Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Жизнь и судьба: Воспоминания - Аза Алибековна Тахо-Годи на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Подъехали мы к такому красному кирпичному дому, и я впервые увидела двор без какой-либо ограды, без ворот и — без единого дерева. Справедливости ради скажу сразу, что в порядке общественной нагрузки все жильцы (мы впервые услышали такое слово) двух больших новых домов (и мы в том числе) насадили молодые деревца, которые потом разрослись и образовали нечто вроде сквера с площадкой для игр посередине.

Жильцы — народ сознательный. Все фамилии их вывешены у каждого подъезда, и управдом с фамилией Ристикиви (может быть финн? почти как маленький киплинговский зверек Рикки-Тикки-Тави, убийца очковых змей), партийный и важный (управдом тогда человек не простой), бдительно следит за порядком[58]. Впервые мы, дети, узнали, что дом не может быть просто домом, а есть еще корпуса. И наш адрес в Москве — 3-я Звенигородская, дом 5, корпус 15, квартира 134, на пятом, последнем этаже. Будем к себе наверх ходить пешком.

Мама стала сразу приводить все в порядок: ковры повесили, как же, мы да без ковров, шкура медвежья — бурая на алом сукне — на полу, и там самое место играть младшенькому брату со своими солдатиками. Уши медведя — пещеры Дагестана. Вместо занавесей на окнах тоже легкие ковры — хорошо спать ночью: мы же привыкли в темноте со ставнями. Книги во всех комнатах и особенно в прихожей — полки до потолка. Водрузили папин письменный стол и над ним мамин портрет.

На столе письменный прибор, да не простой, его мама невестой подарила жениху, будущему присяжному поверенному. Черный мрамор, серебряные воротца резного кружева, чернильницы с серебряными шлемами — шишаками на головах, и все остальное, что положено. Черный мрамор и серебро. Стол не для красоты, а для работы, на нем и в ящиках расположено все удобно. Скажу уж к слову, что папа женихом подарил мамочке овальный в темно-зеленом сафьяне несессер с чудными для каждой женской души вещичками из слоновой кости. Представьте, он прошел сквозь все превратности жизни, утеряв, конечно, много разных прелестных штучек.

Ну а около стены — зеркальный шифоньер, где перед зеркалом я иной раз красуюсь. А в нем мамины сокровища в шкатулках с перламутровой инкрустацией (одна до сих пор у меня), и в них — предмет моего восхищения — очень симпатичные украшения.

Вижу как сейчас: мама перед зеркалом шифоньера в строгом кремовом крепдешине прикалывает брошь — лучики разбегаются при огнях. Оказывается, необходимо в Большой театр. А почему необходимо? А потому, что в отделы аппарата ЦК выдали пригласительные билеты на оперу Ивана Дзержинского «Тихий Дон»[59] — идти обязательно. Партийная дисциплина. Родители рано вернулись домой — ушли после первого акта, к нашей радости — боимся оставаться одни. Будки с милицейским стражем нет.

Красуюсь я и в нашей детской, тоже перед зеркалом, большим, круглым, на старинном комоде красного дерева. Перед зеркалом лежат и стоят мои финтифлюшки (так я их называю). Здесь крохотный флакончик духов и такая же круглая коробочка «Снежинка» — это, о ужас, пудра, которую я сама купила в аптеке. Все это необходимо для антуража якобы будуара, а на самом деле не употребляется.

Но вот удивительное дело! Однажды ни с того ни с сего большое зеркало вдруг треснуло, прямо посередине, как бы раскололось. Мама, узнав, опечалилась. Примета плохая. Что-то должно случиться непоправимое. И оно случилось — папу вскоре арестовали. Вот и не верь в приметы разных так называемых суеверных бабок!

Кроватей первое время нет. Папа предписал не брать, в Москве все купим. Спали на коврах, на полу, к нашему удовольствию, — вот благодать: катайся по полу, сколько хочешь, и совсем, как в дагестанском селе. Но потом маме надоел этот цыганский табор — она блюститель упорядоченности. Папа огорчался, и его кузен, Гамид Далгат, бывший красный партизан (отец тоже — есть документ, единственное, что осталось после его расстрела и что выдали мне на Лубянке), один из первых обладателей ордена Боевого Красного Знамени, достал где-то в Кремле из запасников через своего тестя (дядюшка недавно женился на Лидии, красивой и капризной) роскошное ложе для мамы, резное, из дорогого дерева. Видно, из бывших дворцовых складов, оттуда многим «ответработникам» и «аппаратчикам» выдавали мебель.

Мы сразу оседлали это ложе (даже как-то неудобно назвать его кроватью) для наших игр. Мне достались тахта и огромный ковер — от потолка, на тахту и до пола. Тоже неплохо. Во мне, видимо, какие-то атавистические черты дагестанские — люблю ковры и халаты. Ковры любят лежать на полу. Они только краше и лучше от этого становятся, как говорил маме старый перс (он ее научил принимать в жару горячие ванны, пить горячий чай и привозил ей настоящую хну). Но мама любит чистоту, а пылесоса еще нет, и мама терпит ковры только на стене. Я же не терплю кроватей. Помню только мою беленькую, с сеточкой, чтобы не выпасть. С удивлением заметила, что ее почему-то привезли в Москву, и действительно, почему? Потом узнаем.

Ну а как же хозяйство, кухня, кто ими занимается? Думаете, няньки? Нянек уже нет. Мы повзрослели, а кроме того, ведь есть мама. Она для нас все — и учитель, и воспитатель, и нянька, и глава дома. Папа слишком высок. Воспитывать он может, и очень хорошо — на собственном примере. Но хозяйство, ни в коем случае.

Хозяйство — на кухне, где стоит большой сундук, весь сияющий и звенящий, когда его открывают. Здесь по традиции, с давних пор, спит кухарка. У нас их две. Васена, приехавшая за нами из Махач-Калы, родом из города Одоева (когда я писала ей письма, то город назывался Адоев, по нашей с ней орфографии). Однако Васена вызвала к себе из голодного Одоева племянницу Настю, страстную любительницу чтения. Они непонятно как умещаются в нашей квартире.

С Настей замечательный казус. Она переписывает от руки «Графа Монте-Кристо» бессмертного Александра Дюма. У нас дома его нет. Мама умолила своего брата, Леонида Петровича, прислать из Владикавказа для прочтения два драгоценных тома. Настя, к сожалению, не смогла их переписать. Книги попросила под страшной клятвой Ксения Александровна Самурская, «тетя Ксеня», а потом книги, увы, исчезли — ведь каждый под «страшной клятвой» читал их. Боже, какой скандал! Как оправдывалась мама перед братом — профессором — не представляю. Мы все тяжело переживали эту драму.

Между прочим, в кухне есть холодильный шкаф (тогда не было у нас холодильника) и плита, для которой управдом выдает уголь, и когда она топится, из крана течет горячая вода. Ванна с колонкой и туалет дополняют наше хозяйство. Но без керосинок все равно нельзя, и на кухне их две, так что там все время что-то варится, жарится, печется: каждый день — свежий обед. Это вам не фабрика-кухня.

Как хватает у мамы терпения держать дом в идеальном порядке?! Она не выносит вида грязных керосинок, кастрюль, посуды. Во время обеда сразу же после первого блюда — тарелки мигом исчезают на кухню. А приниматься за десерт, когда стоят тарелки от второго — невозможно. Стол должен быть красивым. Видимо, маму в свое время так воспитали, хотя тогда жизнь была совсем другая. Но мама и теперь борется за порядок и красоту. И цветы чтобы цвели, и земля чтобы хорошая в ящиках цветочных на балконе (все покупаем в оранжерее, в соседнем парке), и чтобы все сияло. И графины (когда гости, вино по-старинному подают в графинах), и хрусталь бокалов, и фарфор, и скромный фаянс, и подносы (старинные, медные, сколько забот!). А главное, мы — дети. И нас четверо.

Запомнила я симпатичную домработницу тетю Стешу. Она у нас последние два года спокойной жизни. Время от времени она вызывает из голодной деревни мальчика-сына. Между прочим, старший брат тети Стеши работает в аппарате ЦК и знаком с Алибеком Алибековичем, даже приезжает к нам в гости на дачу. Вот какие коллизии. «Как хорошо в Стране Советов жить, как хорошо свою страну любить», — распевают повсюду. А голод не тетка. И мы посылаем на когда-то изобильный Кавказ как можно чаще, с разными хитростями, посылки с сухариками из черного хлеба (из белого — не принимают) и стараемся засунуть разные необходимые продукты: помогаем нашим родичам во Владикавказе. И мама каждый раз огорчается.

Мы же получаем, в свою очередь, из Дагестана (обычно с оказией) дары юга — фрукты, дыни, арбузы и чудесные консервы — персики, сливы, черешни в собственном соку и крохотные огурчики — корнишоны, а главное — икру. Все это идет из Дагестана на экспорт, но и нам уделяют. Привозят и более серьезное — вяленое мясо, солонину, рыбу. Семья большая, посетителей и гостей много. Всех надо кормить и принимать, как следует на Кавказе — обильно.

Мы с удовольствием играем на балконах. Один — простой, с железными прутьями, на нем не развернешься. Там однажды моя маленькая сестра Миночка, просунув голову между прутьями, не могла ее вынуть обратно. Какой ужас был, как мучились все, и голову маслом смазывали, пока папа, наконец, не спас свою крошку! А эта крошка еще лучше — влезла на стул на втором длинном балконе с каменным ограждением, на котором ящики с цветами, «мамин сад», и я едва ее подхватила: опасно перевесилась вниз, куда упорно стремилась. Угораздило ее упасть с высокого буфета — зачем и как туда забралась, никто не знал. Слава Богу, после многих приключений (а как чуть ее не унес быстрый поток в Дагестане!) осталась жива, выросла, стала профессором и доктором филологических наук.

Самое любимое место в квартире — это один из стенных шкафов. Там на полках — высокие железные банки, полные конфет, самых различных, сладеньких, кисленьких. Все эти «гусиные лапки», «раковые шейки», всяческая карамель. Только не шоколад. Нам разрешено забираться в любое время в эту сокровищницу. А так как от нас не прячут и нам не запрещают, то мы вовсе не набрасываемся на сладкое, а вполне умеренно относимся к нему. Играем, читаем, посасываем прозрачную карамельку и довольствуемся немногим. По-моему, правильный мамин педагогический прием.

Большое утешение для нас, южан, — парк, раскинувшийся на берегу Москвы-реки, бывшая роскошная усадьба князя А. М. Гагарина. «Студенец», или Гагаринские пруды, с островами, каналами, мостиками, аллеями, фонтанами, и все содержится аккуратно и с любовью. Летом делай, что хочешь, — можно жариться на солнце у одного фонтана, сидеть в тени у другого, бродить по липовой аллее или среди плакучих ив, а то лежать под кустами на берегу реки, плавать на лодке, пить газированную воду (помню, как компания ребят потребовала «шесть стаканов») или идти в хороводе на площадке, усыпанной песком под звуки «Музыкального момента» Шуберта (непременный гармонист посередине на табурете) и следовать за плавными движениями ведущей, Зои Сугробовой, старшеклассницы из нашей школы, подрабатывающей здесь культмассовиком или, как говорили, «затейником». В белом платьице, в белых тапочках (их чистят зубным порошком) очень даже хорошо размяться в парке.

Зависть вызывает Зоя на школьных вечерах, демонстрируя свою акробатику. Дома я стремлюсь ей подражать, закидываю правую ногу за шею. Получается.

Иной раз мы идем в оранжереи парка подышать ароматом прекрасных цветов, впитать особой теплоты воздух и купить рассаду для маминого сада или букеты пахучих цветов в комнаты. Я очень люблю флоксы и даже сейчас, когда пишу эти строки, вдыхаю поднимающийся из нашего цветника под окнами этот напоминающий былое душистый ветерок[60].

Бывают комические случаи, буквально повторяющие эпизоды из «Золотого теленка» Ильфа и Петрова. Гуляем в парке, созерцая XVIII века беломраморный памятник любимой собачке среди яблоневого сада на одном из заповедных островов — вход недоступен. Вдруг среди какой-то суматохи налетают в противогазах дядьки и тетки с носилками. Репетиция Осоавиахима газовой атаки и ее ликвидации. В воздухе какая-то гадость, имитация иприта. Всех созерцателей крепко хватают, укладывают на носилки тетки с красными крестами. Мы стараемся выбраться из этого сумбура и улепетнуть подальше, вообще бежать из парка. Уж лучше смотреть, как с вышки прыгают храбрые девочки — парашютистки, или пойти в комнату смеха, посмеяться над собственным уродством, или ближе к вечеру — на хороший концерт в так называемый Зеленый театр, где тебе и балет, и акробаты.

А зимой — каток. Огромная площадка залита льдом и огнями, лед сковал пруды, склоны их снежные тоже залили водой, и они обледенели. Музыка играет, и мы, кто большой, кто маленький, на коньках. Старший брат на беговых «норвежках», ух, как несется, страшно на поворотах, срезает. У меня вместо детских «снегурок» солидные «гаги», это уже высокий класс для катка. Младших с собой не берем. С нами подруги и мальчики — ухаживают. В коротенькой шелковой шубке на меху и в теплой юбочке хорошо скользить по льду, едва припорошенному снегом. Катишься, сам собой без всякого труда; отталкиваться, помогая себе, запрещено. А если что не так, рядом старший брат. На лыжах так и не научилась. А на коньках помню даже первые уроки, когда «снегурки» со страхом спустили меня с маленького пригорка. Но зато в парке неслась бесстрашно с площадки по ледяным скатам прудов так, что остановиться трудно. И совсем не страшно. Здесь гораздо интереснее, чем на катке в центре на Петровке (старинный каток), да и к дому близко, а туда еще ехать. Шелковая шубка на меху и другие прелестные вещи, платья и кофточки, — это из огромного магазина на Петровке (бывший Мюр и Мерилиз), который все равно называют «Мюр». Там замечательные лифты, вышколенные продавцы, даже есть швейцары и при лифте мальчики с галунами. Мы с мамой покупаем там, но тоже не так просто, а по какому-то литеру. Значит — не для всех. Не для всех и ателье аппарата ЦК, где шьют маме и даже мне, да так хорошо и изящно. А что попроще, мама отдает знакомой молодой женщине в нашем подъезде, да и сама много возится с починкой нашего белья, штанишек, платьиц. У нее есть ножная швейная машина — вечный «Зингер», и она часто стрекочет среди дня, благо отца дома нет, а мы заняты своим делом.

Года два до Новых домов не было трамвая от площади Красной Пресни, откуда шла связь с центром. И мы очень даже оценили трамвай, как оценили и то, что у нас есть свое почтовое отделение: Москва 100.

Самое же интересное — по Москве-реке ходят кораблики — пароходики, и мы путешествуем до Кунцева и дальше. Если же весной разливается река, то особое удовольствие — вылавливать из воды, что пошлет паводок (от него замазывают смолой подвальные помещения), и нам попадается добыча — например, пачка царских ассигнаций с Петром и Екатериной. Мы их сушим, раскладываем на солнышке, а потом играем в продавцов — покупателей, добавляя серебряные монеты, привезенные из Дагестана. А мама поет нам смешную песенку из ее детства, и мы узнаем, что есть испанская монета реал, которую щедрая донья Клара из Мадрида подала нищему.

Московский двор — как же без него! Да, это вам не Махач-Кала и не наши скромные детские игры. Тут держи ухо востро. Здесь полагается, чтобы некто, самый, самый опасный хулиган (мы это слово впервые здесь услышали), был грозой огромного двора и был благожелательно настроен. Скажут: как же Алибек Тахо-Годи поехал в такой демократический район, что, ему негде было поселиться? Было, конечно, но в Дом на набережной, как я уже упоминала, он принципиально не хотел, а здесь очень даже порядочная и солидная публика живет. Это особая политика расселения — разбавлять пролетарскую массу, расслаивать и вместе с тем как бы воспитывать ее. Но для всех уравниловка. По одной комнате — семье. Вот пример. В нашем подъезде пролетариев — две-три семьи, остальные — служащие, инженеры, летчики, преподаватели, каждому по комнате. Есть только две квартиры особенные — на 3-м этаже дипломат, наш торгпред в Швеции Целлер, занимает один всю квартиру, и на 5-м этаже Алибек Тахо-Годи, даже с двумя балконами.

С Целлерами мы, дети, дружим. С главой семьи всегда вежливо здороваемся: «Здравствуйте, Гергард Андреевич». Обрусевший немец (а может быть, и швед) с незаметным кивком проходит в подъезд. Но у него замечательные дети — высокий, здоровенный Годар, или Дарик, и высокая светловолосая Эльвира. Они оба по виду вагнеровские герои и очень наивные: жили все время за границей и осваиваются постепенно. Однажды вышли гулять в красных брючных костюмах. За ними бежали, свистели, хохотали мальчишки. Но вскоре Годар уже носился, спускаясь на перилах по лестнице, и сам выкрикивал боевые кличи, а Эльвира — вся в музыке (поступила в консерваторию в дальнейшем), и мама их Нина Александровна, как зайдешь к ним, сидит грустно и вяжет, вяжет что-то из чудесной, мягкой шерсти, а рядом звонкая крохотная зловредная собачонка. Да, грустная Нина Александровна что-то предвидела — мужа арестуют в 1937 году. Годар погибнет в каком-то особом батальоне, а Эльвире тоже уготована тяжелая судьба.

В соседнем подъезде вполне приличная публика. Там музыкант Ширинский[61] из квартета имени Бетховена, летчик Жук — погибнет вместе с гигантским самолетом «Максим Горький», оставив сиротами жену и дочь. Там в странном rez de chaussée (на уровне земли) в красивой комнате две почтенные дамы — сестры, и два белых шпица. На третьем этаже — моя приятельница Таня Смирнова с братом Мишкой, мамой, тетей Серафимой и чудесные цветы «белая красавица». На втором — интеллигентное семейство Седуковых. Вася и Августа учатся в нашей школе. А на первом — Володька Зорин, тоже из нашей школы, сын дворничихи Паши, Прасковьи Григорьевны. Знаю, что, когда у нее умер младенец, мама навестила ее и отнесла продукты и деньги, совсем по старому обычаю.

Но в этом же подъезде на четвертом — парочка, перед которой дрожат все окрестности. Этих братьев никто не знает по имени, а кличут попросту Пат и Паташон. Такие и есть — длинный худой и маленький толстый. Говорят, что это настоящие бандиты, но к нам, ребятам детских игр, вполне благожелательны. Видимо, для них мы мелкота, мелюзга. Они же цедят сквозь зубы, кепки надвинуты на глаза, жуют папиросы, сплевывают небрежно, от нечего делать разрисовывают стены неприличными словами, этак походя (и мы эти слова уже держим в памяти), а то и стекло треснут кулаком — скучно — или дадут тумака. Говорят, что у каждого по острому ножу-финке, особенно когда они уходят в ночь. Уж чего со страху только не рассказывают.

А мы играем в казаков-разбойников, причем по подвалам, носимся, как безумные, друг за другом. Падаю, разбив до крови оба колена (мама накладывала свинцовую примочку). Однажды бежала сломя голову так, что виском ударилась о почтовый огромный железный ящик в подъезде (это для всех жильцов на первом этаже и облегчение почтальону), да так, что искры из глаз. Может быть, после этого начались у меня проблемы с глазами?

Или прыгаем через веревочку 200, 300, 500 раз, кто как выдержит, самозабвенно, да еще ухитряемся в один размах успеть сделать два прыжка. Или мячиком об стену (он должен быть, как литой: если попадет, не дай Бог), бесконечно, хоть сотню раз, — но соседей вежливо пропускаем.

Среди всего этого гама, шума, игр, беготни вдруг раздается крик: «Старье берем!» — это еженедельно посещает двор постоянный, «наш», татарин с огромным мешком. Хозяйки радостно выносят ему ненужный хлам, а бывает, что и не хлам. Как помещается вся эта добыча в один мешок? Помещается. А то появляется так называемый Петрушечник с ширмой — и ко всеобщему удовольствию живой спектакль, прямо во дворе, и Петрушка потрясает младших своей находчивостью и храбростью. Неужели все это нам, детям, нравилось? Видимо, да, если я помню этого отчаянного Петрушку в шапке с бубенчиками и разинутым ртом. Тем более что после Петрушки мы дома обзаводимся куклами под названием «Бибабо», их можно надевать на руку и тоже давать представления, спрятавшись за занавеску.

Самое интересное — бродячие артисты! Да, бродячие, в Москве в начале 1930-х годов. Коврик на асфальте двора, старший и двое младших — мальчик и девочка. Тела гибкие, акробатика ловкая, так и хочется им подражать. Публика благодарная, смотрит с балконов нашего дома и в поощрение бросает вниз завернутые в газету пятаки: звенят, катятся, старший подхватывает, кланяется — и дальше, коврики под мышку. И ничего лишнего. Зато мы тут же сочиняем грустную историю о похищенных детях, о жестоком хозяине, бродячем цирке, и рождается моя повесть о бедной девочке, убежавшей из цирка.

Убежать… Об этом и мы, совсем еще дети, мечтаем. Том Сойер и Гек Финн — любимые наши герои. Странствовать…

Не все же чинно прогуливаться с родителями по тенистой липовой аллее парка (да еще терпеть, что тебя там фотографируют). Куда лучше закопать под огромную липу перочинный ножик, сухари в мешочке, семечки в пакетике и ждать, когда же наступит счастливый момент — удрать из дому, а куда — неизвестно. Я так и не дождалась этого момента и когда обнаружила свой спрятанный клад, то нашла только заржавленный ножик, а сухарики и семечки, видимо, растащили муравьи. Я поражаюсь сама себе: неужели была такая глупая в восемь лет? А ведь уже книжки вовсю о мушкетерах читала и даже из «Войны и мира» вычитывала все, что можно, про Наташу и Соню. Все-таки дети — это нечто удивительное.

У нас дома великое событие (вот почему привезли беленькую кроватку!). Мама из родильного дома приехала с крохотной сестренкой, настоящей сморщенной краснолицей старушкой. И как же потом это существо расцвело, незаметно подрастая, — мы и оглянуться не успели. Сначала было странно, что мама нас покинула, уехала, бросила (это 1931 год), а потом вдруг появилась с живой куклой в белоснежном кружевном конверте. Нам это непривычно. Мы на свет появлялись дома, у себя, по-домашнему — брат старший во Владикавказе, мы с младшим в Махач-Кале на Инженерной.

Больше всего меня интересовало, как назовут малютку, для которой привезли белую кроватку. Я предложила сразу два очаровательных имени: Элеонора и Эльвира (сказалось чтение баллад Жуковского и романов В. Скотта). Но, увы, девочку назвали дорогим для отца именем его матери Муминат. Для нас это был кошмар. Она же будет страдать в Москве от такого имени, ее будут дразнить. А почему, это же имя по-турецки звучит благозвучно Мэмине (вообще турецкий — благозвучный язык). Я не могла примириться. Все называли девочку сокращенно — Мина, Миночка, а судьбе угодно было, чтобы после ареста мамы она, отосланная во Владикавказ, к дяде и тетке, вполне там прижилась с этим для Кавказа обычным именем.

Но главное не только это. Маленькое существо, которое постепенно стало ползать и захватывать жизненное пространство (правда, с разными приключениями, о чем я писала), стало покушаться на мой кукольный мир.

На него уже не раз покушался со своими разбойниками младшенький Махачик, но это еще куда ни шло. Его бандиты во главе со своим главарем, которого он называет именем Павла Горгулова, убийцы югославского короля Александра и министра иностранных дел Франции Барту (когда тот встречал короля в Марселе, 1934 год)[62], усмирялись обычно старшим братом. Заметьте, между прочим, что Махачик в курсе мировых событий — значит, слушает, о чем говорят взрослые.

А здесь целая катастрофа. Тогда я собираю самые любимые, самые неповторимые куколки (я люблю маленьких), особенно балерин в газовых юбочках — Элеонору, Мусю и Мусюсюпочку — лиловую, голубую и зеленую, которые пришли ко мне из больших шоколадных в золоте бомб вот с такой чудной начинкой. Собрала кукольную мебель, кухню, целый домик, все поместила в высокую с крышкой корзину и попросила водрузить на книжные полки под потолок. Когда малышка спала или гуляла, мне доставали драгоценную корзину, и я с наслаждением играла в куклы, а ведь мне было почти десять лет. Вот сочетание — балет, археология, книги, школа и куклы.

Наша детская — это особый мир. Мы со старшим братом делили письменный стол пополам, с ящиками и ключами. У нас свои тайны. В брата влюбляются одноклассницы. Девицы пишут ему стихи, он тоже им отвечает, они как бы инкогнито приносят к нашей квартире для Мурата поздравления с тортом, к примеру. Все это очень романтично и торжественно. Он любит Байрона (я не отстаю в этом) и на один из вечеров школьных является, повторяя портрет лорда Байрона, в албанском костюме (смотрите Брокгаузовское издание Байрона в трех роскошных томах). Мама достает из сундука парчовую шаль матери отца, а Наталья Михайловна Черемухина, сотрудница папиного музея народоведения, приносит кремневый пистолет; кинжалы — свои. Всем понятно, что у такого юного красавца много тайн скрывается в письменном столе.

Мне же гораздо легче. Я учу с мамой французский и немецкий. Потом появляется настоящая француженка — швейцарка с парижским классическим выговором Жозефина Людвиговна Спейшер, или просто Madame. У нее небольшая группа учеников. И каждую неделю все дружно собираются то в одной, то в другой семье, вместе с бутербродами. Чай разливает обычно мама. Мадам строгая и вместе с тем добрая. Была гувернанткой у некоего генерала Венюкова. Застряла в России в революцию и даже как бы усыновила генеральского мальчика, когда родители исчезли бесследно в революционном вихре. В мое время madame жила вместе со своим воспитанником, симпатичным молодым человеком в Сокольниках, в деревянном старом домике. Мы с madame очень дружили, читали, разговаривали, гуляли, часто сидели на берегу Москвы-реки с книгами, в парке. Иной раз переводили какой-то бесконечный рассказ Тургенева на французский язык, а для развлечения читали по-английски «Остров сокровищ» Стивенсона, пока меня не наставил по-настоящему в английском мой двоюродный брат англоман, Юрий Семенов. Он подарил мне первый учебник английского языка для тренировки речи. Автор носил странную фамилию Нурок. Очень скучная, но полезная книга.

Это ведь мадам Жозефина одарила меня Библией на французском языке, которая хранится у меня до сих пор. Французскому способствовал и Лев Толстой. У него много французского в «Войне и мире» — хотелось прочитать без перевода. И еще был пример — тетя Ксеня, она взрослой выучила французский. Я уж не говорю о книгах Лидии Царской, где все институтки болтают по-французски, да и гимназистки, по рассказам мамы, не отставали.

Была я помладше, сколько веселых песенок французских мы пели с мадам, сколько забавных присказок, считалочек, шутливых стишков.

Тут и знаменитая пастушка с овечками («Il pleut, il pleut, bergère / Ramenez vos blancs moutons / Allons dans ma chaumière / Bergère, vite allons…»), и танцы на Авиньонском мосту («Sur le pont d’Avignon»); то это «mon ami Pierrot» при лунном свете («Au clair de la lune / Mon ami Pierrot / Prète-moi ta plume / Pour écrire un peu»), a то песенка о котятах на балконе и маленькой Нинетте или совсем замечательная улитка. Только русской улитке обещают пирог: «Высунь рога, дам тебе кусок пирога», а французской родители собирают розы, чтобы сшить ей платье из роз («Colimaçon bon, montre-moi tes cornes, / Je te dirai où est ta mère où est ton père / Ils sont dans la fosse / à cueillir des roses / Pour te faire une belle robe rose…»). Самой забавной был такой диалог, на вопрос который час:

Quelle heure est-il? Il est midi. Qui vous la dit? La petite souris. Et où est elle? Dans sa chapelle. Et que fait-elle? Des dentelles. Pour qui? Pour son mari. Et qui est son mari? Monsieur Kikiriki.

A чего стоит забавное двустишие: «Je suis malade de la salade et guéris de céleri» («Я болен от салата и поправился от сельдерея»), И все эти бесконечные пересказы по картинкам: «Je vois sur cette gravure» или лото, и обязательно, если там изображена трубка, мадам громогласно изрекает: «La pipe de Staline». A ведь это наша мадам возвестила утром 1 декабря 1934 года, придя к нам: «Kyroff est tué» («Киров убит»), а мы ни о каком Кирове понятия не имели, но через несколько лет этот возглас аукнется не только нам, но и всему народу.

Стала я старше, и сколько всего мы перечитали: романы Гектора Мало, Альфонса Доде, Флобера, Гюго, Теофиля Готье, французов XVII века — Корнеля и Расина, образцовые письма мадам де Севинье к дочери и, конечно, поэтов, особенно так называемых парнассцев — Леконта де Лиля, Эредиа, Франсуа Коппе и др. Чтение очень серьезное. Мама поощряла эти занятия, покупала французские и английские книги с золотыми обрезами, в роскошных переплетах. И Вальтера Скотта я читала впервые по-французски. Это был знаменитый «Роб Рой».

Мне с моими тайнами легче, чем брату. Я пишу по-французски дневник, который он не поймет, даже если заберется в мой ящик. А самые тайные записочки и вещицы прячу не в стол — это слишком прозаично, а в корешки больших французских томов — вполне надежное место. Туда же отправляется маленький шелковый мешочек с крохотным крестиком — мое изобретение. Прятала я его потому, что знала инстинктивно, что крест, вера, Библия, Бог — что-то глубоко запретное. О них никто никогда дома не говорил. И вопроса не вставало даже. Но книги читались, и няньки были неграмотные (это значит верующие, не интеллигенты). Следовательно — прятать подальше запретное. Вот таким я была октябренком и пионеркой в школе. Все, как положено для советской девочки крупного партработника и ученого. Ан нет, не так, все концы в воду, главное в жизни спрятано, и вместе с тем оно с тобой рядом.

Помню, как ходили со школьной учительницей на какую-то прогулку по переулкам Пресни, что-то связанное с революционными боями 1905 года. Зашли в один переулок, а там — церковь. Откуда узнала, что это был Иоанн Предтеча, совершенно не представляю. А это был именно храм Иоанна Предтечи. Мы, девочки, как-то суетясь и немного отстав от группы, забежали в темноватый и пустоватый днем (службы не было) храм, смущенно огляделись, глаза прятали, а я под фартуком тайно перекрестилась и сама же себя испугалась (совсем как когда нашла в кухне маленький крестик, непонятно откуда и почему у ведра с мусором взявшийся, и в испуге засунула в это ведро — кто-то вошел из взрослых; потом сделала деревянный). Выбежали, делано смеясь, из храма, догнали группу, и никому ни слова. Ох, тайны, тайны, детские, но серьезные.

А вот что не надо прятать, что у всех на виду — это наш дорогой Дагестан. В наших комнатах нет картин, но зато есть замечательные иллюстрации знаменитого художника Е. Е. Лансере (племянник А. Н. Бенуа, член «Мира искусства», брат Зинаиды Серебряковой, эмигрировавшей во Францию) к повести Льва Толстого «Хаджи-Мурат». Наш отец специально как историк исследовал эту повесть и в юбилейные дни столетия со дня рождения Л. Толстого выступил 8 февраля 1928 года в Москве с докладом «Лев Толстой в „Хаджи-Мурате“», который привлек внимание Алексея Толстого, М. Горького, Б. Эйхенбаума и бывшего секретаря Льва Толстого профессора Н. Н. Гусева (я его хорошо знала). Доклад вышел отдельной книжкой в 1929 году в Махач-Кале, а впоследствии в виде предисловия к изданию повести Л. Толстого в 1937 году.

С Е. Е. Лансере отец был знаком еще в годы революции. Е. Е. с 1912 года работал над иллюстрациями к «Хаджи-Мурату» и перед самой революцией прибыл в Темир-Хан-Шуру, чтобы еще поработать, но выехать уже не смог, так как чеченцы отрезали дорогу.

Алибек Алибекович буквально спас Е. Е. Лансере от голода. Именно тогда тот и написал портрет моей мамы Нины Петровны пастелью и оставил его у себя до лучших времен.

С установлением советской власти Е. Е. жил в Тбилиси, но в 1934 году переехал в Москву, посетил нашу семью и преподнес маме ее портрет с надписью[63]. Е. Е. в свое время подарил родителям эти иллюстрации, то ли автолитографии, то ли эстампы, я уже точно не помню. Единственно хорошо помню, что мы много лет видели эти замечательные драматические картины ежедневно и знали их наизусть. Под ними мы с братом — я на тахте, а брат на кровати — воображали, что беседуем по-урахински (хюркалинский язык — это научно) по замечательному словарю, где в русской транскрипции представлены все языки и диалекты Дагестана. (Кажется, этот словарь составлен был бароном П. К. Усларом, выдающимся лингвистом-кавказоведом, — а ведь сам прибалтиец.) К сожалению, запомнились только два слова: «алипуни» — азбука и «цицимкала» — бабочка (по-грузински «цицинатела» — светлячок). Ничего путного у нас не выходило.

Я хорошо помню Е. Е. Лансере у нас в гостях и помню, как он, стоя на коленях, дарил маме ее портрет. В 1956 году после реабилитации мама приехала в Москву, к нам с А. Ф. Лосевым, на Арбат. Е. Е. давно не было в живых, но мама посетила его вдову Ольгу Константиновну (на улице Мархлевского). Они вспоминали старое, а я, как всегда, наслаждалась, видя портрет молодой Ольги Константиновны кисти Зинаиды Серебряковой.

У нас в так называемой детской были большой книжный шкаф и книжная этажерка. Их поделили с Муратом, но у меня была бо́льшая половина. Мурат — старше, и он чаще обращается к книгам отцовской библиотеки. Но я тоже туда заглядываю. То однажды залезла в Спинозу и удивилась, что там какие-то теоремы, то зачитывалась «Сборником сведений о кавказских горцах», серией известной всем историкам Кавказа. А на полках, ближе к потолку, обнаружила издания «Красного архива»: книжки о царской семье, их ссылке в Тобольск (с фотографиями), о доме Ипатьева, да еще замечательная переписка на английском языке императорской четы — Николая и Александры. Английский я уже знала и читала с замиранием сердца. Почему все исчезло, зачем революция? Почему советская власть, куда делись принцы и принцессы, короли и царственные семьи? Дело, видимо, не только в России: вот ведь и Франция — в ней республика и президент, да и Германия туда же, а в Испании война, и в Италии король куда-то делся. Судя по роману Альфонса Доде, даже в какой-то Албании в XIX веке был переворот и королевскую семью изгнали. Я читала с большим интересом о бедном больном мальчике — наследнике, видимо, условной Албании в романе Доде «Les rois en exil» («Короли в изгнании»), Но те жили в Париже и остались живы, а в России?

Беру из отцовской библиотеки книги о Великой французской революции (хороша эта Великая!) и с трепетом перечитываю, перечитываю страшные страницы, добавляю к этому еще биографии деятелей этой славной революции, мужчин и женщин. Я решительно на стороне Шарлотты Корде, убившей Марата, глубоко переживаю судьбы королевской семьи и наследника, отданного сапожнику. Так жаль поэта Андре Шенье! А как красив Сен-Жюст и уродлив Дантон!

Виктор Гюго с его «Девяносто третьим годом» уже мне известен, и Диккенса «Повесть о двух городах» тоже читана. Нет, лучше не думать ни о каких революциях, где одни убивают других, а потом третьи убивают тех, кто убивал первых. И вообще — одна погибель, мрак, страдания и безысходность.

Детское чтение начиналось с книжек так называемой «Bibliothèque rose», трогательных романов madame Segure (урожденной графиней Ростопчиной), журналов «Светлячок», «Задушевное слово», с «Гулливера», сказок Андерсена и Гауфа, «Робинзона» (английского и швейцарского, был такой). Одна из любимых книг — толстый том, перевод с английского, — Эскот Линн «Робин Гуд», собрание всех историй, бывших и небывших о Робине Гуде и его ватаге из Шервудского леса. Здесь же «Хижина дяди Тома» Бичер-Стоу, вечный Марк Твен и его юные герои, приключения юных буров из Трансвааля наряду с «Леди Джен, или Голубой цаплей» Сесиль Джемисон или «Маленькими женщинами» Луизы Олкотт. Вся серия приключений: неизменные Жюль Верн, Майн Рид, Луи Буссенар, Луи Жаколио, Конан Дойль с Шерлоком Холмсом. Увлечение миром животных — Сетон-Томпсон, увлечение индейцами: учимся строить вигвамы по томпсоновским «Маленьким индейцам», чтобы дополнить Фенимора Купера и «Песнь о Гайавате». Чтение разнообразное, и полезное, и нравоучительное, и назидательное, но преподнесенное в самом увлекательном виде. И всех возглавляет бессмертный Дюма.

А вот Чарской нет совсем. Это принципиальная установка родителей. Но зато есть подруги. Дают на день, на два почитать захватывающие истории из жизни институток, благородных девиц и благородных родителей[64]. Я не иду в школу и проглатываю «Княжну Джаваху», или «Вторую Нину», или «Люду Власовскую», а маме ничего не остается, как терпеть такое увлечение, да еще писать записку в школу о якобы уважительной причине моего пропуска. Какая сила воображения!

Становлюсь старше и увлекаюсь Эдмоном Ростаном (особенно «Сирано де Бержераком» и «Орленок»), Жорж Санд — любимый роман «Мопра» (как же — рыцари-разбойники), «Давидом Копперфильдом» зачитываемся вместе с братом, а заодно О. Генри и Брет Гартом. Нам нравятся эти герои — смелые золотоискатели, чудаковатые игроки, авантюристы. И тут же «Сердца трех» и северная эпопея Джека Лондона. Но особенно люблю я «Дон Кихота», двухтомник с иллюстрациями Гюстава Доре, подарок тети Маши Тугановой[65].

Важна была и познавательная литература — «Жизнь животных» Брэма, «Столетие открытий» в издании Гранстрема, «История зарубежной литературы» П. С. Когана, «История европейской культуры» под редакцией И. М. Гревса и др. Иной раз отец приносил книги из библиотеки ЦК. Так он принес мне Бомарше на французском языке: «Севильский цирюльник», «Женитьба Фигаро» и «Виновная мать» — почему-то антикварный экземпляр конца XVIII века.

Но в основном мы с братом «паслись» по шкафам с замечательными изданиями классиков. С какой радостью открываются роскошные брокгаузовские тома Пушкина, Байрона, Шекспира, Шиллера! Мы знали их наизусть, так же, как и голубого с золотом Тургенева, зеленого с золотом Достоевского (а там ведь и «Евгения Гранде» Бальзака в переводе Федора Михайловича), кремового с золотом Гоголя. Иной раз раскрывается небесно-голубой Есенин с прекрасными портретами под папиросной бумагой. Собрание сочинений, так и не увиденное поэтом. Решила выучить наизусть самое короткое стихотворение Есенина:

Там, где капустные грядки Красной водой поливает восход, Клененочек маленький матке Зеленое вымя сосет[66]. (1910)

А почему самое короткое? Наверное, лень учить подлиннее, хотя Пушкин запоминается сам, без всякой выучки. Нет, наверное, не от лени (мне она чужда) запоминала самое короткое четверостишие. Ведь я сама была маленькая, у меня был маленький кукольный, но настоящий дом, и маленькая настоящая кухня, и маленький журнальчик. И у Есенина мне показался тоже какой-то маленький сказочный огородик, совсем живой, совсем детский. Потому и запомнился.

Толстого в темных солидных переплетах листали без конца. Лермонтова не только читали и учили наизусть, но даже разыгрывали в домашнем театре «Демона».

Среди особенно близких, кого я перечитываю не раз уже взрослой, — Николай Николаевич Каразин, писатель и академик живописи. Он был на военной службе в Средней Азии. Его книжка «С севера на юг», повесть о семье журавлей — настоящее сокровище, да еще с рисунками автора. А его романы, например «Наль», — Средняя Азия, экзотика, таинственные личности, военные разведчики, соперничество с Англией на Востоке; романы Каразина хорошо читать вместе с Киплингом, с «Кимом» (его я всегда как бы заново читаю), не говоря уже о двух «Книгах джунглей».

Мама следит за нашим чтением и, вспоминая собственные детство и юность, не раз сетует: ну где можно купить или достать книги Френсис Бёрнетт, ее знаменитые сострадательные, добрые и благородные книги, окрашенные тонким юмором и всегда со счастливым концом, что внушает читателю жизненный оптимизм?!

От школьных подруг я как-то получила на время «Волшебный сад» и «Маленькую принцессу», а книга о лорде Фаунтлерое никак не попадала мне в руки. И вот однажды, о чудо, отец приносит эту драгоценную книгу. И совсем не из магазина, а из какой-то будто бы библиотеки, но вместе с тем дарит ее нам. И не только дарит, но — редкий случай — сам в присутствии мамы по вечерам читает ее нам вслух.

Какой восторг! Отец в кресле, а мы рядом, кто на скамеечке, кто на ковре, — и слушаем, не отрываясь. Потом из разговоров отца и матери я поняла, что эту книгу обсуждали, изучая проблемы чтения детской литературы, специалисты из отдела средних школ то ли Наркомпроса, то ли аппарата ЦК (а отец — зав. сектором средних школ) на предмет того, стоит ли ее переиздать, сделать доступной для школьников — ведь она о графах, лордах и американской демократии.

Как теперь мне кажется, решение пришло отрицательное — не пускать. Я не знаю, когда в советские времена книга «Маленький лорд Фаунтлерой» увидела свет. Во всяком случае мы стали обладателями редкостного экземпляра — как писал Стендаль в конце своих некоторых романов (например, «Пармская обитель»), «for happy few»: «для немногих счастливцев».

В конце концов мне в голову пришла простая мысль: почему я все время должна читать? Почему бы мне самой не стать издательницей и писательницей? По примеру журнала «Маяк», который когда-то издавала молодежь в доме Семеновых во Владикавказе, я решила основать журнал, правда, очень скромный, под названием «Стрекоза», с повестями, рисунками, даже с рекламными объявлениями. Сама сочиняю, оформляю, сама читаю и даю под большим секретом моей подруге Людочке Королевич из дома напротив. Только ей. Папа одобряет мою деятельность и даже иной раз просматривает этот тщедушный, весь от руки, так называемый журнал, который, что вполне естественно, выдохся на пятом номере. Издавался раз в месяц, но уж очень надоело сочинять все самой, без сотрудников, и фантазия иссякла.

А почему бы не стать писательницей, раз уж есть опыт издания журнала? Я завела себе разные тетради. Для дневников у меня уже была одна, довольно скучная материя. Каждая запись начиналась словами — aujourd’hui — «сегодня», и затем шло перечисление самых простейших событий, хотя и всякие неожиданности бывали. В другой (мне ее подарил папин друг, Сулейман Сулейманов), красной, писала стихи, в основном переписывала из Пушкина, Лермонтова, Жуковского, Баратынского, Бенедиктова, Фета, Фофанова, Мея, Апухтина, Случевского (замечательные стихи «Статуя» — о статуе гладиатора и русалке). До сих пор помню, «Как холоден к ней гладиатор в своем заколдованном сне», или: «И слышно, как мхи прорастают, как сонные травы цветут». Бывали и совсем случайные, но почему-то понравившиеся, довольно плодовитой поэтессы О. Чуминой или совсем мне неведомого Н. Кавецкого, а то и просто выбранные из романов Лидии Чарской. И совсем неожиданно строки из «Потонувшего колокола» Гауптмана. Ну как же — очаровательная фея Раутенделейн, только она меня и интересовала в этой пьесе: «Не знаю откуда и выросла где я, не знаю я девочка иль фея лесная. Но разве кто знает, откуда фиалка цветок, что во мраке ночном аромат разливает…»

А собственное «творчество» слабенькое и жалкое, если перечитывать теперь: ни проблеска таланта в девять-десять лет. Недаром я потом перестала писать эти беспомощные, но тогда казавшиеся мне замечательными, вирши.

Вдохновение появилось с войной и совсем в другом возрасте и, конечно, после моей встречи с Алексеем Федоровичем и Валентиной Михайловной Лосевыми, но это — совсем другая жизнь, будущая и подлинная. А сейчас, в семье, мне все еще только грезится. Идеалом представляется мне лорд Байрон, и даже не его творчество, а его заманчивая и ни на что не похожая биография. Ему посвящала я не одно стихотворение. Смешно и грустно читать строки чуть ли не четырнадцатилетней школьницы, вроде таких замечательных, начало забыла: «На Грецию упал твой взгляд, / Рожден ты лордом, был великим, / А умер, как простой солдат». Или еще: «Я знаю тебя, ты мой идеал, / В жизни мне путеводной звездой / Будешь светить, как волшебный кристалл / Из грустной, как сон, темноты ночной». Портрет лорда Байрона, которым я особенно восхищалась во Владикавказе, нашел себе место среди других великих, привезенных моей сестрой в Москву и занявших место очень оригинальное — среди библиотеки, развернувшейся на нашей лестнице. Но я уже давно прохожу равнодушно, даже не взглянув на некогда свой идеал.

Другая тетрадь в бежевой обложке (до сих пор сохранилась, цена: 3 р. 50 коп.) предназначена была только для французских стихов, таких же беспомощных и жалких, как и русские. Некоторые оповещали читателя (если он будет), что привезли сегодня пианино («oh, comme c’est beau!») или что у меня прелестная маленькая сестренка, «та petite soeur a un bon coeur»[67]. Или другое, посвященное моей подружке Людочке Королевич, где я восхищаюсь разными цветочками — розой, ландышем, фиалкой и настурцией. Ну и конечно, опять феи, некая королева Розамунда, любительница цветов (опять незабудки, розы, ландыши), из которых эльфы сплетают венки. А вот в одном опусе со значительным названием «Символ» («Symbole») есть такие душещипательные строки: «J’entend fremissante les pas de la mort, tel est mon sort» («Я слышу, трепеща, шаги смерти. Таков мой удел»). А рядом стихи о каких-то снежинках, равнодушных к моему горю. От стишков этой тетради остались (время безжалостно) одни отрывки. Зато оставшееся пространство я заполнила уже в сороковые годы (опять-таки в моей vita nuova) выписками из любимого тогда Райнера Марии Рильке на немецком языке. Хотя собрание его стихов — моя собственность, но по старой детской привычке все равно переписываю в тетрадь (так же Жуковского балладу о Смальгольмском бароне переписывали вдвоем с братом). Так ближе к сердцу. Тем более что страницы, мной выбранные, я снабдила надписью: «Почти что повесть о моей жизни». Чтобы узнать, что же это за повесть, не мешало бы их перечитать…

Огромное впечатление на меня производят стихи Жаклины Паскаль, постригшейся в монастырь Пор-Рояль, и я сожалела, что мир потерял большую поэтессу (запись от 10/X-1936).

Становлюсь старше, и 1936 год наполнен Блоком («Незнакомка», «Роза и крест», стихи) и Брюсовым — не только стихи, вроде «Дымно факелы пылают, длится пляска саламандр. / Распростерт на ложе царском, скиптр на сердце — Александр», но все еще любимые мои романтические мотивы — поэма «Исполненное обещание», где рыцарь влюблен в жену старого барона (она умирает в темнице, а возлюбленный — в лесу); сравниваю с «Паризиной» Байрона (там ведь тоже приходит на тайное свидание Уго).

Как видно из всех моих литературных увлечений, современности там нет места. Или советская литература так плоха, что ее родители просто игнорируют, или ее нет для моего возраста.

Подаренная мне подругой, Тусей Богдашевской, небольшая зеленого цвета книжица Ирины Эрберг[68] «Записки французской школьницы» производит на нас, девчонок, ошеломляющее впечатление. Там среди школьников есть и некий юный эмигрант князь Голицын, а главная героиня, Габриель, принимает наркотики и имеет подозрительные связи. Это предвоенная Франция. Мои подруги все покупают эту книжицу, но прячут ее и мамам не показывают. Но что Франция, если я учу латинский язык после рассказов отца о его классической гимназии! Учебник принес папа из библиотеки ЦК. Потом дядя прислал из Владикавказа в помощь мне учебник Сидорова, и я усердно тружусь, запоминаю стихотворные исключения в III склонении. Очень интересно, не менее, чем читать романы.

А что касается моей прозы, то оставшееся уместилось в голубой тетради с характерной для 1930-х годов печатью на внутренней стороне переплета: «Ширпотреб из бумотходов. Облпечать союза». Спрашивается, а на что же предназначалась сама бумага, если отходы «Красного курсанта» шли на тетради? Может быть, книги покупала типография «Пролетарская мысль»? Тогда еще ничего.

Голубая общая тетрадь (буквы золотые) включает только одну трогательную повесть о несчастной девочке под названием «Крошка Телла», хотя на первой странице скромная надпись: «Сочинения». Правда, здесь были некоторые подражания драмам Шекспира, но во время войны исчезли (тетради мои оставались во Владикавказе). Были у меня с сочинениями и другие тетради, но при аресте отца весь мой детский архив изъяли, тем более что дневники — на французском языке, явно нечто вражеское. С тех пор я никаких дневников не вела и никаких записей не делала.

Откуда я выбрала такое загадочное имя «Телла» для своей повести — не знаю. Более того. Оказывается, полное имя девочки, что еще чуднее, — Диелетта. Вот бы посмеялась моя madame, если бы попала ей в руки эта повесть. Но я ее надежно скрывала.

Каждая глава имеет особое название, как в хороших детских книгах. Например: «I глава. Цирк. Побег. Что делать? II. Встреча. У старика. Дальше, дальше! III. Первое представление. У фермера. В Руан. IV. В Руане. Неудачное представление. Обратно. V. Вновь в Виллаж. Смерть. К Парижу. VI. Уход из Парижа. В лесу. Погибла». По невежеству юного автора милый скромный дядюшка Фелье, опора Теллы, смертельно болен горячкой, да не простой, а белой, которая, как известно, грозит алкоголикам. Есть еще забавные имена — некто Пероке (по-французски «попугай») и старушка Кайетт (по-французски «болтушка»), а город, куда шли герои, именовался Тулоном, но потом автор, сообразив, что это где-то очень далеко, остановился на Руане и текст исправил. Конечно, не обошлось без тайн, убийств и добровольной смерти Теллы, прыгнувшей в Сену. Конец повести очень трогателен: «Волны Сены скрыли навсегда такую маленькую много страдавшую душу. Небосклон, как бисером, был вышит звездами и отражался в черной воде, как в зеркале. Кто знал, что крошка Телла найдет здесь покой». Обычно юный автор любил книги с хорошим концом, но сам создал «жестокую прозу» и потому в дальнейшем ни разу ее не перечитывал.

Однако мне мало сочинять стихи и повести. Я еще пытаюсь рисовать к ним иллюстрации. Признаюсь, что никаких способностей к рисованию у меня нет (не то, что у моего отца, или сестры, или племянницы Леночки). Все у меня на одно лицо, и как теперь посмотрю в коричневый альбомчик — какие-то совершенно беспомощные рисунки, совсем примитивные и уж очень детские, — и это в 1933–1934 годах, то есть когда мне было одиннадцать-двенадцать лет. В эти годы дети прекрасно рисуют. У меня же всюду жалостные сады, пруды, дома и над всем невероятно яркое с огромными лучами солнце. И карандашей всего три-четыре — красный, зеленый, синий, коричневый, желтый. Ну, просто уродство какое-то! Разве можно поверить, что я иллюстрирую прочитанные книги? А это так и есть. Тут даже бал из «Евгения Онегина», Мария Стюарт в тюрьме, некая дама Жермен с ожерельем (может быть, Дюма «Ожерелье королевы»?), в гостиной чинно сидят и стоят дети, а мать рассказывает нечто (подробный интерьер: пианино, кресла, ковры, свечи). Почему-то здесь же Светлый праздник с ангелами у дверей дома (и всюду кавказские тополя), Мария Магдалина и ангелы, похожие на балерин и бабочек, святая Нина с кинжалом, Демон и Тамара в монастыре, елка с детьми, похожими на паучков, моя подружка Людочка Королевич, институтки в пелеринах и передниках. Дамы всегда в кринолинах, с веерами, стоячими кружевными воротниками, пышными рукавами, целая сцена из 3-го акта пьесы «Рафаэль и Долорес» (что это такое, ей-Богу, не знаю), где на спящую Долорес поглядывают рогатые чертенята и крылатые ангелы. Есть картинки к книге Чарской «Вторая Нина», к «Орлеанской деве» Шиллера — Жанна д’Арк с мечом и почему-то флаг республиканской Франции — bleu, blanc, rouge (я это вызубрила у madame). Кроме Марии Стюарт есть и королева Мария Антуанетта, что не мешает их соседству с Миледи из «Трех мушкетеров», героинями романа Теофиля Готье «Капитан Фракасс», цыганками из «Ледяного дома» Лажечникова. И среди всей этой компании цветных уродин карандашные портреты каких-то испанок и перуанок (не Брет Гартом ли навеяно?) и совсем уж неожиданно сама принцесса Грёза Э. Ростана. Что за паноптикум! Кто-то, а может быть, я сама или моя сестра понаставили еще и отметок — преобладают «плохо» и «очень плохо». Стоило ли тратить время на такие художества? А когда рисовала, все они представлялись воистину красавицами. Вот что такое детское воображение, пусть даже в одиннадцать или двенадцать лет.

Особенно меня привлекали рисунки Врубеля к лермонтовскому «Демону», и я все пыталась изобразить Тамару в гробу — тяжесть век, бархат ресниц, огоньки свечей. И я, глупая, перед зеркалом воображала себе лицо в гробу, едва прикрыв глаза и тихонько подглядывая — так ли?

О, наивность детская, когда и смерть, и гроб — все это только сказка «Спящая красавица», все — поэзия книжная. Пока еще.

Единственное, что в одном из альбомчиков представляет реальную ценность, — рисунки Гуниба, где мы были в 1934 году, особенно фасад скромного белого дворца, выстроенного для сына Александра III и Марии Федоровны, умершего рано от туберкулеза Георгия. Климат Гуниба должен был ему помочь, но неизвестно, сколько великий князь там прожил, так как скончался в Аббас-Тумане.

Как жаль, что я нарисовала только фасад, ближние уступы гор на фоне скалы «Спящая красавица» и дороги на Верхний Гуниб, обрамленной пирамидальными тополями. Самая же примечательная сторона дворца — противоположная. Ее я не зарисовала. Она смотрит на дальние горы, и кажется, что сам дворец вот-вот провалится — он у самого края обрыва, да какого — несколько километров крутизны, с которой низвергаются в невиданную глубину водопады, и все заплетено терновником, можжевельником, ежевикой и кустами шиповника. На узеньком пространстве от подножия белого дворца с балконом на втором этаже и стеклянной дверью на первом из столовой, закрытой, чтобы не было соблазна видеть неохватные дали — голова закружится, идут несколько совсем нешироких террас — цветников с роскошными георгинами всех цветов радуги, не преувеличиваю. Это царство невиданных по красоте и размерам бабочек — моя любовь. Удивляюсь, как бесстрашно бегала я по этим террасам в погоне за бабочками. Никто кроме меня там не бывал. Взрослым и в голову бы не пришло прогуливаться по этим полоскам земли под угрозой сделать какой-либо неверный шаг — скучно все время следить за собой, а вот девчонка двенадцати лет, в платьице пестром, сама, как бабочка, прыгает играючи.

Пройдут годы, и все бесстрашие кончится. Может быть, оно и в прямом, и в переносном смысле кончится с концом счастливой, еще совсем юной жизни под родительским крылом. Да, жалею, что только в неверной памяти сохраняется у меня картина вздымающихся высот величественных гор и такая же еще более страшная бездна, теряющаяся где-то во мраке ущелий.

А под родительским крылом, как теперь я представляю, жизнь шла беспечальная. Идут чередой дни рождения, и для нас всех, четверых, радость. Все равно каждый получает какой-либо подарок, чтобы праздник стал общим, хотя старший брат родился в 1919 году, я — в 1922-м, младший брат — в 1925-м, а сестренка — в 1931-м.

Каждого надо обласкать и приветить, особенно младших. Обычно приходили родичи Тугановы-младшие — Ольга и Жорж (они Поленцы, учатся в немецкой школе), двоюродный брат Юрий Семенов, сын маминого брата Всеволода Петровича. Юрий немцев презирает. Он англоман, старше всех, поступил в открывшийся ИФЛИ (Институт философии, литературы, истории) — предел моих мечтаний. Но лучше не мечтать. Приходит Туся Богдашевская, самая близкая подружка — вместе в школе и вне школы, чаще всего у нее дома. Приходят, тоже старше меня, Ия и ее брат Арик — Склярские, дети Натальи Ивановны, моей любимицы. И конечно, тетя Ксеня Самурская — самая моя дорогая. Дарят книги обязательно. Иной раз такие, этим отличается Юрий, что я никак не могу их осилить, например, «Искушение святого Антония» или «Воспитание чувств» Флобера. Дарят духи, разные симпатичные мелочи, конфеты, цветы. А какой очаровательный шарф подарила мне тетя Ксеня — на алом фоне белые чайки! Я не расставалась с ним много лет и до сих пор храню несколько нежнейших его лоскутов. Мурат получал в подарок то духовое ружье монтекристо, то клюшку для гольфа, то коньки, но и книги, конечно. Юрий как-то подарил прекрасное издание диккенсовского «Давида Копперфильда». Младший Махачик (все давно забыли, что он назван в память друга отца Магомета-Али Дахадаева по революционному имени — Махач) весь в бесчисленных солдатиках, бумажных человечках (их легко вырезать из бумаги и раскрашивать), игрушечных поездах, кораблях, машинах и шоколадных бомбах с начинкой из забавных сувениров. Миночка — та уже вовсю возится с куклами. Но и ей дарят маленькие лыжи, таких маленьких я потом больше не видала, и саночки, и колясочки — для кукол. Родители замечательно умели выбирать подарки. Кроме обязательных прекрасных книг — то белый башлык из тончайшей шерсти, шитый серебром, то кинжальчик в серебряных ножнах, то маленькую пушистую белоснежную бурку или папаху — чтобы Дагестан не забывали.

Особенно приятно получать подарки в Новый год или на елку. Утром обязательно на стуле висит новое платье, под стулом туфельки, под подушкой какая-нибудь приятная коробочка. Но это не значит, что наказания исключены. Правда, папа поступал внешне самым безобидным образом с проказниками. Сиди тихо около письменного стола на стуле, не болтая ногами, ничем не занимаясь, — вот скука. Спасают только слова: «Папа, прости, я больше не буду». Тогда — поцелуй в лоб, и ты свободен. Очень, надо сказать, действенное средство.

Я все записываю в дневник французский (тот самый, который забрали при аресте отца), откуда на всякий случай (что это? предчувствие?) делала выписки по-русски. Вот эти русские выписки при мне долго хранились и стали почти нечитаемы, когда я решила их по кусочкам переписать. О елке, после того как уехали из Дагестана, только мечтали. Елки советская власть запретила, как и Рождество и Пасху. Но почему-то в 1934 году произошел перелом. Некто Постышев[69] вдруг сделал заявление (наверное, получил предписание), что елка — это народный детский праздник и к церкви никакого отношения не имеет.

Кстати сказать, в этом же году опубликовано было письмо Сталина, Жданова и Кирова об изучении русской истории[70], а затем вышел первый такой учебник, где и об императоре Петре I, и о князьях русских просто и доходчиво сочинили наши историки. Мы сами держали в руках этот учебник и умилялись — оказывается, история России, да еще такая великая, и до советской власти была.

В это же время перешли с каких-то декад, пятидневок и непрерывок на нормальную неделю с выходным днем — воскресеньем. Начали прославлять русскую классику и великих полководцев, даже Александра Невского, хоть он и святой. К юбилею Пушкина готовились года два-три и отпраздновали невиданно пышно в памятном 1937 году.

И конституцию Сталин преподнес народу. Мы ее изучали в школе, и там были провозглашены замечательные свободы. Между прочим, союзные республики могли выйти из состава Союза, а мы все смеялись и говорили: «Да кто же это захочет выйти? Этого не может быть! Мы все так дружно живем в великой, огромной стране». Никто и не подозревал — время настанет, Союз распадется и республики выйдут из его состава. Больше всего радовались, что, когда Сталин произнес свою речь о конституции на VIII съезде Советов[71], школьников распустили по домам — слушать доклад. Наступала зимняя погода, и мы, очень веселые, отправились гулять.

Все эти меры принимались постепенно, за несколько лет до войны. Видимо, готовили народ идеологически — будут защищать родину. Но начались они с елки 1934 года.

Игрушек не было. Вот тогда из Владикавказа (его, правда, уже в 1931 году переименовали в Орджоникидзе, но язык не поворачивался так его называть) дядя Леонид Петрович прислал посылку со старинными сохранившимися игрушками. Но для большой елки мало, а мы хотели обязательно большую. Тогда сами стали делать цепи, хлопушки, снегурочек, золотить и покрывать серебряной пылью грецкие орехи, сооружать звезды, клеить домики, корзиночки. Магазины не были готовы к такому всеобщему празднику, и мы в основном украшали первую елку сами. Ну а потом покупали игрушек бесчисленное количество, чтобы все сверкало, сияло, звенело, играло огоньками, осыпало легким снежком и конфетти. Только, можно сказать, вошли во вкус, а тут всякие страшные события, и началось. Не до елок.



Поделиться книгой:



Регистрация