Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Рулетенбург - Леонид Петрович Гроссман на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Нужно насесть не с купеческой, а с нравственной стороны.

– Ничем не проймешь. Денег тетка не даст ни за что.

– Не даст, если будешь клянчить, как бедный родственник. Если же строго, с достоинством скажешь, что ты просишь у нее как любимый сын своей матери, лучшего ее друга…

И вскоре ему самому пришлось ехать за деньгами к тетке. В душный июльский день похоронили Михаила. По извилистым и сквозным аллеям Павловского парка, мимо колоннад Камерона и павильонов Гонзаго проколыхался вдоль трельяжей и кариатид гроб табачного фабриканта и столичного редактора. И с выгнутого пьедестала смотрел поверх погребального кортежа последний гроссмейстер мальтийского ордена, похожий на безносую смерть в залихватски загнутой шляпе и с высокой гвардейской тростью в откинутой руке. Не так же ли был прикрыт полем мохнатой треуголки в самый день первого александровского манифеста висок императора, продавленный табакеркой заговорщика? И не так ли желтела воском царская голова с вспухшей глазницей под пестрым плафоном мраморного зала, как сегодня это пергаментное лицо петербургского литератора на атласной подушке узкого ящика – мертвая голова брата, навсегда сохранявшая для него черты круглолицего бойкого мальчика, спавшего с ним рядом на одной подушке за деревянной перегородкой, в передней на Божедомке. И вот: «семейство покойного Михаила Михайловича»… Да, нужно продолжать Дело. Семья без гроша. Журнал необходимо додать хоть до нового года: ведь деньги у подписчиков взяты вперед. Единственный выход – богатства Куманиных. Он помчался в Москву.

Старухи

Почему истратить 100 000 душ при Маренго – не то, что истратить старуху?

Из черновиков

«Преступления и наказания»

Москва все та же. В Петербурге торцы и стулья на Невском, Исаакий и огромные ящики доходных домов, здесь – гербы на подъездах, балконы с позолотой, ворота со львами. В толпе венгерки с кистями и с аграмантами, позади карет казачки в красных шапочках с золотыми шнурками. И яркие, крупные, кричащие вывески лабазов, трактиров и лавок. Все как в старину, когда с Божедомки везли их к Чермаку на Новую Басманную.

Извозчик повез его кривым, крута идущим под гору переулком. Лошадь приходилось сдерживать, чтоб дрожки не понеслись по скату горы. Издали он заметил острую башню лютеранской кирхи и рядом старый, фамильный, знакомый с младенчества пасмурный дом. Настоящее московское хозяйство – каменное обиталище, строенное пошире, с подвалами, погребами, конюшнями, плодовым садом и огородом. Дрожки, дребезжа, подкатили к воротам. Все та же позеленелая дощечка:

...

Дом

купца 1-й гильдии и дворянина

Александра Алексеевича Куманина

Жилье выглядело сумрачно и замкнуто, словно отпугивая прохожих подозрительным взглядом своих занавешенных окон. Он знал, что дома имеют свое лицо, свой характер, свою скрытую думу. Ему приходилось встречать веселые и угрюмые строения, словно заранее предназначенные для празднеств, труда или неведомых преступлений. Есть здания, выражающие в своих гладких и плоских стенах физиономию целого семейства, живущего в нем, и даже вызывающие в неподготовленном зрителе смутное волнение, тревогу и отвращение. Такие дома не раз встречались ему в Петербурге. И так же глядели на него с детских лет подозрительно и скаредно куманинские хоромы на косогоре Космодемьянского переулка.

Он прошел в чистый двор, с колодцем под узорным навесом. Передняя без колокольчика. Два неизменных старых лакея в долгополых домашних сюртуках. Признали почти по-родственному.

– Племянничек из Питера…

Поторопились с докладом. Потом повели по огромным пустынным и сумрачным залам, где целыми десятилетиями ничто не менялось. Так все и стояло здесь прежде, при жизни их хозяина – и десять, и двадцать лет назад, и в старину, когда он с покойной матушкой ездил на Покровку к богатым родственникам.

Старинная грузная мебель в белых чехлах, пузатые фортепьяны, глубокие раскидистые диваны, похожие на лари из амбаров и кладовых. Так же чернеют в простенках покоробленные полотна неведомых живописцев в тусклой бронзе старинных обрамлений. Все застыло в неприветливом порядке какого-то строгого чина. Так уж полстолетия все прочно стоит здесь на крепкой основе коммерческого капитала, приумноженного осторожными оборотами московского первой гильдии купца и дворянина Куманина.

Прошли два-три зала под мрамор и в штофе. Поскрипывали половицы из штучного дуба, позванивали хрусталики люстр, треща подмигивали по углам фиолетовые лампадки. Потемневшие зеркала отражали его лик монгольского бога в подслеповатых отсветах своих дряхлых амальгам.

Они дошли до маленькой круглой гостиной с балконом и выходом в сад.

Он остался один. Чуть пахло хвоей. Комнаты и коридоры, как и в старину, окуривались можжевельником. Вышивки тетки на столиках. По стенам дагеротипы архиереев и гильдейских старост. Все знакомое с детства.

Жизнь с тех пор ломала, но не сломила. Устоял даже в эти последние годы. Удар за ударом, смерть за смертью, разгром нужнейшего дела, гибель всего, – но в нем никогда еще не было столько бодрости, жажды жить, уверенности в своих силах, неодолимой страсти к труду. «Кошачья живучесть…» Даже телесно как-то окреп в невзгодах, реже припадки, дышит легко, сердце утихло – это то состояние здоровья, когда вдохновенье владеет тобой непрерывно, спорится бодро работа, нарастает радостно рукопись. Только недавно понял всю силу свою, только в последних созданиях стал раскрывать ее полностью в новой какой-то глубине. Недавно лишь зоркий и умный Григорьев сказал, прочитав его исповедь: «Так и пиши»… И новые замыслы, образы, темы роились и звали к себе. Он видел, он чувствовал их, эти будущие создания, о которых не догадываются люди и которые через поколение станут, быть может, великой сокровищницей всего человечества, глубоким источником указаний, поучений, заветов, новых вдохновений для будущих великих художников. Неужели же судьба не даст ему счастья раскрыть свои замыслы? Неужели эти огромные романы, уже живущие в нем и требующие воплощения, снова потонут в нужде, несчастьях, болезнях, как уже были однажды сорваны каторгой замыслы его ранних творений?..

Через несколько минут он излагал свое дело маленькой круглой старушке, с чуть вспухшим лицом, в черном суровом платье и белом чепце. Вдовий траур уже никогда не снимался.

Это и была «тетушка», «крестная», «благодетельница семьи» – московская богачиха, фамильная капиталистка, единственная наследница именитого купца, владелица дома на Покровке, дачи под Кунцевом, трех имений в Тульской, Смоленской и Рязанской губерниях, сама Александра Феодоровна Куманина, доживавшая свой век на покое в Покровском доме вместе с недоброю «бабинькой» Ольгой Яковлевной из жестоковыйного рода купцов Антиповых.

Тетушке шел уже восьмой десяток, но была она в полном уме и помнила все, особенно же относящееся к ее капиталам. Изредка только проявляла некоторые странности, предвещавшие наступившее вскоре затмение сознания, повторялась, ставила невпопад вопросы, не вспоминала известнейшего обстоятельства, тревожилась без видимого повода. Но об опеке в то время еще не было и речи, и рассуждала тетушка весьма толково.

Он изложил дело сурово и кратко. (Про себя твердо решил: «Надо быть не очень просителем, дрожащим заискивателем. Надо действовать нравственно на душу и действовать не патетически, а строго, сурово. Это всего более сшибет».)

– Брат умер. Оставил наличными триста рублей – хватило на похороны – и двадцать пять тысяч долгу. Срочных векселей на пятнадцать тысяч. Семейство осталось без всяких средств – хоть ступай по миру. Я у них остался единой надеждой, и они все, и вдова и дети, сбились в кучу около меня, ожидая спасения…

– Но ведь ты, Федя, говорят, зарабатываешь романами по десять-пятнадцать тысяч в год…

– Работая в журналах брата, я действительно зарабатывал от восьми до десяти тысяч. Но, чтобы прокормить своими сочинениями огромное семейство, печатаясь у чужих редакторов, мне нужно было бы работать с утра до ночи всю жизнь. Едва ли бы здоровье мое мне это позволило…

– Что же ты намерен делать?

– Продолжать издание журнала, тетушка. Все друзья мои и прежние сотрудники того же мнения…

– Ну что же, и продолжай.

– Но чтобы додать шесть книг журнала в этом году, необходимо восемнадцать тысяч рублей серебром.

Тетушка всплеснула руками и опрокинулась на спинку кресла.

– Да ведь это же состояние!

– Я не прошу его у вас сразу, тетушка. Но десять тысяч серебром в настоящую минуту дали бы мне возможность продолжать дело.

– Откуда же взять их, царица небесная! Нет, уж лучше откажись от журнала… Ведь это прорва.

– Дело может пойти блестяще, тетушка. Другие ведь наживаются на журналах, дома себе отстраивают. Каково же не додать журнал и просто погибнуть, стоя на краю несомненного и блистательного успеха?

– Но ведь выдать такой капитал – разоренье!

– Ваши деньги, тетушка. Хотите дайте, хотите нет. Не дадите – разорите дотла и погубите. (Старуха заметно бледнела.) А ведь просит вас ваш крестник, который ничего от вас не получал и никогда ни о чем не просил. Вы в гроб смотрите – с чем перед Христом и перед покойной сестрой явитесь?

– Совесть моя чиста перед покойницей. Да и не тебе меня упрекать, Феодор. Много для твоего семейства сделала. Много! Сестер твоих замуж выдала. И все за хороших людей. Петр Андреевич Карепин – ну, не молод, конечно, зато секретарь дамского комитета о просящих милостыню, главноуправляющий княжескими имениями. Иванов, Александр Павлович, тот, пожалуй, похуже, зато ученый. Сашеньку за приличного человека отдала.

– Э, полноте, тетушка, сестер устраивал покойный Александр Алексеевич, а вы-то что сделали?

– Всех снабжала вещами, хозяйством. Верочке лисий салоп с большим воротником. Вареньке подушек пуховых для двухспальной постели в чехлах из розового демикотону. Сашеньке белье, атласные стеганые одеяла, наволочки декосовые с фалабрами…

– Почему же племяннику своему в трудную минуту отказываете?

– Денег нет у меня, Федя. Весь капитал мой в банковых пятипроцентных билетах.

– Их можно реализовать…

– Умру, тогда и распоряжайтесь. Только волю мою последнюю исполните.

– Это что же, тетушка?

– Завещание выполните не криводушно. Восемь тысяч рублей серебром на погребение тела моего и для подачи на поминовение души моей.

– Сколько?

– Восемь тысяч. (Много бы спасти «Эпоху».) А кроме того, шесть тысяч в церковь святых Козьмы и Дамиана на украшение храма и в пользу священноцерковных служителей на вечное поминовение души моей…

Он незаметно вел счет в уме. Четырнадцать тысяч – ну, что же – пустяки для Куманиных, при банковских вкладах, при трех имениях с заводами, при даче и доме со всей обстановкой, погребами, кладовыми, конюшнями, меховыми вещами, фаянсом и бронзой…

– Экипажи мои, лошадей, всю мебель, библиотеку, картины, ковры, зеркала, кухонную посуду и все хозяйственные принадлежности…

«Пожалуй, на несколько десятков тысяч будет…»

– Завещеваю продать…

– А из вырученных денег?

– Часть на раздачу прислуге, которая в час кончины моей при мне находиться будет. Пусть помнят о барыне.

– Ну, а другую часть?

– А другую? Раздать бедным на поминовение моей души.

«Вот забота о славе посмертной! Словно литератор…»

– Ну, а старшие ваши племянники, тетушка?

– Какие такие? А, Михайло да ты, Феодор! Не очень-то тетушку жаловали… Покойник десять тысяч от меня получил вот на издание журнала. Больше семье его ничего и не причитается, чтоб другим обидно не было. Тебе же, как и прочим всем, десять тысяч отпишу. По смерти моей и получишь.

– А не лучше ли при жизни вашей, тетушка? Чтоб сами вы были свидетельницей спасения, оказываемого вами погибающему родственному семейству? Подумайте только…

Тетушка вся колыхалась под натиском христианских аргументов племянника. Не нашлась, растерялась.

– При жизни? Да что ты! Откуда их взять-то? Что скажут Масловичи, Шеры? (Тревожно и беспомощно металась в своем кресле.) Нет, погоди, я лучше уж бабиньку позову.

Позвонили. Лакей в длиннополом сюртуке поднялся в верхние комнаты. Вскоре раздались торопливые шажки, легкий металлический звон, и в комнату почти вбежала остроносая старушонка с молитвенником в высохшей руке и связкой ключей за поясом.

Это и была «бабинька», мачеха Нечаевых, крепко державшая в узловатых руках свою семидесятилетнюю падчерицу. Разного типа старухи. Младшая – тетушка – та еще вся была довольно плотная, круглая, а бабинька совсем высохла и сморщилась, подбородок остро торчал, щеки обвисли, шея обнажила все горловые хрящи, только и остались, что кости, сухожилия да кожа. И еще глаза – пронзительные, злые, завидущие. Недаром славилась хитростью, злостью, умом и язвительностью.

Тетушка двигалась медленно, бабинька была быстра и стремительна, как взгляд ее пронырливых и бегающих глаз. С ней толковать было труднее.

Выслушала все молча, бегая по гостю мышьими глазами. Застрекотала быстро, безостановочно, мелкой дробью:

– И всегда ты мотал деньги. Смолоду еще. Так про тебя и говорили: Федор-то – шатун, только и на уме у него, что бильярдные да ресторации, да картишки, да девки. Никогда ты не умел сколотить копейки… И в кого ты, вправду, уродился? Отец твой покойный, тот над каждой копейкой дрожал. Гроша в жизни никому не передал. А уж Нечаевы бережью, торговой сноровкой, скопидомством составили себе капиталец. Дед твой не любил расточителей, мотыжек, вот вроде тебя…

– Так ведь я тружусь, бабинька, и труд у меня не легкий…

– Знаем. А что ни натрудишь, по заграницам, по рулеткам всяким проматываешь. Небось, всё знаем (ехидно сверкали глаза). При жене-то, при покойнице, сколько жен еще себе завел? Думаешь, не знаем?

– Так ведь у вас, бабинька, на них денег не просил, – угрюмо пробормотал он.

– А вот прикатил же к нам из Питера за деньгами. Жил бы раньше иначе, не пришлось бы… Не рассчитывал бы на стариковский карман.

– Охота вам верить сплетням.

– А то и плохо, что сплетни всего тебя облепили крутом, как репья (с отвращением сжала бесцветные тонкие губы).

– Ну, что там толковать! (Он повернулся от злобной старухи к другой.) Я к вам обращаюсь, тетушка, не к чужой крови, к родной сестре моей матери. Придете ль на помощь единокровной семье, дадите ли взаймы, под вексель хотя бы, десять тысяч для спасения журнала и гибнущих близких?

Ему сразу представилось: в железных кассах Куманиных опрятными пачками и ладными свертками лежали годами купчие крепости, заемные письма, процентные билеты, банковые облигации – груда бумаг, обеспеченных землями, строениями, заводами, товарами, металлами, всем государственным достоянием Российской империи! И на страже этих богатств, способных спасти тысячи молодых жизней и гениальных замыслов, две древних старухи, эриннии с когтистыми пальцами…

Но присутствие бабиньки придало бодрости старой Куманиной. Решимость в отказе окрепла.

– Нет, Федя, не дам. Ни к чему. Не дать взаймы – остуда на время, а дать – ссора навек.

Вот когда неумолимо и повелительно возникла перед ним парабола о мандарине. Дряхлый богатый старик в Китае – а здесь творческие замыслы, нужные человечеству и безнадежно обреченные на гибель! Две никому не нужных старушонки, уже согбенные над могильной ямой – и рядом молодые существа, быть может, полные дарований, призванные служит человечеству, строить новую жизнь… И для чего промысел так оберегает прозябание этих выживающих из ума старух, цепко и прочно ухватившихся за наследственные капиталы Куманиных? И зачем такое пренебрежение к нему, к вырастающим замыслам его созданий, к этим будущим зреющим книгам, призванным, быть может, обновить и переродить человечество, открыть неведомые пути его мысли, переломить вековой ход истории?.. Если бы только не нищета, не болезни, не эти гнетущие житейские заботы! И подумать только, что несколько тысяч спасли бы все!

«Убил ли бы ты в Китае старого мандарина, чтоб сразу получить в Париже его богатства?..»

Убил… ли бы?..

Он поднялся и перед входом – в виде последнего довода – раскрыл свой бумажник. Конверт с делами редакции. Письма типографий и бумажных фирм с предоставлением шестимесячного кредита. Согласие журналов печатать в долг объявления. Заявления сотрудников о предоставлении редакции статей с отсрочкой уплаты. Все шли на спасение дела. «Неужели же единственная родственная душа окажется хуже чужих? Неужели же из своих миллионов не уделит малой толики на спасение святого дела?»

Он чувствовал, что слабеет в доводах, что упорство сопротивления отнимает у него последние надежды. Безысходность положения начинала ужасать его. Нервы, натянутые до предела, начинали сдавать. Слезы подкатывались к горлу.

– Всю-то жизнь свою беспутный, никчемный, не работник, не добытчик, – подваркивала бабинька. – Неудачники-то старшие у покойницы Маши… А ты, Федор, особенно. И с ничтожными проходимцами путался, и шпагу-то над головой твоей палач ломал, и к позорному столбу привязывали. Что ты смотришь на меня такими глазами? Убить, может, хочешь? У, каторжник!

Он побледнел.

– Убить… вас?

– А уж если против царя православного шел, то что же и ждать от тебя, колодника, старухе беззащитной?

– Я во всю жизнь мою зла никому не чинил, – растерянно бормотал он, словно пойманный, – я всегда учился и учил прощать людей и любить их.

– Да, знаю, жену-то свою покойницу с любовником сводил… А все потому, что без денег, нищий. Вечно и будешь в унижении, в грязи топтаться, слезно выпрашивать все у судьбы… Что, думаешь, жалко? Нет, гадко.

– Я с судьбой в непрестанной борьбе. Но осилить ее не могу. Вот опять захлестывает бедою. Ведь вся семья брата у меня на горбу. И больны-то они, и нищие. Катюша-то после скарлатины как спичка, Эмилия вся измоталась, мальчики без присмотра. Нужны средства, и быстро, – можно ли в этом разброде писать, зарабатывать пером, вы подумайте только!

И он снова убеждал, разъясняя, уговаривал, опровергал, неутомимо, сквозь слезы, почти до самого вечера. И наконец стал нащупывать еле ощутимый перелом. Осторожно стал закреплять позиции. Вдруг понял, что дело выигрывает. Согласия еще не было дано, кудахтанье продолжалось, но уже было ясно: тетка деньги даст. Отщелкнули ларец с документами. Проверяли старинные выдачи. Шуршала вексельная бумага.

Поздно вечером простился со старухами. Медленно шел он, усталый, обратно по большим гулким залам купца первой гильдии и дворянина Куманина. Слабо пахло хвоей. Возникало в памяти одно фамильное предание, слышанное им когда-то от отца. В роду их была одна грозная женщина в глубокую старину, чуть ли не в шестнадцатом столетии. Она обвинялась в убийстве мужа при помощи наемного лица, в покушении на убийство пасынка с целью завладеть всем родовым имуществом. Суд приговорил ее к смертной казни.

Не раз в решительные мгновения перед Достоевским возникал этот образ праматери. Казалось, и теперь тень этой преступной и страстной женщины вела его по темным купеческим залам, вдоль тусклых зеркал, завешенных люстр и мигающих лиловых лампадок, пока продолжали в нем яростный бой эти вечные помыслы о деньгах, о смерти, об убийстве, о страшных верховных правах обновителей мира сквозь кровь и сквозь трупы вести к торжеству свою мысль.

Аустерлиц, пирамиды, Ватерлоо…

Лондон

Город Лондон с его колокольнями и крышами домов, тонувших в дыме и тумане, представлял печальную землю с ее бедами и могилами, всегда позабытыми и всегда на ней приметными.

«Исповедь англичанина, употреблявшего опиум».

Санкт-Петербург, 1834, стр. 33

Нищета! Нищета!

За два года перед тем он поехал на Всемирную выставку в Лондон. Город неслыханных и гигантских контрастов ошеломил его. Выставка сразу поразила своими размерами и пышностью.

Европейские газеты усиленно трубили о новом празднестве всеобщего мира, о великом содружестве наций в труде, о рабочем согласьи народов и гармонической общности их индустриальных интересов. Все это призван был воочию явить огромный выставочный дворец Кенсингтона, величайшее сооружение в мире, только что открытое для разноплеменных посетителей в присутствии самого герцога Кембриджского, архиепископа Кентерберийского и лорд-канцлера.

«…Да, выставка поразительна,  – записал через несколько месяцев петербургский литератор, – вы чувствуете страшную силу, которая соединила тут всех этих бесчисленных людей, пришедших со всего мира, в единое стадо; вы сознаете исполинскую мысль, вы чувствуете, что тут что-то уже достигнуто, что тут победа, торжество…»

Знаменитый Кристаль-палас расстилался и ослеплял своим алмазным сверканием. Дворец, собственно, был кирпичный, но по старой памяти о выставке 1851 года его называли хрустальным. Исполинское здание раскинулось среди королевских парков своими прозрачными галереями, стеклянными корпусами, остроконечными башнями-пагодами и двумя гигантскими многогранными куполами, словно выточенными из цельного хрусталя. Казалось, Исаакий и римский Петр, значительно увеличенные в размерах и вылитые из стекла, были брошены по обе стороны необъятного сооружения, вобравшего в себя образцы человеческого труда со всех концов мира – из Индии, Австрии, Турции, Соединенных Штатов, Германского цолльферрейна, Мальты, Петербурга, Мадрида, Персии, Скандинавии, Китая. Тридцать тысяч фирм развернули свои изделия за огромными воротами Кромвель-Рода, вдоль гигантских железных колонн с золочеными капителями, под могучими сводами этого новейшего дворца промышленности, вызывавшего в памяти Вавилонскую башню или Соломонов храм.



Поделиться книгой:



Регистрация