Дядя Филипп говорил тихо, размышляя. У пастора был воинственный тон.
Когда Недьеши собирался уже уходить, он заметил на стене портрет Гейне и спросил меня, читал ли я его стихи.
— Нет, не читал.
— Напрасно! Каждый настоящий венгр должен знать Гейне. Потому что он немного и наш поэт, поэт венгров. Это он писал:
Дядя проводил гостя. Вернувшись в свой кабинет, долго сидел молча, погрузившись в свои мысли. Даже глаза закрыл.
Потом внезапно встал, подошел к книжной полке, на которой стояло много-много книг — венгерские, немецкие, французские, испанские.
— Научись, Геза, по-немецки, — сказал дядя, отыскивая что-то среди книг. — Тогда ты сумеешь познакомиться и с поэтом венгров Гейне. А теперь иди лучше играть. До ужина у тебя еще часа полтора.
Ребята куда-то пропали. Во дворе я застал одного только Луэгера, красивого, темно-серого осла с блестящей шерстью, получившего имя в честь своего современника, известного бургомистра города Вены Карла Луэгера. В те времена много собак и ослов в Венгрии назывались этим именем. Потому что, как было известно всей Австро-Венгрии, Луэгер был большим венгерофобом и еще большим антисемитом.
Наш Луэгер ходил за тетей Эльзой, как собака. Если его не прогоняли, он сопровождал ее даже на улицу. Другого дела у него не было. Сойвинские дети без различия национальности и вероисповедания очень любили и уважали Луэгера и преподносили ему много бумаги, потому что наш Луэгер страстно любил ее есть. Вначале он был падок на всякую бумагу, но когда дети начали слишком часто кормить его, он стал более разборчивым и ел только книжную и газетную.
Пока я занимался тем, что чесал Луэгера за ухом, во двор вошел нищий.
— Тетя Эльза, — крикнул я по направлению конюшни, где тетя в это время доила коров, — дайте крейцер [10] нищему.
Тетя Эльза вышла из конюшни и дала нищему крейцер.
Когда нищий ушел, тетя мне сделала выговор.
— Этому нищему крейцер не полагается, — сказала она. — Ведь он русин. Мы подаем только еврейским нищим и иногда венгерским.
В дальнейшем разъяснении я не нуждался. У нас в Берегсасе, если во двор еврейского хозяина заходил нищий христианин, играющие во дворе дети приветствовали его так:
— Здесь венгры не живут!
Нищий сразу понимал, что ему делать: он плевал и уходил.
Если же еврей-нищий попадал в христианский дом, дети его встречали словами:
— Здесь евреи не живут!
Этот нищий тоже знал, что ему делать.
Во всем Берегсасе один только наш дом был исключением.
Сын вербовщика независимцев не мог крикнуть: «Здесь венгры не живут». А внук сотни мудрых раввинов тоже не мог сказать: «Здесь не живут евреи».
Пока я играл с Луэгером, тетя Эльза успела подоить обеих коров — Манци и Ольгу — и теперь кормила кур. Тетя Эльза работала беспрестанно. Хотя она и держала прислугу, но всю тяжелую работу делала сама. По привычке. Прежде чем стать женой доктора Севелла, тетя Эльза была кухаркой в одной из будапештских больниц. Это была строжайшая тайна. Но сколько в нашей семье ни было детей, все до одного уже младенцами знали об этом.
— Жизнь нашего дяди Филиппа — это настоящий роман, — нередко говорил отец по вечерам, когда, уставший от дневной работы, спокойно курил свою трубку. — Даже не один роман, а целых два.
— Вот порть, порть детей! — упрекала его в таких случаях мать.
— Не бойся, не испорчу! Я им расскажу только первый роман из жизни Филиппа.
— Добрых семнадцать лет тому назад, — начинал отец, — Будапешт посетил знаменитый на весь мир немецкий профессор, доктор медицины Кох, тот самый, который открыл бациллу туберкулеза.
На станции его встретили академики, профессора, журналисты. Как только все приветственные речи кончились, Кох спросил у председателя Академии наук, присутствует ли здесь среди светил венгерской науки доктор Севелла. Доктора Севелла среди собравшихся на станции знаменитых врачей, конечно, не было. Председатель Академии услышал это имя впервые.
На банкете, устроенном в честь гостя городом Будапештом, профессор Кох спросил у сидевшего рядом с ним министра просвещения, каким образом можно повидать доктора Филиппа Севелла. Министр, разумеется, понятия не имел о том, кто такой Севелла, но, желая угодить знаменитому гостю, попросил главного начальника будапештской полиции, бывшего, конечно, тоже среди приглашенных, разыскать упомянутого доктора Филиппа Севелла.
Начальник полиции тотчас же по телефону отдал приказ дежурному полицейскому советнику, чтобы к утру был найден, — каким образом, это его не касается, — и доставлен к нему лично доктор Филипп Севелла. Дежурный советник передал приказ начальнику сыскного отделения, а тот — своему заместителю…
Так случилось, что в четыре часа утра дядю Филиппа, который тогда был ординатором в больнице Святого Рокка, вытащили из постели два сыщика. А так как после банкета господин начальник полиции изволил долго спать, Филипп просидел в одной из камер полицейского участка до двенадцати часов. Когда наконец начальник полиции явился в свою канцелярию и начальник сыскного отделения доложил ему, что разыскиваемого Севелла удалось арестовать, можете себе представить, какой крик поднял начальник полиции!
— Никто не станет поднимать крика из-за того, что арестовали еврея, — высказывала свое мнение мать.
— Выяснилось, — продолжал отец свой рассказ о первом романе дяди Филиппа, не обращая внимания на реплику матери, — выяснилось, что двадцатитрехлетний доктор Севелла уже в течение двух лет писал какие-то длинные статьи в какой-то толстый и очень научный немецкий журнал, причем, по словам профессора Коха, статьи «сенсационно умные». Из-за этих статей Филипп попал в камеру полицейского участка, но благодаря этим же статьям он в двадцатишестилетнем возрасте был уже приват-доцентом будапештского университета.
Это был первый роман дяди Филиппа. Второго романа отец никогда не рассказывал, но мы, дети, каким образом, неизвестно, знали его так же хорошо, как историю поцелуя руки баронессы Банфи кайзером Вильгельмом.
Когда профессор Кох посетил Будапешт, дядя Филипп имел уже шестилетнюю дочку — Изабеллу.
Мать Изабеллы не была женой дяди Филиппа. Она была кухаркой в одной из будапештских больниц. Изабелла жила с матерью, и дядя Филипп раз в неделю навещал их.
Однажды, возвращаясь из университета, дядя Филипп случайно встретил Изабеллу на улице. Она плакала. Дядя Филипп повел свою плачущую дочку в кондитерскую. Изабелла ничего не хотела кушать, слезы ее текли в кофе-гляссе, и она не хотела признаваться, почему плачет. Но дядя Филипп настаивал, и она наконец сказала:
— В школе никто не хочет сидеть рядом со мной, потому что у меня нет настоящего папы.
Спустя неделю доктор Филипп Севелла, приват-доцент будапештского университета, женился на матери Изабеллы, Эльзе Риттер. Одновременно он расстался с университетом и поехал в Сойву на пост уездного врача. Вставал он в пять часов утра и часто до позднего вечера ездил по больным, но при этом всегда находил время следить за литературой по своей специальности, а иногда даже, чтобы писать статьи о тех болезнях, которые создает нищета.
Тетя Эльза, голубоглазая блондинка с белоснежной кожей, была еще до сих пор красивой, только ноги и руки ее были немного больше, чем следовало. Она работала с утра до вечера. За дядей Филиппом ухаживала, как за маленьким ребенком. Изабелла, удивительно похожая на мою маму, училась в будапештской консерватории.
После ужина к дяде опять пришел гость.
Это был сойвинский греко-католический священник Дудич, толстый, высокий, немолодой уже мужчина. В его черной бороде было немало седых волос. Глаза его блестели, как у больного в жару. Говорил он громко, почти кричал. «Надо любить народ!» — восклицал он и скрежетал зубами. Он был почему-то так зол, что ничего не видел, ничего не слышал. Может быть, даже не заметил, что я лежал, скорчившись, на диване.
— Возьмите, доктор, статистику! Даже наша официально признанная статистика ясно указывает, что почти половина населения Сойвы — русины, а венгры составляют только одну четверть. Если бы вы, евреи, не поддерживали венгров…
Во время беседы он иногда приходил в такую ярость, что ударял кулаком по столу.
— Под любовью к родине венгры подразумевают угнетение всех невенгров. Свобода для них означает полное бесправие всех граждан, говорящих не на венгерском языке! А вы, евреи, поддерживаете такую любовь к родине, такую свободу! Покажите, пожалуйста, во время выборов старосты, что вы не из тех патриотов, которые считают русин только рабочим скотом. Вы имеете возможность доказать это! Разве не так?
Когда и на этот громкий призыв дядя Филипп ничего прямо не ответил, русинский поп немного снизил голос:
— Евреи — этого вы не можете отрицать, доктор, — на стороне венгров. Они пойдут с венграми в огонь и в воду. Это факт. И меня сейчас интересует только одно: почему евреи стали венграми? И потом — что же, так всегда будет?
Дядя Филипп закрыл глаза, как будто хотел собраться с мыслями.
— Всегда ли так будет? — повторил он вопрос Дудича. — Как знать, что ожидает нас в будущем? Вот вы спрашиваете, почему евреи становятся венграми? По разным причинам. Вот, например, дед этого мальчика, — тут дядя указал на меня, — сделался венгром на поле битвы, когда венгры дрались за свободу. Его сын, отец этого мальчика, родился уже венгром. Он в жизни не слыхал о Симоне Галилейском и боготворил Ракоци. Внук, вот этот мальчик, чувствует себя прежде всего венгром и только во вторую очередь человеком. Все, что ему кажется хорошим, красивым, правильным, он называем «венгерским». Таким образом, хорошо стать венгром. Люди, лишенные родины, приобретают родину. Но есть и другой путь. Существуют и такие евреи, которые называют себя венграми потому, что быть венгром в Венгрии дело выгодное. Стать венгром из-за этого отвратительно. Но дети этих евреев рождаются уже венграми и искренне обожают Ракоци и Кошута. Подумаем над тем, почему венгры принимают в свою среду евреев… Венгрия одинока в Европе, у нее нет друзей, нет родни. Тысячи лет защищает она свое существование, свою судьбу от немцев. Одинокая, почти всегда совсем одинокая. Почему же венграм не радоваться, когда приходит народ, который говорит: я тоже хочу быть венгром, я тоже венгр — и работает вместе с венграми? Вы говорите, ваше преподобие, что венгры угнетают остальные живущие в Венгрии народы. Неправда! Не венгерский народ, а венгерские помещики угнетают русинских, словацких и румынских бедняков, они же угнетают и венгерских бедняков с помощью румынских, еврейских, словацких и прочих богачей. Вы очень упрощаете этот вопрос, ваше преподобие, и извращаете действительность. Вы говорите: «венгры», «евреи». О каких это евреях идет речь? Об еврейских банкирах или об еврейских лесорубах? Еврейский банкир всегда будет с тем, кто защищает его деньги, а еврейский бедняк — с тем, кто борется за лучшее будущее.
— Вопрос, доктор, в том, — перебил дядю Филиппа русинский поп, — вопрос в том, за кого евреи отдают свои голоса?
— Поверьте мне, ваше преподобие, этот вопрос третьестепенный. Настоящий вопрос вряд ли имеет отношение к выборам старосты. Потому что одно несомненно: любой сойвинский староста — будь то венгр, русин или готтентот, — будет плясать под дудку Гулачи и останется старостой только до тех пор, пока будет вести себя соответствующим образом. Это грустно, очень грустно, но, к сожалению, это так.
Когда Дудич ушел, дядя Филипп сел около меня.
— Ну, Геза, ты слышал оба разговора. Что ты скажешь?
— Я венгр, дядя Филипп.
— Знаю, — сказал дядя очень серьезно. — Но не думал ли ты когда-нибудь о том, что венгры бывают разные? Граф Шенборн тоже венгр. Он член венгерского парламента. Имеет пятьсот тысяч хольдов земли. Его батрак тоже венгр. У него четверо или пятеро детей, которые голодают. Как только подумаешь об этом…
Тут дядя Филипп умолк.
— Какой я дурак! — сказал он после короткого молчания. — Все забываю, что ты еще ребенок. Пора спать, сынок.
Я лег спать, но долго не мог уснуть. У меня было такое чувство, что, хотя я и являюсь гордостью второго класса берегсасской школы, все же существуют вещи, которых даже я не понимаю.
На другой день вечером дядя Филипп спросил меня:
— Что ты сегодня делал, Геза?
— Попросил у Миколы прощения.
Дядя Филипп погладил мне волосы.
— Министром, как думает твой отец, ты не будешь, но, надеюсь, вырастешь настоящим человеком.
За два дня до выборов из Мункача прибыл взвод жандармов для подкрепления местных вооруженных сил.
Накануне выборов по приказу начальника уезда было задержано сорок шесть «русинских браконьеров».
На выборах большинством в девятнадцать голосов победил венгерский кандидат. Евреи все до одного голосовали за него.
На другой день после выборов начальник уезда велел освободить всех браконьеров. Жандармы из Мункача оставались в здании сойвинской школы еще четыре дня.
Спустя десять дней после выборов в Сойве было основано «Господское казино». Членами казино были все господа Сойвы, в том числе, конечно, Недьеши и Дудич. Из «господ» только одному не было предложено вступить в члены казино — доктору Филиппу Севелла.
Четверо леших
В течение нескольких дней все дети Сойвы лихорадочно готовили деревянные мечи и щиты. Мой тяжелый гусарский меч, так же как и меч Миколы, сделал из дуба кучер Петрушевич. Мечи эти должны были скреститься на поле битвы в руках бойцов враждебных сторон.
Главнокомандующие двух армий точно установили правила борьбы:
Судьба — брошенный и воздух крейцер — решила так, что защищать гору будут русины, венгры будут наступать.
Сын раввина, Эжайаш Френкель, один из главарей венгерской армии, предложил небольшой группе венгров обойти гору и напасть на русин сзади. Для этого им нужно было переплыть Латорцу.
Из солдат венгерской армии четверо согласились переплыть Латорцу. Командиром этого «морского десанта» был назначен я.
Одежду свою мы спрятали в прибрежных кустах. Я прыгнул в Латорцу в трусах и сандалиях, три моих товарища — в трусах, босиком. Без всяких затруднений доплыли мы до другого берега. Только щит одного из солдат и одна наполненная желудями корзинка с ручкой были потеряны в реке.
Гора, на которую нам предстояло взобраться, была довольно крутая. Мои привыкшие к берегсасским холмам ноги никак не могли сравниться с ногами сыновей сойвинских гор. Скоро я основательно отстал от находящегося под моим командованием отряда.
На склоне горы была только одна узкая извилистая тропинка. Она была окружена с обеих сторон густым орешником, терновником, малиной, шиповником, обвитыми длинными плетями различных вьющихся растений. Для того чтобы сократить дорогу, я сошел с тропы. Со смелостью, достойной начальника морского десанта, пробивал я себе дорогу через кусты, не обращая никакого внимания ни на крапиву, ни на колючки шиповника.
По моим расчетам, я давно уже должен был прибыть туда, где около старой братской могилы лесная тропинка приводит, как мне сказали, в тыл русинской армии. Но ни братской могилы, ни тропинки я не находил. Изменив направление, я попал в такое место, где деревья образовали почти совершенно непроходимую стену.
Деревья — совсем как соотечественники или даже братья — дрались, убивали, уничтожали друг друга. Их ветви переплетались, как руки борцов. Сплетались также и корни, борющиеся за влагу. Враги вытеснили из земли стройную сосну, и, вырванная, она ухватилась ветками за кроны соседних деревьев. Ее корни торчали в воздухе сантиметрах в двадцати над землей.
Я снова изменил направление. Теперь я шел прямо в гору, рассчитывая, что сверху, должно быть, увижу, где находится поле боя. Возможно, я приду как раз в самый решающий момент, чтобы своим мечом разогнать, уничтожить опьяненную воображаемой победой русинскую армию. Увидя меня, теснимые венгры обретут новую надежду, новые силы. И я громко воскликнул:
— Вперед, венгры, ура! Победа за нами!
Строя такие планы, я вдруг заметил, что потерял свой меч. Но щит продолжал висеть на левой руке.
Сначала я хотел возвратиться, но потом понял, что меч все равно едва ли найду, а на битву могу опоздать. От злости я заплакал и так, со слезами, подымался в гору. Дорога была длинная и трудная.
Когда я смотрел снизу, снег казался мне то розовым, то лиловым, то серым. Но когда подошел ближе, — покрытая снегом вершина находилась от меня на расстоянии не больше полутораста метров, — снег оказался грязно-серым: собственно говоря, это был даже не снег, а лишь снежная грязь.
Я сел на упавшую сосну, но, замерзнув, снова встал. Я думал, что отсюда увижу сражающиеся армии, а увидел Сойву, лесопилку, кальвинистскую церковь и Латорцу. Но наших армий я не видел. Не было слышно даже шума битвы.
Ветер рвал листву дубов и играл иглами сосен, пели птицы. Неподалеку куковала кукушка: «Ку-ку! Ку-ку!»
Я был голоден. Кусок хлеба с маслом, который дала мне с собой тетя Эльза, остался в кармане брюк, лежавших на берегу Латорцы.
Я пошел обратно. Конечно, не из-за хлеба с маслом, но, трезво взвесив положение, я решил, что это будет самое лучшее. Если я переплыву обратно Латорцу, то смогу еще догнать основную группу венгерской армии.
Теперь я шел вниз. Это было менее трудно, но все же нелегко. Спустился в долину, но Латорцы и следа но было. По-видимому, я пошел опять по неправильному пути. Теперь я был отрезан от Сойвы горой с двумя вершинами.
Солнце уже исчезло за горами.
Раньше мне было жарко, теперь я мерз.