— Слышишь, чтобы в следующий раз ты мне или фонарь возвратил, или принес деньги. Только уж теперь не два, а два с полтиной, — сказал Грузов, опять принимаясь за курицу. — У тебя есть гостинцы-то по крайней мере?
— Нет… были яблоки и лепешки… и банка малинового варенья была… Я хотел все тебе отдать, — невольно солгал Буланин, — да у меня их сейчас только отняли старички…
— Эх, ты!.. — протянул Грузов презрительно, и вдруг, с мгновенно озверевшим лицом, ударив изо всех сил Буланина по затылку, он крикнул: Убирайся ты к черту, жулябия! Ну… живо!.. Чтобы я тебя здесь больше не видел, турецкая морда!..
До глубокой ночи шныряли старички между кроватями первоклассников, подслушивая и подглядывая, не едят ли они что-нибудь тайком. Некоторые действовали партиями, другие — в одиночку. Если новичок отказывался «угостить», то его вещи, шкафчик, кровать и его самого подвергали тщательному обыску, наказывая за сопротивление тумаками.
У своих одноклассников они хотя и не отнимали лакомств, но выпрашивали их со всевозможными унижениями, самым подлым, нищенским тоном, с обилием уменьшительных и ласкательных словечек, припоминая тут же какие-то старые счеты по поводу каких-то кусочков.
Буланин уже лежит под одеялом, когда над его головой останавливаются двое второклассников. Один из них называется Арапом (фамилии его Буланин не знал). Он, громко чавкая и сопя, ест какие-то сладости. Другой — Федченко попрошайничает у него.
— Ара-ап, да-ай, кусочек шоколаду, — тянет Федченко умильным тоном.
Арап, не отвечая, продолжает громко обсасывать конфету.
— Ну, Арапчик… Ну, голубчик… Са-амый маленький… хоть вот такой вот…
Арап молчит.
— Это свинство с твоей стороны, Арап, — говорит Федченко. — Это подлость.
Арап, сопя носом и продолжая сосать шоколад, отвечает своим картавым голосом:
— Убирлайся к черлту!
— Арапушка!
— Убирлайся, убирлайся… Нынче не суббота, не подают.
— Ну, хоть са-амыи маленький. Дай хоть из рук откусить.
— Не прлоедайся.
— Ладно же, сволочь ты этакий! — говорит Федченко, вдруг рассвирепев. Попросишь ты: у меня когда-нибудь гостинца!
— Даже и не подумаю прлосить, — сосет, равнодушно Арап свой шоколад.
— Я тебе это припомню, дрянь, — не унимается Федченко. — Ты, небось, забыл, как я тебя, подлеца, угощал? Забыл?
Арап вдруг оживляется, и слышно, что он с хлопаньем вынимает шоколад изо рта.
— Ты?.. Меня?.. Угощал?.. Когда?
— Когда? — с задором переспрашивает Федченко.
— Да, когда?
— Когда?
— Ну, когда же? Ну?
— Когда? А помнишь, у меня были пирожки с капустой. Что ж, скажешь, я с тобой не поделился? А? Не поделился?
— Все ты врлешь. Никаких у тебя пирложков не было, — хладнокровно отвечает Арап и опять принимается за шоколад.
Наступает длинное молчание, в продолжение которого — Буланин чрезвычайно живо себе это представляет — Федченко не сводит жадных глаз со рта Арапа. Потом снова раздается тот же униженный, нищенский голос:
— Ара-апчик… голу-убчик… ну, дай же маленький кусочек… Ну, хоть вот такой крошечный… Самую капельку…
Слышно, как Федченко цепляется за рукав Арапа и как Арап отталкивает его локтем.
— Ну, чего в самом деле прлистал? Сказано: убирлайся, и убирлайся. Я у тебя на прлошлой неделе прлосил мячик, а ты мне что сказал?
— Ей-богу, Арапчик, не мой мячик был. Вот тебе крест — не мой. Это Утконоса был мячик, а он не велел никому давать. Ты знаешь, я тебе всегда с удовольствием… Ну, Арапчик, дай же откусить кусочек.
Неизвестно, что надоедает Арапу: шоколад или приставанье товарища, но он неожиданно смягчается.
— Черлт с тобой кусай. Вот до этих пор, где я ногтем дерлжу. На.
— Ишь ты, ловкий. Обсосанный конец даешь, — обижается Федченко. — Дай с другого.
— А! Не хочешь — не нужно.
— Ну, ладно уж, ладно, — испуганно торопится Федченко. — Давай, все равно. Скупердяй.
Слышится хрустение откусываемого шоколада и ожесточенное чавканье. Спустя минуту опять слышится молящий голос:
— А что же апельсинчика-то, Арапчик? Дай хоть пол-ломтика.
Но конца этой торговли Буланин уже не слышит. Перед его глазами быстрым вихрем проносятся городские улицы, фотограф с козлиной бородкой, Зиночкины гаммы, отражение огней в узкой, черной, как чернило, речке. Грузов, пожирающий курицу, и, наконец, милое, кроткое родное лицо, тускло освещенное фонарем, качающимся над подъездом… Потом все перемешивается в его утомленной голове, и его сознание погружается в глубокий мрак, точно камень, брошенный в воду.
V
Каждые три месяца все воспитатели и учителя гимназии собирались под председательством директора внизу, в общей учительской, на педагогический совет. Там устанавливались воспитательные и учебные приемы, определялось количество уроков по различным предметам, обсуждались важнейшие проступки воспитанников. Ввиду последнего каждый отделенный воспитатель обязан был вести «характеристики» своих воспитанников. Для этого ему и выдавались, по числу гимназистов его отделения, несколько десятков синих с желтыми корешками тетрадок, на обложке которых печатным шрифтом было обозначено:[4]
Нравственная характеристика
воспитанника N-ской военной гимназии
< > класса < > отделения
Имя:
Фамилия:
Воспитателю оставалось только заполнить на обложке пустые места и затем излагать общими фразами свои бесхитростные наблюдения. И воспитатель, добросовестно относясь к своему долгу, писал: «золотое сердце, но ленив крайне»; «видно дурное влияние домашней среды» (и это чаще всего писалось в характеристиках); «с небольшими способностями, но весьма старательный» и так далее. Затем успехи в науках и благонравие поощрялись на публичном акте 30 августа похвальными листами и разрозненными томами Брема, а лентяев, шалунов и порочных оставляли без отпуска, лишали обедов и завтраков, ставили под лампу, ставили за обедом к барабанщику, сажали в карцер и даже изредка посекали. И все это, взятое вместе, составляло, по мнению начальства,
А между тем внутренняя, своя собственная жизнь детских натур текла особым руслом, без ведома педагогического совета, совершенно для него чуждая и непонятная, вырабатывая свой жаргон, свои нравы и обычаи, свою оригинальную этику. Это своеобразное русло было тесно и точно ограничено двумя недоступными берегами: с одной стороны — всеобщим безусловным признанием прав физической силы, а с другой — также всеобщим убеждением, что начальство есть исконный враг, что все его действия предпринимаются исключительно с ехидным намерением учинить пакость, стеснить, урезать, причинить боль, холод, голод, что воспитатель с большим аппетитом ест обед, когда рядом с ним сидит воспитанник, оставленный без обеда…
И как это ни покажется странным, но «свой собственный» мальчишеский мирок был настолько прочнее и устойчивее педагогических ухищрений, что всегда брал над ними перевес. Это уже из одного того было видно, что если и поступал в число воспитателей свежий, сильный человек с самыми искренними и гуманными намерениями, то спустя два года (если только он сам не уходил раньше) он опускался и махал рукой на прежние бредни.
Капля за каплей в него внедрялось убеждение, что эти проклятые сорванцы действительно его вечные, беспощадные враги, что их необходимо выслеживать, ловить, обыскивать, стращать, наказывать как можно чаще и кормить как можно реже. Таким образом, собственный мир торжествовал над формалистикой педагогического совета, и какой-нибудь Грузов с его устрашающим давлением на малышей, сам того не зная, становился поперек всей стройной воспитательной системы.
Каждый второклассник имел над собственностью каждого малыша огромные права. Если новичок не хотел добровольно отдавать гостинцы, старичок безнаказанно вырывал их у него из рук или выворачивал наизнанку карманы его панталон. Большинства вещей новичка, по своеобразному нравственному кодексу гимназии, старичок не смел касаться, но коллекционные марки, перышки и пуговицы, как предметы отчасти спортивного характера, могли быть отбираемы наравне с гостинцами. На казенную пищу также нельзя было насильственно покушаться: она служила только предметом мены или уплаты долга.
Вообще сильному у слабого
Кроме прав имущественных, второклассник пользовался также правами и над «животом» малыша, то есть во всякое время дня и ночи мог сделать ему из лица «лимон» или «мопса», покормить «маслянками» и «орехами», «показать Москву» или «квартиры докторов „ай“ и „ой“», «загнуть салазки», «пустить дым из глаз» и так далее.
Новичок с своей стороны обязывался переносить все это терпеливо, по возможности вежливо и отнюдь не привлекать громким криком внимания воспитателя. Выполнив перечисленную выше программу увеселений, старичок обыкновенно спрашивал: «Ну, малыш, чего хочешь, смерти или живота?» И услышав, что малыш более хочет живота, старичок милостиво разрешал ему удалиться.
Всякий новичок считался общим достоянием второго класса, но бывали случаи, что один из «отчаянных» всецело завладевал каким-нибудь особенно питательным малышом, брал его, так сказать, на оброк. Для этого отчаянный оказывал сначала новичку лестное внимание, ходил с ним по зале обнявшись и в конце концов обещал ему свое великодушное покровительство.
— Обижает тебя кто-нибудь, малыш? — спрашивал заботливо отчаянный. — Ты мне скажи правду, не бойся…
— Нет… то есть, конечно, обижают… Вот в воскресенье пирожные отняли…
— Кто же отнял-то?
— Я и сам не знаю… Человек пять… Открыли парту и насильно отняли…
— Ну, уж это подлость! — возмущался отчаянный. — Разве же можно так поступать? А?
— Конечно, нельзя…
— Прямо — свинство… Раз пирожные твои — никто не смеет их брать… Правда ведь?
— Конечно, правда… А то ведь еще, — вспоминает новичок, делаясь смелее, — Занковский вчера мне руку вывернул и очень больно по спине ударил…
— Вот скотина-то! — негодовал отчаянный. — А ты знаешь что? Если тебя кто-нибудь тронет, ты мне скажи… Я уж за тебя заступлюсь. Слышишь?
— Я скажу. Спасибо тебе.
— И знаешь, что еще? Давай с тобой будем дружиться… Ты мне очень понравился с первого раза.
— Давай. Конечно, давай, — радостно соглашался новичок.
— Дружиться и делиться? Ладно?
— Да, да, — ликовал новичок. — Вот-то будет хорошо!
Новые друзья протягивали друг другу руки, и ближайший свидетель, которому вкратце объясняли дело, разнимал их, освящая этой формальностью обоюдный договор.
Но заключенная дружба вовсе не требовала, чтобы старичок, получив где-нибудь кусок пирога или десяток слив, тотчас же принес молодому другу половину, — молодой друг из этой добычи не получал ни крошечки. Зато если младший дольщик приносил из дому кулечек с провизией, то по крайней мере семь восьмых его содержимого отбиралось старшим дольщиком, глядевшим на них как на своего рода постоянный доход. Конечно, эти самые гостинцы мог «вытрясти из новичка» и первый встречный второклассник, но, как уже сказано было выше, авторитет физической силы стоял в гимназии настолько высоко, что ему подчинялись не только за страх, но и за совесть.
Этот всеобщий культ кулака очень ярко разделил всю гимназическую среду на
Над слабейшим можно было не только «форсить», но можно было и «забываться», и Буланин весьма скоро уразумел разницу между этими двумя действиями.
«Форсила» редко бил новичка по злобе или ради вымогательства и еще реже отнимал у него что-нибудь, но трепет и замешательство малыша доставляли ему лишний раз сладкое сознание своего могущества.
— Эй, молодой человек, псст!.. Молодой человек, пожалуйте сюда! — окликает форсила новичка, который в длинный осенний вечер бесцельно бродит по зале и с тоской заглядывает через запотевшие окна в холодную непроницаемую тьму.
Новичок вздрагивает, оборачивается, неуверенно подходит к рослому второкласснику и останавливается молча в двух шагах от него.
— Хочешь орешков, малыш? — спрашивает форсила.
Новичок молчит. Он предчувствует, что орехи, предложенные ему так внезапно, неудобоваримы.
— Ну, чего рот разинул? Корова влетит. Хочешь орехов, я тебя спрашиваю?
— Я… не знаю… — бормочет, заикаясь, новичок.
— Не знаешь, так надо попробовать… Держи пошире карман: раз — орех! два — орех! Три, четыре…
Форсила методически щелкает малыша в лоб, пока у того на глазах не выступят слезы.
— Довольно? Накушался? Ну, а теперь для пищеварения не хочешь ли на скрипке поиграть?
И на этот раз, не дожидаясь согласия малыша, он берет в руку последние суставы его пальцев и, поочередно нажимая на них, заставляет импровизированную скрипку гримасничать и взвизгивать от боли.
— Хорошая скрипка, — говорит он, оставив, наконец, в покое руку новичка. Ты ее береги, братец: это скрипка дорогая…
Но форсила все это проделывает «не изо всех сил» и не со зла, потому, что сейчас же он совсем добродушным тоном спрашивает:
— Послушай-ка, малыш, а ты знаешь какие-нибудь истории?
— Что? — удивляется и не понимает новичок.
— Умеешь ты рассказывать какие-нибудь истории? Ну… там… про разбойников или про войну… про дикарей тоже есть хорошие повести…
И вот форсила ложится на подоконник и закрывает глаза, а новичок стоит в это время около своего случайного повелителя и рассказывает, вспоминая читанное или изобретая из своей головы занимательные эпизоды. Едва он замолчит, как повелитель спрашивает полусонным голосом:
— А дальше?
Гораздо страшнее для первоклассников (кроме второгодних: этих не только не трогали, но, в память прошлого года, позволяли им даже заходить во второй класс) были «забывалы». Их насчитывалось меньше, чем первых, но вреда они причиняли несравненно больше. Забывала, «изводя» новичка или слабенького одноклассника, занимался этим не от скуки, как форсила, а сознательно, из мести или корыстолюбия, или другого личного мотива, с искаженной от злости физиономией, со всей беспощадностью мелкого тирана. Иногда он по целым часам мучил новичка, чтобы «выжать» из него последние, уцелевшие от расхвата жалкие остатки гостинцев, запрятанные где-нибудь в укромном уголке. Шутки забывалы носили жестокий характер и всегда оканчивались синяком на лбу жертвы или кровотечением из носу. Особенно и прямо-таки возмутительно злы были забывалы по отношению к мальчикам, страдающим каким-нибудь физическим пороком: заикам, косоглазым, кривоногим и т. д. Дразня их, забывалы проявляли самую неистощимую изобретательность.
Но и забывалы были ангелами в сравнении с «отчаянными», этим бичом божиим для всей гимназии, начиная с директора и кончая самым последним малышом. Удивительно, какими только путями, вследствие каких причин и уродливых нравственных воздействий мог сложиться этот безобразный тип! Вероятнее всего, он остался как печальное и извращенное наследие прежних кадетских корпусов, когда дикие люди, выросшие под розгой, в свою очередь розгой же, употреблявшейся в ужасающем количестве, подготовляли других диких людей к наилучшему служению отечеству; а это служение опять-таки выражалось в неистовой порке подчиненных… И такое предположение о происхождении отчаянных тем более справедливо, что сами отчаянные изредка называли себя «закалами» или «закаленными» — термин, как свидетельствуют мемуары николаевских майоров, возникший в корпусах именно в первой половине прошлого столетия, в эпоху знаменитых суббот, когда героем считался тот, кто «назло начальству» без малейшего стона выдерживал сотни ударов.
Прежде всего отчаянные выделялись от товарищей наружностью и костюмом. Панталоны и пиджак у них всегда бывали разорваны в лохмотья, сапоги с рыжими задниками, нечищенные пуговицы позеленели от грязи… Чесать волосы и мыть руки считалось между отчаянными лишней, пожалуй даже вредной, роскошью, «бабством», как они говорили… Кроме того, так как отчаянный принадлежал в то же время к страстным игрокам, то правый рукав пиджака у него был постоянно заворочен, а в карманах всегда бренчали десятки пуговиц и перьев.
Воспитатели побаивались отчаянных, потому что отчаянный «никому не спускал». Если к нему кто-нибудь из воспитателей и учителей обращался на «ты» (это иногда случалось), то отчаянный обрывал хриплым басом:
— Ты мне не тычь! Я тебе не Иван Кузьмич!
В конце концов начальство «махало на них рукой» и дожидалось только, когда отчаянный, не выдержав вторично экзамена в одном и том же классе, оставался на третий год. Тогда его отправляли в Ярославскую прогимназию, куда ссылали из всех гимназий России все, что было в них неспособного и порочного. Но Ярославская прогимназия — и та сортировала отчаянных и спроваживала их, в свою очередь, в Вольскую прогимназию. Об этой Вольской прогимназии между воспитанниками ходили самые недостоверные, но ужасные слухи. Говорили, что там прогимназистов обучают различным ремеслам простые кузнецы, слесари и плотники, которым предоставлено право бить своих учеников; говорили также, что там по субботам обязательно дерут всех учеников: виноватых — в наказание, а правых в поощрение, на что будто бы каждую субботу истребляются целые воза ивовых прутьев.