скрывать в их присутствии, прорывалось только вечерами, когда он приходил домой, чтобы отдохнуть, и оставался с глазу на глаз с женой.

Он дважды был женат, и обе женитьбы его, между которыми прошло не слишком много времени, свидетельствовали о точном расчете этого прирожденного дельца. Женившись сначала на одной, а потом на другой дочери крупного фабриканта крахмала Пирсона, он сосредоточил в своих руках все капиталы этой богатой фирмы.

IV

В их грузном, роскошно отделанном особняке на улице Луа весь второй этаж был отведен сыновьям — Арнольду и Ренье, и дочерям — Гислене и Симоне.

Имена, которыми Рассанфоссы нарекали своих детей, изменялись с изменением общественного положения отцов. На место грубых, простонародных имен, дававшихся в память древних героев, в календарях нашлись имена утонченные и гораздо более благозвучные.

После всех неудач, раз и навсегда преградивших ему путь к дипломатической карьере, Арнольд начал вести праздную жизнь, развлекаясь охотой, объездкой лошадей и столярным ремеслом. Крупный, толстый, коренастый, и фигурой и лицом похожий на гориллу, пристрастившийся к ничегонеделанью, он телосложением, необузданной силой и страстью к физическому труду напоминал своего деда Жана-Кретьена, дородного силача, который, спустившись в недра «Горемычной», свободно справлялся там один с работою троих углекопов. В светском обществе Арнольду всегда становилось не по себе; в опере он обыкновенно засыпал; ему бывало тесно во фраке, который трещал по всем швам на его широких плечах. Он любил на целые месяцы уезжать в принадлежавшее Рассанфоссам поместье Ампуаньи, где никого не видел, кроме своих садовников, двоих егерей и конюха, который ухаживал за его лошадьми, где пищей ему служила только убитая на охоте дичь и печеный в золе картофель и где он проводил время, строгая доски и делая ежедневно по восемь лье верхом.

Этот мужлан, которому в городе всегда бывало скучно, по-настоящему веселился только в компании деревенских парней, постоянных товарищей его забав.

Он даже возглавил сельский духовой оркестр и охотно играл с крестьянами в кегли. По временам, однако, в нем пробуждалась природная гордыня Рассанфоссов, и за обыкновенной попойкой он мог вдруг рассвирепеть. Тогда он кидался на тех же крестьян с кулаками, вымещая этим все свое презрение к ним, подобно феодалу былых времен, убежденный в том, что эти жалкие твари зависят от его милости и обязаны трудиться на него по гроб.

Ренье, этот скептик по натуре, этот изысканно-развращенный горбун, элегантный и порочный, с язвительною улыбкой на тонких губах, с похожими на кавычки белокурыми усиками, которые он разглаживал своими длинными пальцами с синеватыми ногтями, не хотел иметь ничего общего со всей остальной семьей. И только Симона, в противовес высокой темноволосой Гислене и грубому Арнольду, бледная и страдающая Симона, эта хрупкая и тонкая девочка с глубокими серыми глазами, задумчивыми и в то же время лукавыми, своей болезненной чувствительностью напоминавшая маленькую обезьянку, — только она одна и характером своим и своей печальной участью была похожа на брата. Оба они олицетворяли собою какую-то извращенность, крайнюю степень бессилия и вырождения, наступившую после той огромной затраты мозговой энергии и мускульной силы, которыми менее чем за полвека род Рассанфоссов добился неслыханного могущества. Это был тот мутный осадок, который после всей перегонки отстоялся в утробных колбах; он свидетельствовал о том, что могучие соки, дававшие некогда силу этому роду тружеников-землероек, иссякли. Оба они были зачаты с прихотливою осмотрительностью и выращены заботливо и неторопливо, в противовес их предкам, неотесанным плебеям, вызванным к жизни слепыми рывками плоти. И теперь эти последние отпрыски рода, казалось, обличали своею немощью всю порочность и гибельность нового уклада жизни.

Что касается Ренье, то он был примером того, как физическая сила предков становится силою интеллекта и отлагается в извилинах мозга.

В этом молодом и в то же время злобном хищнике кипела какая-то всесокрушающая энергия.

— Я — как винный осадок на дне старой бочки, — говорил он сам про себя.

Временами он предавался разгулу с такой исступленностью, которой не выдержал бы и бык. Он примкнул к веселой компании молодых кутил. Это были сынки богатых родителей; они проматывали отцовские состояния и перекладывали доставшееся им наследство в карманы ростовщиков. Завсегдатаи ночных ресторанов, они зазывали туда проституток, избивали на улице запоздалых прохожих. Именно Ренье пришло в голову как-то раз после костюмированного бала привезти в один из своих коттеджей десять женщин, десять жалких уличных красоток, разодетых в пестрые лоскутья и полупьяных. Этих хилых кукол, предназначенных удовлетворять плоть пресытившихся, сладострастных буржуа, накормили и напоили до беспамятства и раздели потом донага… Кончилось тем, что девок этих совершенно голыми выбросили на улицу, где на рассвете их сразу же подобрала полиция. Это он во время одной из ночных оргий проповедовал нелепое учение Мальтуса и учредил клуб, целью которого было дать возможность забеременеть всем девушкам, которые этого хотели. Идея его заключалась в том, чтобы люди до того размножились, что были бы вынуждены поедать друг друга. «Будем производить на свет детей, будем умножать бесчинства и преступления, с тем чтобы люди превратились в тигров и в волков, чтобы им стало тесно на земле и мир погиб. Тогда все изменится; братья, устав от споров из-за травинки, которой им все равно не прокормиться, изголодавшиеся, превратившиеся в кровожадных зверей, уничтожат друг друга. А так как истинное счастье заключается в небытии, то в этот день всем бедствиям людей настанет конец».

И вот такую философию шакалов эти молодые люди стремились претворить в жизнь. Каждый из них хвастал тем, что от него забеременело несколько женщин. И порожденные ими жалкие существа оставались на дорогах живым свидетельством первородного разврата. Все эти молодые люди переодевались, называли себя вымышленными именами и готовы были пуститься на любой обман, лишь бы те, кого они сделали матерями, потом не могли нигде их найти.

Развращенное воображение Ренье, этого неистового денди, вобрало в себя всю холодную ненависть к людям, скопившуюся в его душе за долгие годы. Он логически обосновывал свою злобу, приправляя ее сладковатыми словами о гуманистическом идеале. Ясность ума уживалась в нем с хитростью, евангельская кротость — со змеиным ядом. Хуже всего было то, что, несмотря на эти безумства, он оставался загадкой для окружающих, непонятным, сотканным из противоречий существом. Его настоящее лицо невозможно было разглядеть за всем чудовищным нагромождением контрастов; оно тонуло под множеством личин, которые он на себя надевал, терялось в густых сорняках, выраставших целым лесом на его каменистой, колючей душе. У него бывали приступы слезливой чувствительности, среди которой он вдруг разражался смехом: казалось, он безжалостно издевается над самим собой и хочет убить в себе всякое сострадание к людям. Он любил одиночество и людные сборища, тишину и душераздирающий шум; временами в нем пробуждался самый отвратительный эгоизм, переходивший в порывы безграничной доброты, за которыми сплошь и рядом следовали новые перемены настроений, ни с чем не сообразные безумные выходки.

Этот странный выродок, стремившийся к тому, чтобы все разрушилось и погибло, этот злой гений семьи созревал, точно некий ядовитый плод, сок которого потом прекращается в адское зелье, способное погубить целые поколения. Жан-Элуа, не имевший никакого влияния на сына, закрывал на все глаза и потихоньку от жены платил его долги. За три года долги эти превысили двести пятьдесят тысяч франков.

Равнодушие родителей, праздность и разврат сыновей, замкнутость дочерей — все это вело к неминуемому распаду семьи. Проступок Гислены способствовал еще большему обособлению всех друг от друга. Гислена сходила теперь вниз к завтраку, к обеду и ужину, а все остальное время проводила у себя. В доме царила атмосфера холодного отчуждения, упорного и неодолимого. Все члены семьи старались скрыть свалившийся на их головы позор, и это заставляло каждого особенно внимательно следить за собой. Г-жа Рассанфосс на глазах состарилась. В то время как сам Рассанфосс, поглощенный делами, после недели тоски и гнева ощущал только тупую, ноющую боль уязвленного самолюбия, жена его была потрясена до самых глубин своего существа — ее материнская гордость никак не могла примириться с разразившейся катастрофой.

Она поняла, что сама виновата во всем. Воспитанная гувернанткою на американский лад, Гислена привыкла к образу жизни светской девушки, богатой и независимой. В девятнадцать лет она имела уже собственную горничную, собственные апартаменты, ездила одна верхом и могла поэтому считать себя независимой от семьи. Негодяй получил возможность пробраться к ней в комнату, не возбудив ничьих подозрений. И все открылось только потому, что она позабыла запереть свою дверь на ключ, а наутро мать случайно вошла в эту оскверненную девичью спальню и сделалась невольной свидетельницей неслыханного позора.

Г-жа Рассанфосс учинила жестокое, чудовищное дознание, которое не замедлило раскрыть ей глаза на весь ужас происшедшего. Судя по всему, Гислена была беременна. Но она с каким-то диким упорством хранила свою тайну и ни за что не захотела сообщить матери подробности своего падения. Г-жа Рассанфосс в своих взглядах на порядочность была натурой узкой и ограниченной, и ей не могло даже прийти в голову, что, отдавшись красавцу мужчине, неравному ей только по положению, Гислена повиновалась голосу крови. Воспитание не могло укротить глубокое тяготение к простолюдину, коренившееся в ее плебейском сердце. В этой темноволосой пылкой девушке кровь кипела ключом, и жгучее желание, распространившееся по всем клеткам ее тела, толкало ее в объятия первого же мужчины, достаточно смелого, чтобы ее поработить.

Приторные любезности светских щеголей всегда были отвратительны ее гордой душе. Природный инстинкт, тяготение ко всему сильному, однако без тени развращенности, заставляли ее предпочитать цирковые зрелища театру. Ее пленяли пируэты эквилибриста, прыгавшего с трапеции на трапецию, игра мускулов на теле тяжеловеса, складки трико на бедрах наездника высшего класса верховой езды.

Головокружительный вихрь бросил эту страстную по природе девушку в объятия Фирмена, рослого красавца, могучего представителя плебса. Для ее чувственной натуры, тянувшейся ко всему сильному, он стал олицетворением мужского начала жизни.

Но вместе с тем в ней сейчас же сказалась исконная прямота Рассанфоссов. С негодованием она отвергла мысль выйти замуж только для того, чтобы покрыть свой грех. Когда мать упомянула при ней имя виконта де Лавандома, она ответила:

— Мама, ты толкаешь меня на подлость. Я не хочу участвовать в этой торгашеской сделке. Поступай со мной так, как найдешь нужным. Выгони меня из дому, отправь в монастырь. Но замуж я сейчас не выйду: я не хочу стать женой человека, которого я не смогу полюбить и которому все равно буду изменять. В особенности же, если речь идет о Лавандоме, который, по твоим словам, знает обо мне все — и соглашается на этот бесстыдный шаг.

Г-жа Рассанфосс, которой отнюдь не была свойственна излишняя щепетильность и которая с равнодушием истой дочери коммерсантов считала, что все средства хороши, если они достигают цели, сделала сама едва ли не все, чтобы эта свадьба могла состояться.

Виконт де Лавандом появился у них в доме при совершенно загадочных обстоятельствах. Он даже никем не был представлен. Минуя посредников, он просто в один прекрасный день попросил руки Гислены. Через несколько дней он пришел снова. Г-жа Рассанфосс встретила его весьма любезно. О деньгах никакого разговора не поднималось, но за этим последовало письмо его поверенного: от его имени тот предлагал заключить некий договор, и притом далеко не бескорыстный.

Теперь Рассанфоссам уже не приходилось сомневаться в подлости виконта. Они узнали, что образ жизни Лавандома довел его до того, что ему пришлось искать средств к существованию игрою в рулетку. К тому же у него была любовница, которая помогла ему окончательно разориться. А так как он все же понемногу платил свои карточные долги, ему удалось сохранить свое доброе имя. При последнем свидании обе стороны окончательно обо всем договорились: Рассанфоссы давали за дочерыо полтора миллиона франков; половина этой суммы передавалась в полное распоряжение Лавандома. Сверх этого, Жан-Элуа отдавал им поместье Распелот в Арденнах близ Мезьера, где молодые должны были жить первый год после свадьбы.

В конце концов Гислена согласилась и дала свою подпись. Рассанфосс отправился просить согласия Барбары; вслед за тем новость эта была объявлена всем.

Ввиду того, что бракосочетание нельзя было откладывать, было решено, что Рассанфоссы в апреле переберутся в Ампуаньи, где сразу же будет торжественно сыграна свадьба. Г-жа Рассанфосс очень боялась, что вокруг этого злополучного события поднимется шум, и ей хотелось справить свадьбу совсем незаметно, в тесном семейном кругу. Однако гордость Жана-Элуа одержала верх: можно ли было допустить, чтобы дочь Рас» санфоссов вышла замуж потихоньку от всех! Ведь коль скоро вся тяжесть ее проступка заглаживается столь законным путем, пышное торжество должно закрыть рот клеветникам, если таковые найдутся. Разве общественное положение Рассанфоссов не позволяет им пренебречь этой трусливою осторожностью?

Рудольф-Пюиссон-Адемар де Лавандой, дабы убедить свет, что жених и невеста питают какие-то чувства друг к другу, являлся два раза в неделю к Гислене и разыгрывал перед ней комедию ухаживания, тягостную для них обоих, так как оба они в душе глубоко презирали друг друга. Сдержанная, холодная до оскорбительности, Гислена с безразличным видом выслушивала рассказы виконта об охоте, о поездках верхом. Ее жесткий взгляд, взгляд девушки, которую продали, как невольницу, словно мстил ему, меря его каждый раз с ног до головы, безжалостно принижая всю его похвальбу. Виконт, которому было около сорока, высокий, уже начинающий лысеть и несколько располневший мужчина с тусклыми глазами и хриплым голосом, всегда подтянутый и вежливый, только пожимал незаметно плечами и продолжал рассказывать. Он обычно оставался в доме не более получаса, а потом откланивался, причем жених и невеста каждый раз ухитрялись обойтись без рукопожатия.

После его ухода Гислена тут же поднималась к себе. Она была возмущена, негодовала на отца, на мать, но глаза ее оставались сухими и только к горлу подступали полные ненависти слова. И тогда своими холеными руками она в бессильной ярости начинала расшвыривать стулья и кресла.

V

Накануне свадьбы в одной из комнат имения Ампуаньи, куда поспешно перебралась семья Жана-Элуа, захватив с собою прислугу и экипажи, между матерью и дочерью разыгралась сцена, несколько разрядившая напряженную атмосферу, которая царила в доме.

Перед наступлением рокового дня материнское сердце г-жи Аделаиды Рассанфосс преисполнилось жалости к дочери, и она почувствовала, что может простить все искушения плоти той, чье рождение в свое время стоило ее собственной плоти стольких страданий. Она старалась скрывать от всех на свете, в том числе и от самой Гислены, то горе, которое она носила в себе, те слезы, которые теперь, после сделанного ею страшного открытия, она не переставала проливать втихомолку. А слезы эти лились потоками — она оплакивала то мученичество, которым ее дочь должна была искупить свой грех. И мать страдала уже не от тяжести этого греха, а от жгучего раскаяния в том, что она выгоняет ее из дому, обрекает на вечное изгнание.

Она поднялась наверх в комнату Гислены и застала дочь за разборкою шкатулок, в которых были сложены дорогие ей детские вещи — лоскутки, ленты, цветы, старые куклы. Теперь Гислена швыряла все это на ковер. Она как бы очищала этим свое сердце — хранилище хрупких, но святых для нее воспоминаний. Она не хотела оставить ничего, что напоминало бы о детстве и о девичестве, хотела, чтобы перед духовной смертью, к которой она себя готовила, в ней умерло все, вплоть до нежности к этим любимым вещам. Так накануне отъезда куда-нибудь на чужбину, когда нет никакой надежды вернуться назад, сжигают реликвии далекого прошлого, которые хранились в доме годами.

— Гислена! — воскликнула г-жа Рассанфосс, остановившись в дверях. Сердце ее вдруг так защемило, что она не в силах была вымолвить ни слова.

Гислена ничего не ответила и только придвинула носком ботинка к камину обломки того, что некогда было ее жизнью.

— Гислена, что ты делаешь? — спросила мать и подняла с полу разбитую куколку, с которой ее дочь, когда ей было лет двенадцать, не расставалась ни днем, ни ночью. Девочка любила ее до безумия, и в чувстве этом была какая-то материнская нежность — ей представлялось, что в руках у нее живой ребенок.

Наконец Гислена подняла голову, посмотрела на мать, дрожащими руками собиравшую жалкие осколки — все, что осталось от куклы, и сказала просто и внятно: Ты же видишь, я делаю последнюю уборку.

Эти слова, услышанные из уст приговоренной к пожизненному изгнанию дочери, были для г-жи Рассанфосс тем скальпелем, который вскрывает гнойник, причинявший безмерную боль. Холодная ирония, с которой прозвучал этот упрек, подобно лезвию, распорола воспаленные ткани. Разъедавшее ей сердце страдание вырвалось вдруг наружу — она залилась слезами. Слезы капали ей на грудь, она раскрыла объятия, зовя к себе дочь, и в припадке отчаяния закричала:

— Ах, Гислена! Гислена! Зачем ты это сделала?

Но жестокая девушка заковала свою непокорную душу в такую броню, что даже вид матери, простершей руки в мольбе, нисколько ее не тронул.

— Мама, — воскликнула она запальчиво, — раз я согласилась на то, чтобы ты меня наказала, и раз этому замужеству суждено стать моей могилой, у тебя уже нет права напоминать мне об этом. Я тебе больше не дочь: я всего-навсего жена человека, который берет меня и которому вы за это платите.

Несчастная мать со всей остротой почувствовала, какую пытку она себе уготовила. Она поняла, что ее судят, и судят сурово, и, может быть, в эту минуту мысли ее прояснились, и перед ней сразу предстал весь ужас их торгашеской сделки. В отчаянии она заломила руки.

— Гислена! Я совсем не это хотела тебе сказать. Гислена, ты плохо меня поняла. Клянусь тебе, что я ни в чем тебя не виню. Во всем этом виновата я сама, больше, чем ты. Да, виновата в этом я, твоя мать, которая недостаточно тебя любила. Ведь если бы я тебя больше любила, я бы спасла тебя от тебя самой. Милая моя Гислена, умоляю тебя, теперь, когда ты уходишь из нашего дома, не уноси в своем сердце гнева… Если бы ты только знала, сколько нам пришлось выстрадать! Я тоже несу свой крест, как и ты, Гислена! Хочешь, я попрошу у тебя прощения?

Смирение матери в конце концов тронуло это окаменевшее сердце, расшевелить которое не могли ни гнев, ни упреки. Гислена подняла валявшийся на ковре крохотный локон. Совсем еще маленькой, она срезала его у себя, чтобы сделать прическу кукле, той самой, которую умоляющий жест г-жи Рассанфосс спас сейчас от огня.

— Ну что же, — с грустью сказала она, — будем исполнять наш долг, и ты и я. Вот возьми себе еще и это в память тех дней, когда, когда…

Она не могла договорить. Горло ее сдавили рыдания, вызванные нахлынувшими воспоминаниями о детстве, об этой светлой поре ничем не запятнанных чувств и помыслов. Побежденная, испившая всю горечь поруганной любви, приведшей ее на эту Голгофу, она кинулась к матери, и г-жа Рассанфосс, разняв скрещенные на груди руки, раскрыла дочери свои объятия. Совсем обессилев, Гислена упала ей на грудь и могла произнести только одно слово: «Мамочка!». И в слове этом растаял весь лед неприязни, расплавилась старинная гордыня, холодившая кровь Рассанфоссов. Пышные черные волосы Гислены разметались.

— Мама! — повторяла она, вся дрожа, припав к ее груди и уткнувшись головой в ее корсаж — поза, в которой она любила засыпать ребенком. — Мама!

Обе они немного успокоились, задышали ровнее, их горячие губы, словно расплавленный воск, слились в одном долгом поцелуе.

Но Гислена все-таки оставалась верна своей гордой натуре — она не стала просить прощения за проступок, который она теперь искупала, — не сделала того, чего так ждала ее мать. Мольбу эту можно было только прочесть в ее слезах, — сомкнутые губы упорно молчали. Эта девушка с поистине мужским характером, которой выпало на долю искупать собою возвышение Рассанфоссов, которую ежедневное общение с окружающей ее эгоистической, лживой жизнью роковым образом толкнуло на путь греха, эта жертва, принесенная на алтарь миллионов, дабы предотвратить неизбежную гибель рода, подняла голову первой. Нежным движением руки она осушила глаза своей вновь обретенной маме и сказала ей:

— Если до сих пор я еще колебалась, то сейчас я на все решилась. Ты увидишь, мама, какой я буду сильной.

И, понизив голос, она добавила:

— К тому же никакое горе не вечно.

После этой тяжелой сцены, которая наложила неизгладимый след на всю их дальнейшую жизнь, г-жа Рассанфосс была уже не в силах оставаться наедине со своими мыслями. Несмотря на то, что у нее было множество дел по дому, она захотела провести остаток дня с Гисленой.

— Мамочка, — сказала ей дочь, прощаясь с ней вечером, нежно и с горечью в голосе, — поди отдохни, прошу тебя, даже требую. Разве ты уже не сделала для меня все, что еще можно было сделать? Сегодняшний день мы ведь с тобою провели возле гроба.

Когда Аделаида вернулась к себе, чтобы лечь спать, муж ее отдавал последние приказания лакею.

— А что, отнесли в церковь померанцевые деревья? Поставили? С обеих сторон? Да, не забудь еще, скажи кучеру, что первые экипажи надо отправить на станцию в восемь часов… Ах! — сказал он жене. — Теперь все эти заботы уже позади! Ну что? — спросил он. — Она все еще не в духе? Все еще недовольна?

— Нет, все переменилось, — ответила жена. — Можно было подумать, что виновата во всем я.

Наступило молчание. Потом Жан-Элуа, походив некоторое время взад и вперед по комнате, остановился и, словно над чем-то раздумывая, уронил:

— Признайся, ты ведь ее простила, материнское сердце не выдержало?

Она молча склонила голову.

Озабоченное лицо Жана-Элуа смягчилось. Он как будто тоже почувствовал жалость. Он взял жену за руки и, не договаривая своей мысли до конца, произнес:

— Ты правильно поступила. С детьми ведь никогда не знаешь… Такая уж, видно, кровь… Может быть, маменька, которая верит в бога, и права: существует какое-то искупление. Чужая душа — потемки. И затем вообще-то: разве мы по-настоящему любили наших детей?

И в эту минуту он как бы прозрел: в глубине души он с удивительной ясностью понял:

«Мы поднялись слишком быстро и слишком высоко. Дед и отец, покойный Жан-Кретьен, заслужили свое богатство. А в наши руки оно пришло готовым. Мне оставалось только быть счастливым. И вот, оказывается, за это счастье надо платить».

VI

Ампуаньи — таково было название усадьбы, которое Фуркеан де Праваш добавил к своей фамилии. Еще до революции 1789 года один из Фуркеанов, женившись, присоединил к своим родовым поместьям остатки баронских земель, проданных с торгов по частям. Новых владельцев стали теперь величать прежним именем — бароны д’Ампуаньи, невзирая на то, что, по сути дела, никаких баронов д’Ампуаньи уже не было и в помине, так как в роду их не осталось наследников мужского пола.

Эти Фуркеаны де Праваш среди своих полей и лесов жили как вельможи. Да, они и действительно были настоящими вельможами, привыкшими жить в роскоши и расточать направо и налево свои щедроты. Местность, простиравшаяся от Пюрнода до Эвреайля и от У до Ивуара, вместе со всеми пахотными землями и лесами, долинами и скалами вдоль берегов реки Мааса, принадлежала им целиком.

В чаще леса, на уступах огромной горы, с которой открывался широкий вид на долину реки, стоял их замок: четыре небольших каменных башни с коническими крышами по углам и главная башня посредине, с надстроенною позднее верандою и сквозною террасой, которую окаймляла длинная балюстрада. Высокие стены напоминали о старой крепости, воздвигнутой здесь при первых владельцах. Мыза позади замка, примыкавшая к извилистой дороге, которая переходила на противоположный пологий берег Мааса, была построена еще в XVII веке. На воротах ее красовался старинный герб. Но самым достоверным свидетельством далекого феодального прошлого была маленькая дозорная башенка, которая уцелела среди развалин, окруженных разросшейся буковой рощей, и беседок, расположившихся по уступам горы на ее внутреннем склоне.

Здесь-то, в этом орлином гнезде, и утвердились первые Фуркеаны. В течение полувека они царили там среди лесов и скал, как настоящие короли, распространяющие свое владычество на всю соседнюю территорию и признанные полновластными хозяевами всех угодий и деревень. Во время псовых охот, которые сопровождались лаем собачьих свор и скачкою нескольких десятков лошадей из их конюшен, они травили зверя на своих собственных землях, в необъятных зарослях, которые клика биржевых маклеров не успела еще раскромсать на части. Точно так же, как их предки егермейстеры и королевские ловчие, они были по сути дела хозяевами всей окрестной дичи.

Существовал закон, утверждавший за помещиком право, которое принадлежало некогда феодальному сень-еру, и охочие до подарков крестьяне использовали его в своих интересах. Когда дочь одного из арендаторов выходила замуж или сын женился, родители вместе с зятем или невесткой отправлялись в Ампуаньи испросить согласие Фуркеанов на брак. Те обычно наделяли молодых участками земли, дарили им хутор и возмещала им расходы по обзаведению хозяйством. Постепенно та кого рода послушание стало для крестьян источником обогащения, и обычай этот привел к тому, что от об ширных владений баронов постепенно отрезались лучшие куски. Ни одна свадьба, совершавшаяся даже в пяти-шести милях от помещичьих земель, не обходилась без посещения замка. Фуркеаны направо и налево раздавали земли, не думая о том уроне, который эта безграничная щедрость наносила их родовым владениям. Через какие-нибудь двадцать лет крестьяне, которые были хитры и ловки, своими жадными клещами захватили добрую половину поместья. Ненасытный жук-долгоносик проник в сердце феодальной твердыни, подтачивая балку за балкой, постепенно захватывая добротно построенные мызы, пахотные поля и самую вершину горы с ее башнями, где год за годом меркла старинная слава Ампуаньи.

К тому же Фуркеаны крайне небрежно относились к своим арендным договорам, и это привело к тому, что земельные участки стали по закону переходить в собственность съемщиков. И вот, в результате всех этих бесчисленных дарственных, всего этого раздела на куски остатков некогда огромных угодий, выросло целое племя мелких землевладельцев, утверждавшихся на своих крохотных клочках земли. Позднее, когда явились уполномоченные кредиторами судебные приставы и потребовали возмещения всех убытков, начались длительные тяжбы. Фуркеаны от них ничего не выгадали, родовое владение так и осталось раздробленным на мелкие куски, отданные на съедение прожорливым крысам. И вот в пышные ворота замка, у которых все еще толпились люди с униженными, умоляющими лицами, вошла нищета. Но, ослепленные манией величия, Фуркеаны поднимались на вершину своей горы, где бушевали ветры, и по-прежнему считали себя выше всех обыкновенных людей и всех превратностей судьбы. Они продолжали устраивать празднества и охоты, платили долги и, как встарь, угощали своих крестьян лакомыми кусками Ампуаньи, отрывая их от собственного тела, закладывая земли, соглашались на то, чтобы в самое чрево этих нетронутых человеком скал забирался молот каменолома.

Они исчезли в водовороте своего тщеславия, погибли в вихре охватившего их безумия и обрекли своих потомков на беспросветную нищету. Известно было, что последний из этих Фуркеанов умер не очень давно в Париже, где работал полотером.

То было возмездие. Время отплатило за все векам, чернь — аристократии, земля — построенным на ней замкам. Насытившись добычей, псы побросали свои кормушки и кинулись на убитого зверя. Всю жизнь ковырявшиеся в земле и насквозь пропахшие навозом жалкие существа, из которых жестокие предки Фуркеанов выжимали все соки, теперь пядь за пядью, камень за камнем прибирали к рукам и поместье и замок. Это было неумолимое подтверждение того, что всему приходит конец.

Когда Рассанфосс, этот новоиспеченный дворянин, этот феодал от буржуазии, в поисках места, где бы он мог снискать себе уважение и управлять с помощью одних только денег, приобрел это поместье и явился в Ампуаньи, он обнаружил, что все башни замка находятся в состоянии полного запустения, что ступеньки лестниц поломаны, а на дверях совсем не осталось оковки. Резиденция некогда славных Фуркеанов превратилась в ночлежку для мужиков, харчевню для бедного люда. Какой-то фермер купил у торговца лентами, собственника этих развалин, г-на Жана-Бенуа Панизоля, право использовать для своих нужд мызу, пришедшую в запустение, как и все остальное.

Романтическая красота пейзажа, необъятная панорама воды и неба, открывавшаяся глазу из окон замка, понравилась этому банкиру, который был достаточно богат, чтобы купить себе радости поэта. У него вырвалось замечание, в котором он был весь:



Поделиться книгой:

На главную
Назад