— Проверьте. — Эндерби почти точно видел мачеху, покидавшую торговый розничный отдел с чекушкой «Бута» в сумке. Паб «Нептун» принадлежал к тому типу, где любая из трех частей — салун, общий зал, вестибюль — видна из любой другой части. Эндерби пролил виски себе на галстук. Еще не произнесший ни слова старик с трясущейся тщательностью ткнул в Эндерби пальцем и сказал:
— Вы пролили виски на галстук.
Эндерби чувствовал, что страх может усугубить ситуацию. Внешний мир небезопасен. Надо вернуться домой и закрыться, работая над поэмой. Прикончил остатки в стакане, застегнулся, водрузил баскский берет. Генерал-майор сказал:
— Я не верю вам, сэр.
— Как пожелаете, генерал, — сказал экс-лейтенант Эндерби. И с генеральским салютом ушел.
— Лжец, — сказал генерал-майор. — Я всегда знал, нельзя ему верить. И что он поэт — не верю. С виду нынче утром совсем не заслуживает доверия.
— Я про него в публичной библиотеке читал, — сообщил салямисто-пятнистый мужчина. — Там и фотография есть. Статья вроде бы вполне высокого мнения.
— Кто он такой? Откуда приехал? — спросил другой.
— Держит все при себе, — пояснил пятнистый мужчина и в самое время шмыгнул, втянув гибельную каплю росы.
— Все равно лжец, — заключил генерал-майор. — Загляну сегодня в армейские списки.
Он так этого и не сделал. Раздраженно дергавшийся с застарелого похмелья автомобилист сбил его на переходе через Ноллекенс-авеню. Генерал-майор приобщился к славе задолго до весны.
4
Уйдя с воздуха с когтистыми чайками, с новогодней синевой, со сливочно ползущим приливом, Эндерби чувствовал себя лучше. В резком свете нет места призракам. Но воображаемое посещение подействовало, как приказ почтить прошлое, прежде чем по обычаю в начале каждого года взглянуть на будущее.
Сперва Эндерби думал о матери, умершей при его рождении, о которой, кажется, сведений никаких не осталось. Он любил представлять себе юную женщину, благородную блондинку, сладко-утонченную, стройно-гибкую. Ему нравилось воображать ее окутанной золотом, в дышащей пчелиным воском гостиной, напевающей «Все проходит» под собственный аккомпанемент. Угасающая жара июльского дня печально поет в широко открытые французские окна из сада, где пылают «кримсон глори», «мадам Л. Дьюдон», «Ина Харкнес», «голден спектр». Он видел своего отца, превратившегося в педанта, в библиотекарских шлепанцах, выпускавшего кольца дыма из трубки с овальным отверстием, слушавшего, в тихом удовольствии кивая головой. Однако отец никогда таким не был. Табачник, оптовый торговец, выстраивал строчки в гроссбухе с линейкой-скипетром из черного дерева, сидя в конторе за магазином в жилетке, в черном котелке, всегда радуясь наступившему времени открываться. Почему? Чтоб избавиться от той суки, второй жены. Зачем он на ней женился, господи помилуй? «Деньги, сын. Первый оставил ей целый мешок. Будем надеяться, пасынок пожнет плоды». В определенной степени так и вышло. Отсюда несколько сотен в год от Ай-си-ай, «Бритиш моторс» и прочее. Но разве оно того стоило?
О, она, та самая, была неизящной и грубой. Медуза весом в центнер, в кольцах, в брошках, испускавшая женские запахи до высочайших небес; ее спальня, вонючая, словно давно повешенный заяц или говяжья убоина, изобиловала грязными панталонами, мятыми комбинациями, дурно пахнувшими корсетами. Опухшие суставы пальцев, пухлые ладони, на запястьях валики жира, слизисто-белые руки, которые обнаженными выглядели неприлично, как ляжки. Она была заскорузлой, с выпиравшими на ступнях косточками; мозолистой, с варикозными венами. Здоровая корова, выла от боли в суставах, нескончаемой мигрени, слабой спины, больных зубов. «Ноги болят, — говорила она, — до смерти». Громко пускала ветры, даже в публичных местах. «Доктор говорит, пускать надо. Всегда можно извиниться». У нее были омерзительные привычки. Старыми трамвайными билетами ковыряла в зубах, чистила уши заколками для волос — накопившаяся в U-образных головках сера темнела и затвердевала, — чесала сквозь платье промежность, издавая звуки вроде чирканья спичек о коробок, слышные за две комнаты; из всего, что ела, сооружала огромные сандвичи; резала мясо ножницами, выплевывала обратно в тарелку пережеванную кожу с бекона или свиные шкварки, вытаскивала из дуплистых зубов мясные волокна и демонстрировала всему свету, вылавливала куски побольше грязными колбасками-пальцами, рыгала с ревом судна в тумане, субботними вечерами блевала крепким портером, крепко трубила в уборной, громко говорила без хаканья и без грамматики; глумилась над книгами, кроме «Старого альманаха Мура» с понятными ей апокалиптическими картинками. Всю жизнь буквально неграмотная, подписывала чеки, переписывая свое имя с образчика на засаленном клочке бумаги, старательно копируя, как китаец иероглиф. Готовила в основном жареное, предварительно позаботившись, чтобы жир был чуть теплым. Впрочем, заваривала хороший чай, богатый танином; обучила своему способу юного Эндерби, чтобы он мог утром принести ей чашку: три ложечки на рыло и еще две на чайник; концентрированное молоко лучше свежего; не жалей сахару. Шестиклассник Эндерби стоял над ней, пока она пила чай в постели, — косматая, морщинистая, опухшая, вонючая развалина, — на самом деле не пила: чай как бы впитывался в нее, словно в пересохшую землю. Когда-нибудь он сыпнет в чашку крысиного яду. Но он этого так и не сделал, хотя крысиный яд купил. Ненависть? Вы даже не представляете.
Когда Эндерби было семнадцать, отец уехал в Ноттингем осматривать табачную фабрику, и дома не ночевал. Июльская жара (мачеха выглядела ужасно) разразилась проливным дождем с устрашающими молниями. Но она боялась лишь грома. Эндерби проснулся в пять утра и нашел ее в своей постели, в грязной полушерстяной сорочке, в страхе прижавшуюся к нему. Вскочил, стошнил в уборной, где потом заперся и читал до рассвета обрывки газеты, валявшиеся на полу.
О ее смерти ему сообщили, когда он служил в армии, в войсках связи в Катании. Она умерла, выпив утром чашку чаю, которую принес отец. От сердечной недостаточности. Узнав новость, Эндерби пошел вечером с женщиной из Катании (банка тушенки и пачка печенья), и к ее почти скрытому смеху ничего не смог сделать. Вернулся в казарму, и там его вырвало.
Да, вот так вот. Мачеха уничтожила для него женщин, маяча за самым благовоспитанным и прелестным фасадом в благородной отрыжке, в ковыряющей в зубах спичке. Он неплохо обходился самостоятельно, запирался в ванной, сам готовил еду (предварительно позаботившись, чтоб жир был чуть теплым), жил на дивиденды, зарабатывал пару фунтов в год стихами. Но с приближением среднего возраста мачеха как бы украдкой все больше и больше вселялась в него. У него стала болеть спина, ныли ноги, выросло аккуратное брюшко, все зубы выпали, появилась отрыжка. Он старался тщательно следить за стиркой, мыть посуду, однако вмешалась поэзия, вознеся его над тревогой по поводу грязи. Диспепсия огорчительно прорезалась все чаще и чаще, трубой трубила сквозь сольное струнное кружево его маленьких произведений.
Производительный акт. Секс. Вот в чем проблема с искусством. Возбуждение от нового образа или рифмы возбуждает неотложное сексуальное желание. Но юность не отказалась от своих способов легкой борьбы с ожирением, нормальной деятельности в ванной. Шагая к «Гербу масонов», он почувствовал, как в желудке поднимаются газы. Брерррп. Чтоб тебя разразило. Впрочем, в целом, с учетом всего, по большому счету, он не слишком заострял на этом внимание, разумно довольный собой. Брррррп. Разрази тебя, будь ты проклято.
5
Арри, главный повар у «Конвея», стоял у стойки бара «Масонов» с пинтовой кружкой смеси темного и горького эля.
— С Ноом оом, — сказал он Эндерби и протянул длинный окровавленный сверток; кровь запеклась на газетном заголовке насчет какой-то женской крови. — Сказал, принесу и принес.
— Спасибо, — сказал Эндерби, — и вас с Новым годом. Что тут? — Отвернул край газеты с окровавленными «Пропавшими без вести», и на него стеклянным взором взглянула голова матерого зайца.
— Потушить седня моэте, — сказал Арри. Он был в коричневом спортивном пиджаке, вонявшем старым жиром, и в кепке зазывалы. В верхней челюсти всего два клыка. Они служили стояками ворот, между которыми, вроде автомобиля, время от времени проскакивал туда-сюда язык. Приехал он из Олдэма. — С красносмородиным жемом, — продолжал Арри. — Всегда подаю красносмородиный жем на рогаликах искусной формы. Режу пряный хлеб фигурным ножом. Бысро жарю в горячем жире. Да вы один ить живете, наверно трудиться не станете. — Он выпил свой коричневый эль вместе с горьким, получив еще пинту от Эндерби. — Оошо, что зашли, — сказал он. — Мне идти надо. Специальный ленч Ассоциации оптовых торговцев автомобилями с южного побережья. — Опрокинул пинту одним взмахом кружки, еще одну и еще, все это ровно за две минуты. Подобно почти всем поварам, он не мог много есть. Страдал жестокими гастритными болями, за что и полюбился Эндерби. — Пока, — сказал он и ушел. Эндерби нянчил своего зайца.
Этот бар служил прибежищем всех местных лесбиянок старше пятидесяти. Большинство из них испробовало парадигму замужества, несколько разведенных, вдов, брошенных. В углу на стуле женщина по имени Глэдис, крашенная пергидролем еврейка шестидесяти лет, в очках в черепаховой оправе, в джинсах под леопардову шкуру, чаще и энергичней, чем следовало, целовала другую женщину, поздравляя с Новым годом. На той другой женщине с деликатным косоглазием была старая шуба из колючего меха. В стойку бара шумно врезалась тощая женщина с яростным видом в простом ворсистом, как ряса монахини, платье, в накинутой на него шубе из нутрии нараспашку, и тоже ее поздравила долго и липко.
— Пруденс, мой утеночек, — сказала она. Видно, Пруденс пользовалась популярностью. Особое очарование косоглазия. И тут фрагменты нового стихотворения со знакомой уверенностью стали всплывать в голове Эндерби. Он видел форму, слышал слова, чуял ритм. Три станса, каждый начинается с птиц.
Шариковая ручка у него была, а бумаги не оказалось. Лишь обертка от зайца. Там нашлась длинная пустая колонка для экстренных сообщений с двумя одинокими футбольными результатами сверху. Он записал услышанные строчки. И другие смутно слышавшиеся фрагменты. Смысл? Смысл поэта не занимает.
— О, ради Христа, заткнитесь!
Глэдис возмутилась.
— Кто ты такой, черт возьми, чтоб велеть мне заткнуться? — угрожающе крикнула она в ответ.
— Я стих стараюсь написать, — пояснил Эндерби.
— Этот паб, — сказал кто-то, — считается респектабельным.
Эндерби прикончил виски и вышел.
Быстро идя домой, попытался вернуть ритм, но он ушел. Фрагменты больше не были живыми членами какого-то мистического тела, обещавшего явиться в целости. Мертвая, как заяц, бессмысленная ономатопоэйя; глупый звон:
Приближаясь к дому № 81 на Фицгерберт-авеню, Эндерби содрал с зайца окровавленную бумагу. К фонарному столбу почти перед парадной лестницей его дома была приделана мусорная корзинка общего пользования. Бросил туда скомканное месиво новостей, крови, зачатков поэзии и вытащил ключ. Чистенький городок. Не позволяет нам снизить стандарты, хоть тут и не бывает приезжих отпускников. Пошел на кухню, принялся свежевать кролика. Получится, думал он, похлебка с морковкой, картошкой и луком, приправленная перцем, солью с сельдереем; плеснем туда остатки рождественского красного вина, прежде чем ставить на стол; еды хватит почти на неделю. Внутренности шлепнул в миску, нарезал тушку, потом открыл кран. Руки палача, думал он, глядя на руки. До локтей в крови. Попробовал изобразить ухмылку убийцы, держа жертвенный нож, воображая зеркало над кухонной раковиной.
Из крана потекла вода, бросив слабую тень — неподвижную тень — на тумбу. Пришла строчка, рефрен:
К черту смысл. Куда к дьяволу подевались другие птицы? Кто они? Кукушки? Чайки? Как зовут косоглазую сучку, лесбиянку из «Герба масонов»? С ножом в руке, по локти в крови, он выскочил из квартиры, из дома, к мусорной корзинке, приделанной к фонарному столбу. Были там другие люди, пока он копался, шарил, выхватывал. Коробка из-под «Черной магии», пачка от «Сениор Сервис», банановая кожура. Все это яростно швырялось в сточную канаву. Нашлась оскверненная бумага, куда был завернут зверек. Эндерби лихорадочно просматривал скомканные страницы. ПОЛИЦИЯ ПРЕДУПРЕЖДАЕТ: ЭТОТ МУЖЧИНА СПОСОБЕН НА УБИЙСТВО. ЭТОТ ПАРЕНЬ ЗАСЛУЖИЛ ЛЮБОВЬ.
— Что это? Что происходит? — спросил официальный голос.
— А? — Оказалось, неизбежный закон. — Ищу чертовых птиц, — пояснил Эндерби, вновь принимаясь копаться. — Ах, слава богу. Вот они. Пруденс, голубка. Грачи, предупреждение. Отлично записано. Вот. — И сунул вытащенные листки в руки полисмену.
— Не так шустро, — предупредил полисмен, яблочно-румяный молодой человек. Из деревенской глубинки, очень высокий. — Зачем тут нож, откуда столько крови?
— Я мачеху свою убил, — объявил Эндерби, занятый сочинением. «
Указание последнего станса казалось вполне ясным, вполне интимным. Неужели, раздумывал он, можно действительно ему последовать, сделав этот год отличным от всех прочих?
Тут Эндерби услышал, что на кухне все так же потопом льется вода. Забыл закрыть кран. Так и бросает статичную тень. Встал, автоматически дернул цепочку. Про какую это чертову вдову говорится в стихе?
Глава 2
1
Пока Эндерби завтракал разогретой похлебкой из зайца с маринованными лесными орешками и мачехиным чаем, пришел почтальон с судьбоносным письмом. Конверт плотный, роскошный, кремовый; витиеватый, очень черно напечатанный адрес, словно именно для этого священного наименования нарочно вставили новую ленту. На листке бумаги для заметок тисненые гербы прославленной разветвленной фирмы книготорговцев. Письмо поздравляло Эндерби с прошлогодним томиком «Революционных сонетов» и с чрезмерной радостью объявляло о присуждении ему ежегодной Поэтической премии фирмы: золотая медаль и пятьдесят гиней. Эндерби от всей души приглашали на специально устроенный ленч, имеющий быть в банкетном зале устрашающего лондонского отеля, получить там награды под аплодисменты литературного мира. Эндерби оставил остывать похлебку из зайца. В третий вторник января. Просим ответить. У него голова пошла кругом. Еще раз поздравляем. Лондон. Само это название вызвало те же реакции, что рак легких, банковский кредит исчерпан, мачеха.
Он не поедет, не сможет поехать, костюма нет. В данный момент он в пижаме, в очках, с дневной щетиной, в свитере-поло, в спортивной куртке, в очень старых мокасинах. В платяном шкафу пара фланелевых брюк, жилет муарового шелка. Этого, думал он, обживаясь после демобилизации, вполне достаточно для поэта; жилет муарового шелка представлял собой даже, пожалуй, излишнюю роскошь, некий экстравагантный каприз биржевого брокера. Он его приобрел по ошибке, застигнутый молотком аукциониста на ставке в пять шиллингов.
Лондон. Город, наводненный жуткими образами; одни пришли из личного опыта, а другие из книг. В конце войны, отыскивая на кладбище в Сохо могилу Уильяма Хэзлита[11], он подвергся насилию со стороны констебля и очутился на Боу-стрит[12] под обвинением в сознательном бродяжничестве. Поскользнулся однажды на грязном тротуаре у «Фойлза»[13], и мужчина, который помог ему встать, — пожилой, плотный, с седыми жесткими волосами, — выпросил у него пять шиллингов: маленько поправиться, хозяин, мы эту неделю бастуем. Как раз перед этим был куплен жилет муарового шелка: десять шиллингов выброшены на помойку. В писсуаре очень убогого паба Эндерби, не веря своим ушам, получил приглашение на вечеринку с феллацией от симпатичного незнакомца в красивом городском костюме. Мужчина обнаглел после вежливого отказа, пригрозил закричать, объявить, будто Эндерби на него напал. Очень неприятно. Наряду с прочими воспоминаниями, от которых он морщился (включая мучительное про бумажку в десять шиллингов в «Кафе-Рояль»), выскакивали привидения из «Оливера Твиста», «Бесплодной земли», «1984»[14]. Лондон чрезмерно большой, беспричинно враждебный, место пустой траты денег, заразных болезней. Эндерби содрогнулся, думая о «Дневнике чумного года» Дефо. И вновь оказался, — выложив остывшую тарелку обратно в кастрюлю, — со своей мачехой. В пятнадцатилетием возрасте он купил в двухпенсовом ларьке на рынке изданную в 1605 году книжечку дуодецимо[15] с рецептами, сплетнями, поучениями. Мачеха, зная цифры, завопила, увидев ее, гордо принесенную домой. 1605 — «былые времена», которые означают Генриха VIII, топор палача, Великую чуму. Она сунула книжку в языки огня в печке на кухне, визжа, что та наверняка кишит смертельными червями. Ограниченное, хоть и живое чувство истории.
История и служила причиной, по которой она никогда не ездила в Лондон. Видела, как над ним царствует Кровавый Тауэр, Флит-стрит кишит демонами-брадобреями[16], кругом не менее опасные эскалаторы. Открыв теперь кран с горячей водой, Эндерби видел, что водонагреватель «Аскот» не пылает, как надо бы, вроде ложа страданий. Счетчик требовал шиллинга, а он поленился пойти поискать. Вымыл суповую тарелку и кружку в холодной воде, вспомнив, как ловко это выходило у мачехи (ножи, вилки, сплошь в масле, подобно оружию). Она была очень ленивой, очень глупой, очень суеверной. Он решил, вытирая тарелки, что, в конце концов, в Лондон поедет. В конце концов, не так далеко — всего час электричкой, — не возникнет необходимости проводить ночь в отеле. Наверно, действительно честь. Костюм у кого-нибудь позаимствует. Наверняка есть у Арри. Размер почти одинаковый.
Вздохнув, Эндерби пошел в ванную браться за работу. С сомнением заглянул в ванну, полную записей, черновиков, чистых экземпляров, еще не размещенных в очередном томе; книг, чернильных бутылочек, сигаретных пачек, кусочков закуски во время писания. А еще под детритом жили несколько мышей, поощряемых Эндерби к деловому копанью в отбросах. Время от времени одна из них выскакивала, балансировала на краю ванны, наблюдая за поэтом с пером в руке, уставившимся в потолок. От него они никогда не прятались, никогда не робели (он позабыл смысл слова «скрадчивость»). Эндерби сознавал, что приближавшееся событие требует ванны. Омовение перед сакраментальным принятием пищи. Он однажды вычитал в неком женском журнале мрачную апофегму, которую не забывал: «Дважды в день принимай ванну, чтобы быть поистине чистым, раз в день — сносно чистым, раз в неделю — чтобы не представлять угрозу обществу». С другой стороны, Фридрих Великий ни разу в жизни не мылся; труп его имел богатый цвет красного дерева. Взгляд Эндерби на мытье в ванне не отличался ни одержимостью, ни беззаботностью. (Дворец Фридриха назывался «Сан-Суси»[17], да?) В подобных вопросах он был эмпириком. Признавая, что через неделю-другую в ванне, видно, возникнет необходимость, ужасался перспективе подготовки ванны, изгнанья мышей. Он пойдет на компромисс. Очень тщательно вымоется целиком над раковиной. Больше того, побреется с чрезвычайной тщательностью, волосы подстрижет маникюрными ножницами.
Эндерби мрачно припомнил, что большинство современных поэтов не просто достаточно чистые, но положительно опрятные. Все это начал Т.С. Элиот со своей чепухой в банке Ллойда[18]; настоящее предательство клерков. До него, предпочитал думать Эндерби, чистота и опрятность касались лишь журнальных авторов баллад и триолетов. Тем не менее он им покажет, явившись за золотой медалью; побьет на их собственном поле. Снова вздохнув, водрузился с голыми ногами на поэтическое седалище. Первым делом составить письмо с благодарностью и согласием. Проза — не его métier[19].
Скомкав и выбросив несколько помпезных проектов в мусорную корзинку, на которой сидел, Эндерби мигом составил письмо в катренах «In Memoriam»[20], замаскированных под прозу. «Благодарность за премию, хоть и преисполненная смирения, исходит, однако, не от меня, а от моей Музы и Господа Бога…» И прервался, когда в памяти вынырнула причудливая аналогия. Во времена послевоенной нехватки продуктов он заказал в одном лондонском ресторане пирог с крольчатиной. Поданный пирог не содержал ничего, кроме куриной грудки. Тайна так никогда и не разрешилась. Отбросив эти мысли, он продолжил маскировать куриную грудку стихов под крольчатину прозы. Мышка, подняв передние лапки на манер кенгуру, вылезла понаблюдать.
2
Эндерби отыскал Арри в белом в подземельной кухне с пенившимся позади него коричневым элем, нарезавшим свинину ломтиками толщиной в лезвие ножа. Жеребец в хаки, похожий на идиота, швырял на тарелки пригоршни капусты. Промахнувшись, он тщательно собирал ее с пола и делал очередную попытку. Массивные говяжьи бока жизнерадостно доставлялись со Смитфилда[21] — жирное золотое руно, плоть оттенка разбавленного имперского бургундского. Эндерби сказал:
— Я в Лондон должен ехать, получать золотую медаль и пятьдесят гиней. А у меня нет костюма.
— С такими деньгами, — заметил Арри, — моэте хороший купить. — Вид у него был не сильно радостный; он хмурился на свою непосредственную задачу, как хирург, спасающий жизнь злого врага. — Вот, — сказал он, поднимая на вилке к свету просвечивающий кусок, — тоньше вроде не нареэшь, будь я проклят.
— Но, — сказал Эндерби, — я смысла не вижу в покупке костюма просто для этого случая. Может, я никогда больше его не надену. Или долго не надену. Поэтому хотелось бы позаимствовать один из ваших.
Арри ничего не ответил. Вопросительно разглядывал ломтик на вилке, кивнул, будто ответил на вызов, одержав победу. Потом вновь взялся резать.
— Праильно думаете, — признал он, — у меня не один. Я все время для людей что-то делаю, правда? А что для меня хоть одна сволочь сделала? — На мгновение взглянул на Эндерби, язык мелькнул между стояками ворот, как бы с целью слизнуть слезу.
— Ну, — сказал расстроенный Эндерби, — вы же знаете, можете на меня положиться. То есть в том, что я смогу сделать. Да у меня только один талант, от которого вам мало толку. И похоже, — добавил он в приливе жалости к себе, — всем прочим тоже. Кроме приблизительно сотни людей тут и в Америке. И одной сумасшедшей поклонницы из Кейптауна. Знаете, она пишет раз в год, предлагает жениться.
— Поклонницы, — повторил резавший Арри, с легкостью прибегая к множественному числу. — Поклонницы, да? Вот чего у меня нету. Это
— Кто? — спросил Эндерби. — Когда?
— Наверху, — пояснил Арри. — Тельма, в коктейль-баре слуит. Точно стало известно, увольняется в конце месяца. Кто чертовски хорошенькая, кто чертовски злющая, — сказал он, методично нарезая мясо. — Кто чертовски обалденная, — сказал он.
— Не знаю, — признал Эндерби.
— Чего не знаете?
— Кто чертовски обалденная.
— Кто-кто, — сказал Арри, ткнув ножом в потолок. — Кто сверху. Та самая Тельма.
Тут Эндерби вспомнил, что два англосаксонских местоимения женского рода в Ланкашире сосуществуют. И сказал:
— Ну почему не пойдете к ней, не завоюете? Только несколько зубов сперва вставьте, дело будет верней. Популярный предрассудок склоняется в пользу зубов, верней будет.
— Чего вы свиней приплели? — сказал Арри. — Я не ем ничего. Свиней едят. Я влюблен, вот де чертова проблема, чего тут свиней приплетать?
— Женщинам зубы нравится видеть, — объяснил Эндерби. — Ценность больше эстетическая, чем функциональная. Влюблены, да? Ну-ну. Любовь. Давно я не слышал, что кто-то влюблен.
— Нынче любой обормот влюблен, — возразил Арри, покончив с резкой. И хлебнул коричневого эля. — По радио все время поют. Я над ими смеялся. А теперь сам влип. Любов. Воще лишние хлопоты при такой занятости в нынешнее время года. Фирменные ленчи, обеды до конца февраля. Нету худше для этого времени.
— Насчет костюма, — напомнил Эндерби. Взглянул на объемистую оплетенную бутыль с маринованным луком, и кишки внутри начали размягчаться. Ему хотелось умереть.
— Моэте для меня кое-что сделать, — сказал Арри, — если я для вас кое-что сделаю. — Посмаковав последнее местоимение, решил, что при такой откровенности, при заготовленной просьбе, необходимо интимно перейти на «ты». — Кое-что сделаю для тебя, — поправился он. — Дам тот самый костюм, если ты от меня ей напишешь, вот как, стих напишешь, и всякую хренотень. Я ей все посылаю особые вещи, особо приготовленные, только это как бы не романтишно. Я кода еще ел, больше всего любил хорошую миску рубца в молоке. Она взад отсылает нетронутый. Змеюка подколодная. Пускай лучше шлет взад сладкое любовное письмо или горький стих. Тут
— Как пишется Арри? — уточнил Эндерби.
— С «ха», — сказал Арри. — Два в неделю, и дело будет сделано, черт побери. Ты за пару минут напишешь, как бабам нравится. С твоими поклонницами, чтоб их разразило, — сказал он.
Перед возвращеньем в квартиру Эндерби воспользовался — долго, обильно, болезненно — мужской уборной на первом этаже отеля. Потом, дрожа, зашел в коктейль-бар хлебнуть виски и взглянуть на Тельму. Не годится выкапывать старые стихи, писать новые, воспевая светлые волосы и зубы — лепестки маргаритки, если она вдруг окажется черноволосой, седой, практически беззубой. Бар нынче, видно, был полон торговцами автомобилями, которые болтали, притворно любезничали, ха-ха-ха, прибегая к непристойному пилотскому сленгу, с вполне представительной барменшей около сорока. Все передние зубы на месте, волосы черные, взгляд презрительный, в ушах тоненько звякали кольца — связки крошечных монет, — нос картошкой, уютный круглый подбородок. Грудь великолепная, эффектно вздернутая. Она как бы служила хранилищем древней мудрости бара, эпиграмм, убойных фраз из радиопостановок. Автомобильный торговец угостил ее «Гиннессом», и она произнесла тост:
— Живите вечно, и пускай я вас похороню. — Потом, прежде чем выпить, сказала: — Проехало между зубами и челюстями; берегись, желудок, сейчас обольет. — И сделала добрый глоток. Маленькую стойку бара она украсила выжженными максимами: «Смейся, и мир посмеется с тобой; захрапи, и будешь спать один». «Вода — славный напиток, если принимать с хорошим спиртным». «Утонув по горлышко в кипятке, бери пример с котла — пой». А еще куплет в стиле Браунинга (пусть не по форме, но по содержанию) над бутылками с джином:
Эндерби усомнился, сумеет ли написать для нее что-либо столь же гномически краткое. Хотя и не надо, ибо любовь по сути своей неточна и расплывчата. Он выпил виски и ушел.
3
Эндерби относился к любовной поэзии бесстрастно, безлично, профессионально. Он всегда считал наиболее искренними наихудшие любовные стихи: трепещущие чувства влюбленного — слишком личные, испытываемые к чересчур специфическому объекту, — слишком часто встают на пути идеальности, универсальности. Любовное стихотворение должно адресоваться к некой идее возлюбленной. Идеальную грудь, идеальный запах подмышек, идеальное неудовлетворяющее соитие способен видеть платонизм да интеллектуальные, с гладким челом, духи старых авторов сонетов. Вернувшись в свою ванную, Эндерби покопался в поисках фрагментов и набросков, которые дали бы начало циклу «Арри к Тельме». И обнаружил обгрызенное мышами:
Похоже на первый катрен шекспировского сонета. Конечно, не пойдет; в мире Тельмы напряженный ритм, глухие рифмы ошеломят технической некомпетентностью. Нашел еще:
Он не помнил, чтоб это писал. В связи с упоминанием о войне стихи укладывались в шестилетнюю давность. Где они были написаны? Наверно, в каком-то городе с проспектами, с уличными столиками для выпивающих. Кому адресованы? Не валяй дурака, черт возьми, разумеется, никому; чисто идеальные чувства. Он еще покопался, глубоко запустив в ванну руки. Мышь шмыгнула в свой вечный дом, в дырку. Отыскался бесценный юношеский кусочек:
Потом размытая слеза. Видно, порой его здорово пробирало. В ванне не нашлось ничего пригодного для Тельмы, даже для идеальной Тельмы. Надо сочинить что-то новое. Обнажив для поэтического акта нижнюю часть тела, он сел на седалище и взялся за работу. Вот истинная проблема: перекинуть мост через пропасть, создать то, что не показалось бы эксцентричным реципиенту и одновременно не совсем расстроило автора. Через час вышло следующее:
Но после двух этих мучительно давшихся стансов выяснилось, что трудно остановиться. Его, ужасавшегося нараставшей легкости, безжалостно вело к истинной логорее. В конце оды он опустошил кухню Арри и густо исписал десять страниц. Одно, думал Эндерби, обозначено очень четко: Арри влюблен.
4
День ленча в Лондоне. Трепещущий Эндерби рано вывалился из постели, увидел сквозь утренний сумрак, что начался снег. Дрожа, включил каждый электрический обогреватель в квартире, потом заварил чай. Снег слепо глазел на него во все окна, поэтому он опустил шторы, превратив сырое утро в уютный, сдобный вечер, тостером поджаривающий ступни. Побрился. Позапозавчера весьма тщательно мылся. Он почти забыл ощущение от бритья новым лезвием, уже почти целый год пользуясь старыми, сложенными стопочкой предыдущим жильцом на шкафчике в ванной. Порезал в то утро щеки, подбородок под нижней губой и адамово яблоко: мыльная пена стала детским мороженым, сбрызнутым клубничным уксусом. Эндерби отыскал старый стих, начинавшийся так: «И если он сделает что обещал», — разорвал на кусочки, остановил течь. Принялся одеваться, натянул новые носки, купленные на январской распродаже, глубоко засунул туда обшлага пижамных штанов. У него была специально выстиранная белая рубашка, нашелся галстук в полоску — зеленый лимон с горчицей, — в чемодане с фамилией ПАДМОР, написанной маркировочными чернилами на белой тряпочке, пришитой к подкладке (кто такой, или кем был, или кем был бы в неосуществившемся будущем Падмор?), тщательно вычищенные коричневые башмаки. Вдобавок припасены два чистых носовых платка, сморкаться и красоваться. Костюм от Арри трезво-серый, самый итонский из всего его гардероба.
Эндерби приятно изумила достойная серьезность кланявшейся в зеркале платяного шкафа фигуры. Городской, респектабельный, образованный — поэт-банкир, поэт-издатель; зубы в свете электрокамина сверкают двумя двойными октавами, очки упиваются сияньем лампы у кровати. Удовлетворенный, отправился запастись завтраком — сегодня особенный завтрак: бог весть, чем будет приправлена жуткая пакость, хладнокровно предложенная в гигантском отеле. Эндерби купил корнуольский пирог, но, выйдя из магазина, поскользнулся на ледышке. Больно ушибся, расплющил пирог, что, впрочем, на его съедобности вряд ли отразилось. Он будет съеден с брэнстонскими пикулями и запит, в качестве экстраординарного угощения, кофе «Блу маунтин». Готовя в дорогу припасы, Эндерби чувствовал нежеланную экзальтацию, словно — после многолетней борьбы — наконец добивался успеха. Что купить на премиальные? Не удавалось придумать. Книги? С чтеньем покончено. Одежду? Ха-ха. Фактически, он ни в чем не нуждается, кроме добавочного таланта. Ни в чем на свете.
Кофе оказался огорчительно теплым и слабым. Может, заварен неправильно. Можно этому научиться? Кто таким вещам учит? Арри. Разумеется, надо Арри спросить. В девять пятнадцать (поезд в девять пятьдесят, до станции десять минут ходьбы) он сидел в ожидании с сигаретой, загипнотизированный кроваво-золотистой киноварью электрического камина. И внезапно поймал, как блоху, другое воспоминание. Далекое детство. Рождество 1924 года. Днем шел снег, преобразив трущобную улицу, где стоял магазин. Ему подарили волшебный фонарь, и он должен был после обеда проецировать слайды диких животных на стену в гостиной. В питавшийся свечой фонарь была вставлена свечка — новая, горевшая слишком высоко над линзами. Дядя Джимми, водопроводчик, сказал: «Обождать надо, пока догорит. Сыграй-ка нам, Фред». Фред, отец Эндерби, сел за пианино и начал играть. Прочие смутно помнившиеся собравшиеся — ярко в памяти только вовсю рыгавшая мачеха — ждали, пока свеча догорит до уровня линз и на стене внезапно появятся разноцветные звери.
Почему, гадал теперь Эндерби, почему никто не догадался подрезать свечу? Почему все и каждый согласен был дожидаться свечной соразмерности? Другая тайна; но он сейчас задумался, действительно ли это тайна иного порядка, чем нынешнее ожидание, — ожидание, пока шекспировская свеча времени догорит до момента, когда придет пора тепло одеваться, до момента ухода на станцию. Эндерби вдруг страстно пожелал до конца срезать длинную свечку — написать все стихи и разделаться. Потом ухмыльнулся над своим желудком, тайно спровоцировавшим подобную меланхолию и заунывно присоединившимся к ней.
Пфффрррп. А потом трррррр. Впрочем, это, понял он, пережив изумление, что желудок добился такой металлической эктофонии, — это, услыхал он с досадой, дверной звонок. Кто б то ни был, чересчур рано и слишком не вовремя. Эндерби пошел к дверям квартиры и увидел вразвалку шагавшую по коридору собственно дома свою домовладелицу, миссис Мелдрам. Так. Он ей платит по почте. Чем реже ее видит, тем лучше.
— Если можно вас, мистер Эндерби, на минуточку побеспокоить, — сказала она, шестидесятилетняя женщина со сдавленными средневосточными гласными. Лицо вылеплено с усталого, но веселого полумесяца на рекламе молочно-солодового питья в постели, которую даже Эндерби часто видел: нос Панча[22] встречается с подбородком-серпом, однако при абсолютном отсутствии радостной пухлости Панча. Полный набор зубов от Тенниела цвета кусочков грязного льда демонстрировался в данный момент Эндерби, словно зеркалу.